Текст книги "Московские повести"
Автор книги: Лев Разгон
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц)

– Звонил Евгений Александрович, – сказала утром Валентина Александровна. – Он просил, чтобы ты не шел в лабораторию, а подождал его прихода. Наверное, что-то неприятное после вчерашнего вашего совета... И голос у него был такой... Даже не шутил, как обычно.
Гопиус вскоре пришел. Действительно, с него как бы слетела его обычная смешливость, напускная небрежность. И двигался он не столь косолапо, как всегда... Отказался от чая, сел на стул и провел рукой по небрежно выбритому лицу.
– Что-нибудь плохое в лаборатории, Евгений Александрович?
– Если бы... Плохо в университете. В Москве. В России.
– А все же?
– Значит, так... Мудрое начальство, дабы не допустить присутствия в храме науки лиц посторонних и подозрительных, а также чтобы отделить овец (еще не исключенных студентов) от козлищ (уже исключенных), в мудрости своей повелело: поставить у всех врат вышеуказанного храма стражей с мечами на боку. Пускать алкающих знаний не исключенных студиозиусов только с врат на Моховой, где и отбирать у них студенческий ихний билет. А выпускать их, апосля принятия ими порции науки, только через врата на Никитской, где и вручать им ихние студенческие билеты... Стало быть, Петр Николаевич, весь университет набит полицейскими. Командует ими, кажется, чуть ли не сам помощник градоначальника. У входа в университет стоят толпы студентов, кои оживленно обсуждают состояние умственных способностей всех начальников – от градоначальника генерала Андрианова и выше... Только что до бога не дошли – об остальных уже высказались... Мануйлов бегает по университету весь белый и заламывает руки – уговаривает... Не надо вам ходить, Петр Николаевич! Занятий все равно не будет. Студенты невероятно возбуждены, ну какие там опыты могут у них в голове быть? Вы не выдержите, начнете нервничать, вступите в объяснения с каким-нибудь халдеем... И – сорветесь. Зачем это? Ведь только-только пришли в себя после приступа... Мы с Петром Петровичем и Аркадием Климентьевичем порешили припасть к вашим стопам и почтительно просить не ходить сегодня в этот кабак.
– Да ну вас, с вашим юродством, Евгений Александрович! Моих студентов, выходит, полиция будет гнать в шею, мои ассистенты станут с фараонами спорить, а их профессор будет кофей попивать и читать газетку‑с?..
– Петя! – Голос Валентины Александровны был умоляющ. – Я прошу тебя: послушайся Евгения Александровича. Семинар все равно не состоится. Ты ведь знаешь, как Евгений Александрович строг ко всяким пропускам занятий. А если уж он говорит... И ты все равно собирался быть очень недолго в лаборатории. Сегодня же у Владимира Ивановича академический обед. Ты забыл?
Лебедев уже никак не мог вспомнить, кто прозвал ежемесячные обеды у Танеева «академическими». Меньше всего эти обеды напоминали то чинное, спокойное, почти величественное, что обычно связывают со словом «академическое»... Владимир Иванович Танеев был одной из самых больших достопримечательностей Москвы. По всем своим родственным связям, богатству, повадкам, он был тем, что называется «большим барином». А в действительности Танеев был в глазах начальства одним из самых «красных» среди московской интеллигенции. Друг Маркса, человек, громогласно объявляющий себя социалистом, адвокат, бесплатно бравшийся за защиту политических, Владимир Иванович Танеев сохранил от своего барского происхождения прежде всего старомосковское хлебосольство. Каждый месяц, в строго соблюдаемый день, он организовывал обеды с участием московских профессоров, писателей, артистов.
Инициатором этих обедов был самый близкий и любимый друг Танеева – Климентий Аркадьевич Тимирязев. Конечно, ему же, а не Танееву, не очень-то разбиравшемуся в пестром хороводе московской профессуры, и принадлежал выбор участников обедов. И Лебедев знал, что там сегодня будут только те, кто ему всегда приятен, что там будет свободный и непринужденный разговор, меньше всего похожий на обычные разговоры на профессорских обедах.
«Академические обеды» Владимир Иванович Танеев обычно устраивал в ресторане «Эрмитаж» в первое воскресенье каждого месяца. Лишь иногда, очень редко, эти обеды – с более узким кругом участников – переносились к нему на дом. В приглашениях, которые Владимир Иванович загодя разослал, и было сказано, что на этот раз «академический обед» состоится не в «Эрмитаже», а у него, в Малом Власьевском.
Лебедев и Эйхенвальд не спеша шли пешком по знакомым с детства местам: по Волхонке, через Пречистенские ворота, по богатой и нарядной Пречистенке. В старой, с детства запомнившейся аптеке солнце высвечивало большие цветные шары; бородатые городовые стояли на углу особенно знатных переулков. Впрочем, знати теперь в Пречистенских переулках поубавилось. Еще блестел свежей краской недавно отремонтированный великолепный дом Селезневой на углу Хрущевского переулка. Там сейчас помещался Дворянский институт. За решеткой ограды был виден огромный густой сад, с дорожками, расчищенными от снега, с фонариками катка в глубине. А почти напротив особняк Станицкой стоял обветшалый, нежилой. С колонн парадного фасада осыпалась штукатурка, окна закрыты некрашеными щитами, камень из фундамента выпал...
Профессора свернули в Мертвый переулок.
– Знаешь, Саша, как я боялся ходить в этот переулок! Мне все казалось, что здесь повсюду должны быть мертвецы, что он поэтому так и называется... Даже тебе стыдился признаваться в этом страхе. И представь себе силу детских впечатлений: до сих пор питаю к этому милому и прелестному переулку какую-то скрытую неприязнь. Даже не хотел бы жить в нем. Вот дичь-то!..
– Нет, мне он никогда мертвым не казался. Помнишь, тут был такой старый деревянный дом, во дворе жила девочка, в которую мы были с тобой тайно влюблены. Она шла в гимназию, а мы немного за ней поодаль... Так и не узнали мы, кто она и как ее зовут... Мне в этом переулке не нравится только то, что в нем сломали старые дома и понастроили эти особняки – они слишком богаты, чтобы быть красивыми.
– А что, у вас, людей искусства, богатое и красивое – понятия взаимоисключающие?
– Я, Петя, занимаюсь, как тебе известно, физикой, а не искусством. Но кажется, Витрувий сказал, что тот, кто не умеет строить красиво, строит богато. Впрочем, ты сам с подозрительностью относишься к красивым физическим приборам.
– Красота физического прибора не в его внешнем блеске, а в физической идее, в нем заложенной. Красоту ему придает мысль, изящное решение задачи...
– Да ведь так обстоит дело и с архитектурным сооружением. И с картиной художника. И со стихотворением поэта. И с симфонией композитора. Ты, Петя, хотя и не признаешь никакого родства между наукой и искусством, но все же убедишься когда-нибудь, что это совсем не так. Есть какие-то общие законы, их связующие...
Справа остались новые богатые особняки Миндовского, Корзинкиной, Якунчиковой, с огромными зеркальными – цельного стекла – окнами, с мрамором и вычурными перилами лестниц. Дальше стоял большой новый многоэтажный дом.
– Конечно, Петр, в таком доме наверняка удобнее жить, нежели в старом деревянном особняке со скрипучим паркетом, осевшими косяками, дымящими кафельными печами. А мне все же жалко эти старые дома... Ты бы хотел жить в таком новом большом доме?
– Я хотел бы жить до конца дней в моей старой и неудобной профессорской казенной квартире. Надеюсь, что так и будет. Мой настоящий дом – моя лаборатория. И для меня удобство квартиры зависит только от расстояния, которое мне нужно пройти от нее до лаборатории...
Они миновали церковь Успения-на-Могильцах и свернули в маленькие уютные переулки. Снег в них не расчищали, ездили по ним редко, и поэтому они были непривычно свежими, белыми, чистыми. А вот и Малый Власьевский переулок, вот и знакомый старый, деревянный, отделанный под камень одноэтажный дом с мезонином. Как и положено в старом московском доме, крыльцо было во дворе, у ворот нетерпеливо перебирал ногами рысак, запряженный в маленькие изящные сани с синими электрическими фонариками на концах оглобель.
– О! Знаменитый выезд Вернадского здесь! Значит, Владимир Иванович уже рассказывает о последних новостях...
В комнатах танеевского особняка было тепло, пахло пылью, старыми слабыми духами, старыми книгами, что стояли кругом в шкафах, лежали на широких подоконниках или же просто стопками были сложены на полу обширного кабинета хозяина. На огромном кожаном диване, что шел полукругом вдоль стены, уже сидели участники традиционного обеда. Встретив гостей, хозяин ушел хлопотать о деталях обеда, к которому он относился не менее серьезно, чем к другим своим занятиям. Лебедев и Эйхенвальд обходили кабинет, здороваясь со всеми хорошо им знакомыми людьми. В углу знаменитого «танеевского» дивана сидели отец и сын Тимирязевы. Ассистент Лебедева Аркадий Климентьевич Тимирязев был странно схож и не схож со своим отцом. В нем не было ничего от нервного изящества и элегантности старого Тимирязева. Плотный, медлительный в движениях, неторопливо закругляющий каждую фразу. И только лицо с отцовской бородкой, глаза и рот неопровержимо доказывали его родство со знаменитым и буйным московским профессором.
Тимирязев, вздергивая голову, поминутно откидывая со лба непокорную прядь, яростно нападал на Вернадского:
– Нет-нет, Владимир Иванович, это мы – люди вне политики – можем только ужасаться, негодовать, высказывать свое возмущение... А вы – вы политик! Вы состоите в руководстве вашей этой кон-сти-ту-ци-он-но-, так сказать, демократической партии! И притом вы, государственный деятель – член Государственного совета, в вашей любимой Англии были бы пэром, лордом... И раз вы верите в конституцию и демократию, то повлияйте, повлияйте на ваше, извините за выражение, конституционное правительство!.. Тем более, что в руках вашей партии самые влиятельные русские газеты! В конце концов, речь же идет не об ответственном министерстве, а о возможности в России учиться, получать настоящее образование, двигать вперед науку...
Вернадский неторопливо отбивался от наскоков Тимирязева:
– Ну далась вам, Климентий Аркадьевич, наша партия. Вас кадеты приводят в неистовство, как красная тряпка – быка... Вы же отлично знаете, что у нас в России все ненастоящее: и партии ненастоящие, и парламент ненастоящий, и Верхняя палата – наш Государственный совет – это тоже ненастоящее. В Государственном совете я представляю русские университеты. Стоит Тихомирову и Кассо выгнать меня из университета, как я вылетаю из Государственного совета! Так дорого стоит мое пэрство? Ломаный грош!
– Но вы же и академик!
– Ну, бог с вами, Климентий Аркадьевич, нашли тоже влиятельное учреждение! Пыльные старцы во главе с великим князем... На меня смотрят со страхом. Они ведь совершенно искренне считают, что моя идея о зависимости кристаллической формы от физико-химического строения вещества вытекает из того, что я «левый», чуть ли не «красный» Что я и науку желаю всю поэтому переиначить...
– Ха! «Левый»! «Красный»! Это кадеты-то!
– Так естественно... Академиков, состоящих в социал-демократической партии, еще, как вам известно, нет. Для них все, что левее кадетов, уже анархизм, полный хаос, собачий бред, сапоги всмятку... Призвать этих господ к серьезному воздействию на правительство в защиту русской науки невозможно! Невозможно!
– Почему это у нас в России все обязательно должно быть императорским? Университет – императорский, академия – императорская...
– А какую бы вы хотели? Ах, да, ну все равно, лишь бы не казенные! Почему бы нам не создать вольные, черт возьми, научные общества? Вольную академию! Где наши свободные российские научные общества? Даже Российское общество любителей естествознания и то императорское...
– Ну зачем так, Климентий Аркадьевич?.. – тихо вступил в разговор Лебедев. – Есть у нас, в одной только Москве, Российское общество спиритуалистов, Русское спиритуалистическое общество для исследований в области психизма, спиритуализма и еще чего-то там... И есть московское Отделение Российского теософического общества. И московский кружок спиритуалистов-догматиков – смотрите, и там есть какие-то разногласия!.. И есть уже и вовсе для меня Загадочный и, наверное, очень научный кружок ментолистов. Теперь понял, какой же я невежда: даже не знаю, что это такое!..
– Откуда у вас, Петр Николаевич, такие глубокие познания из жизни спиритов? Обратите внимание, господа: только физики и математики включают интимные разговоры с духами в круг своих научных занятий. Нам, геологам, химикам, это и в голову не придет... Николай Дмитриевич, Иван Алексеевич, вы со мной согласны?
Зелинский – высокий, прямоносый – тихо улыбнулся, тронув рукой свою красивую, мягкую остроконечную бородку. Каблуков захохотал, его огромная голова на крохотном тельце тряслась от несдерживаемого удовольствия.
Лебедев смотрел на Вернадского серьезно, без признака улыбки.
– Так ваша геологическая наука, Владимир Иванович, еще не вышла из стадии, когда она только занимается классификацией того, что лежит на поверхности. А физику интересно заглянуть за горизонт любого необъяснимого явления. Вот если физик одновременно и талантлив и неумен, он обязательно любую свою глупость будет наряжать в научный, в физический наряд. Говорят, что уже появились проповедники, которые объясняют священное писание с позиций современной геологии: оказывается, каждый день сотворения мира надо считать геологической эрой, и так далее... Видите, в физику попы еще не лезут, а в геологию вашу устремились. Гёте по этому поводу сказал, что каков кто сам, таков и бог его... А секреты своих глубоких знаний я вам открою. Надо часто болеть, и чтобы перед тобой на стуле лежал справочник «Вся Москва». Очень, очень полезное чтение! Например, узнал, Владимир Иванович, что ваш коллега по императорской академии господин Соболевский является председателем Союза русских людей. А в Москве у него есть крупные политические конкуренты: и Всероссийский союз русского народа, и Московский союз русского народа, и Общество русских патриотов.
– Да, гнусное и отвратительное явление! – вмешался снова в разговор Тимирязев. – Ученый, человек, призванный воспитывать юношество, сам, добровольно становится на одну доску с протоиереем Восторговым! Тьфу!.. Ну, а все-таки? Мы как-то отвлеклись от главного, что нас ждет. Что будет дальше делать Мануйлов? Что будет с нашим университетом? Вы полагаете, что Кассо можно запугать угрозой отставки ректора?
– Господа, господа! Прошу к столу! – зычно закричал Танеев, появившись в дверях. – Жаркое – дело серьезное, это вам не парламент, оно ждать не может, его надо есть вовремя... Продолжите дебаты за столом.
...Эйхенвальд аккуратно вытер салфеткой свои шелковые усы и сказал, обращаясь к Тимирязеву:
– Действительно, было бы жаль портить такое жаркое приправой из разговоров о Кассо. Но теперь, когда оно съедено, могу вам, Климентий Аркадьевич, сказать: в храбрость почтенного Александра Аполлоновича я, как и вы, не верю. В отставку он не подаст. Кассо на него прикрикнет – Мануйлов сразу же подымет лапки кверху... Автономия русских университетов – такая же фикция, как и наша российская конституция. Мы выбираем ректорат, но утверждается он министром. Мы выбираем деканаты, но утверждаются они попечителем учебного округа. Все наши постановления могут быть в любой момент отменены не только губернатором, но и обыкновенным полицейским приставом. Правительство рассуждает так: кто платит за музыку, тот и заказывает танцы. Для начальства мы все такие же государственные служащие, как и приставы, столоначальники, чиновники консистории или любого присутственного места. И, согласитесь, в этом есть логика. Наш дорогой хозяин – человек, не зависящий ни от кого. Он имеет состояние, имя, положение в обществе. А что вы хотите от почтеннейшего Леонида Кузьмича Лахтина, о котором мы сегодня много и неуважительно говорили... Ему еще нет пятидесяти, а он уже превосходительство, орденки какие-то у него висят, вместе с действительным статским получил потомственное дворянство... И он, и его математика куплены правительством на корню... Нет, необходимо, чтобы русская наука могла жить и развиваться не только в рамках государственных, но и в других – более широких, более свободных...
Был ранний январский вечер, когда Лебедев и Эйхенвальд возвращались домой. Впереди них шел фонарщик, он останавливался у каждого фонарного столба, палкой поворачивал рычажок, дуговой фонарь вспыхивал фиолетовой вспышкой, затем медленно загорался. В неживом, ослепительном свете медленно кружились большие, сцепившиеся снежинки.
– Не хотел с тобой, Саша, при всех спорить, – прервал молчание Лебедев. – Когда я отвечал Климентию Аркадьевичу, то имел в виду объединения ученых в общества не политические, а научные. Мне больно оттого, что собирается цвет русской науки и говорят, говорят только об одном – о политике! Я редко встречаюсь с Николаем Дмитриевичем Зелинским, и мне было бы так интересно поговорить с ним о его последних работах, касающихся химических свойств платины и палладия, это и нам, физикам, интересно... Я убежден, что будущее физики – в ее соединении с химией, с биологией. Мне так хотелось об этом поговорить с Иваном Алексеевичем Каблуковым... Ну, вот, встретился с ними в милом доме, в обществе людей, преданных науке... О чем говорили? О Кассо!! Да будь он трижды проклят! Ну конечно, тот, кто платит за музыку, тот и танцы заказывает... А лучше мне будет, если разжиревшие Тюфаевы, Рябушинские, Корзинкины будут содержать меня и мою науку? Много ли у нас Шанявских да Леденцовых? Мамонтов хотел вырастить русское искусство, независимое от пошлых чиновников, а чем кончил? Попал в долговую тюрьму! Давайте предоставим политикам заниматься политикой. А мы, ученые, будем заниматься наукой! Ты лучше других знаешь, как мне противны, омерзительны полицейские крючки в университете, как я презираю компанию графа Комаровского... Но вот не где-нибудь, а в Московском императорском университете создан и существует Физический институт, каких не много есть в лучших университетах мира. И в этом институте есть созданная мною лаборатория. И свой вклад в науку она делает только потому, что я, мои помощники и ученики – мы все занимаемся наукой. И давайте будем ею заниматься и впредь! Как это говорится в восточной пословице? «Собаки лают, а караван идет вперед...»
– Ну, ну, Петя... И как это в тебе сочетаются купеческая деловитость и практицизм с наивнейшим идеализмом! Ты, как Архимед, просишь солдата не трогать твои чертежи... А ему на тебя и твои чертежи плевать!.. Чем дальше, тем меньше у тебя, да и у меня, да и у любого ученого будет возможности заниматься чистой наукой. Нас будут все больше, все активнее заставлять служить. Понимаешь, служить. Мало того – прислуживать.
– Да ты просто стал разговаривать, как мой Гопиус.
– А он не дурак, твой Гопиус!.. Поумнее многих других. И уж во всяком случае, безусловно порядочней!
– Не спорю. Я глубоко почитаю Евгения Александровича, рад, что он у меня работает. Но все же идеалом научного работника для меня будет не мой помощник, а помощник Цераского – Павел Карлович Штернберг! Вот кто совершенно не интересуется политикой, а только чистой наукой, вот кто никогда и ни в чем от нее не отступит!.. Ну, вот мы и дома. Будь здоров, Сашенька. Может, зайдешь? Валя обрадуется.
– Нет, у меня еще не выполнена программа на шестнадцатое января. Вечером у меня соберется музыкальный народ, немного помузицируем. Если бы не боялся нарушить твой режим, вытащил бы и тебя с Валей... Возьму сейчас извозчика и поеду на свою Сущевскую. Спокойной ночи!
Нет, это были не занятия! Студенты приходили на семинар бледные, озлобленные, не очнувшиеся от только что перенесенного унижения. У входов и выходов в университете стояли городовые, проверяя студенческие билеты. В вестибюлях старого и нового зданий мелькали синие мундиры и серебряные аксельбанты жандармов. Конная жандармерия неторопливо объезжала по кругу: Моховая, Большая Никитская, Долгоруковский переулок, Тверская, Моховая. Сытые молодчики, вовсе не в гороховых, а самых разных цветов, но одинакового покроя пальто, стояли на всех углах и провожали каждого прохожего взглядом внимательных, собачьих глаз. У входа в Манеж, напротив университета, дворники под руководством городовых разметали снег, вносили скамейки: готовились к приему гостей...
Лебедевские обходы утратили свой живой, веселый и такой радостный характер. Петр Николаевич обходил каморки в подвале хмуро, редко останавливаясь перед приборами, и не вел своих обычных речей, оснащенных цитатами из Гёте. К чему это все, когда он видит, что его ученики меньше всего думают о физических явлениях... Все их мысли заняты другим, они вполголоса разговаривают друг с другом, и Лебедев знает, что не о физике идет разговор.
Можно, конечно, вспылить, обрушить на студента всю силу известного, лебедевского шторма, шквала, урагана, тайфуна... Заявить, что сюда приходят заниматься наукой, а не политикой, что митингами, сходками и прочим следует заниматься в часы, свободные от лабораторных занятий... Но Лебедев знал, что даже самый большой лебедевский шквал не сломит упорства, нарастающего в студентах. А самое главное – самое главное было что-то внутреннее, не позволяющее ему это сделать...
«Что это? – думал иногда Лебедев, угрюмо подымаясь по лестнице из подвала лаборатории. – Что это – страх за свою популярность у студентов? Нежелание с ними ссориться? Но он ведь по отношению к студентам был так же всегда прям, непримирим, как и к университетскому начальству. Он никогда не потакал никаким и ничьим настроениям, чуждым интересам науки... Да, наука, конечно, – это великое и святое, ради нее стоит поступиться всей суетой и мелочностью политики... А человеческим достоинством? По сути, об этом идет речь!.. Не республики же требуют студенты, не чего-нибудь еще, а соблюдения правительством же введенной автономии, уважительного и достойного к ним отношения...»
Однажды в коридоре он столкнулся с профессором Лейстом. Тот несся по коридору с такой скоростью, что его длинная борода ходила из стороны в сторону. Увидев Лебедева, он остановился, схватил за пуговицу сюртука. От волнения он говорил с более явственным акцентом, чем обычно:
– Вот! Вот, уважаемый Петр Николаевич! Вы еще имели спорить со мной... Дать студенту свободу возражать... Сначала они станут возражать профессору, потом... потом... Вот, почитайте, что они имеют писать, ваши любимые студенты...
Он вытащил из кармана сюртука какую-то бумажку и сунул ее Лебедеву. Лебедев неторопливо расправил тонкую мятую бумагу. Сбитым типографским шрифтом на ней довольно небрежно было напечатано:
Товарищи! Мы переживаем критический момент. Обнаглевшее царское правительство в диком разгуле бешеной мести совершило и совершает грубое насилие над студенчеством. Организуя черносотенные банды академистов – шпионов, провокаторов, расстреливающих наших товарищей, открывающих отделения участков в стенах университета, оно уже превратило храм науки в полицейский участок.
Довольно! Мы не можем молчать! Забастовка!
Пусть наш протест сверкающей молнией рассечет свинцовые тучи мрачной реакции, повисшей над многострадальной нашей родиной! Пусть из края в край несется наш боевой клич.
Долой монархию!
Свободу политическим ссыльным и заключенным!
Да здравствует неприкосновенность личности, свобода слова, печати, собраний, союзов!
Да здравствует свободная школа в демократическом государстве!
Социал-демократическая группа студентов Московского университета.
Лебедев усмехнулся... Господи! Какие же они зеленые юнцы! И почему в молодости так любят эти вычурные и многозначительные слова: «дикий разгул», «бешеная месть», «сверкающая молния», «свинцовые тучи»... Он сложил листовку и протянул ее Лейсту:
– Пожалуйте-с. А чего, Эрнст Егорович, вы так этим взволнованы?
– То есть не понимаю вас, Петр Николаевич! Социальные демократы открыто призывают к забастовке! И мало того, – Лейст нагнулся к Лебедеву, голос его перешел на шепот, – призывают к свержению. Против монархии, против государя императора!..
– Ну, если бы они против метеорологии, – невесело пошутил Лебедев, – тогда да, это вас касалось бы... А для защиты монархии у нас есть, слава богу, достаточно учреждений. Зачем профессору метеорологии волноваться?.. А куда вы ее несете?
– Ректору! Самому ректору! Пусть полюбуется, до чего доходит эта русская распущенность!
– Есть, Эрнст Егорович, пословица: в чужой монастырь со своим уставом не суйся... Не нравится вам распущенность, вот бы и сменили ее. Конечно, в Берлинском университете такой распущенностью и не пахнет... И знаете, ваше превосходительство, у нас в России как-то неодобрительно относятся к тому, чтобы подобранные листовки относить начальству... И великий русский государь Петр сказал: доносчику первый кнут...
– Вы есть немыслимое говорите, господин Лебедев! Вы есть профессор императорского университета!.. Вы...
Лебедев не стал дальше слушать. Он шел по гудящему коридору и думал, что надо бы бросить все это, поехать в Наугейм, не дожидаясь летнего сезона, полечиться и отдохнуть от полицейских, от Мануйлова, от Лейста... На повороте, у полукруглого широкого окна, знакомая растрепанная фигура размахивала руками перед спокойным бородатым человеком.
– Добрый день, Павел Карлович! Я не подозревал, Евгений Александрович, что вы иногда выходите из своего подполья на второй этаж университета. И даже удостаиваете своим разговором такую инертную, ленивую и аполитичную личность, как астроном Штернберг... Правда удивительно для Гопиуса, Павел Карлович?
– Ну, у магнита, как нас учат физики, всегда два полюса, – любезно улыбаясь, ответил Штернберг. – Но, несмотря на разность полюсов, мы с Евгением Александровичем придерживаемся одинаковых взглядов на ход учебного процесса, на некоторое совмещение разных наук на одном и том же направлении...
– Да-да, Павел Карлович, я вполне разделяю ваше убеждение, и если вы когда-нибудь придете на наш коллоквиум, то убедитесь, что астроному есть место там, где даже кристаллограф и зоолог присутствуют с интересом...
– Не премину воспользоваться вашим любезным приглашением, Петр Николаевич.
– Если только, Павел Карлович, наш университет будет существовать, – вставил Гопиус. – А то ведь мы все планируем семинары, коллоквиумы, а господин генерал-майор Андрианов, может быть, уже приказал отпустить пуд сургуча для опечатывания университетских дверей...
– Ах, Евгений Александрович, – с досадой сказал Лебедев, – всё вы со своими кассандровскими разговорчиками... Брали бы пример с Павла Карловича, с его спокойствия, преданности науке, полного исключения из науки всего того, что ей мешает... Ну, чего вы смеетесь? Ничего для вас святого нет!..
– Нет-нет, Петр Николаевич! Уверяю вас, что Павел Карлович является идеалом ученого и вполне достойным примером для вашего скромного слуги...
– Ну, извините меня, господа. Я пойду, тем более что с моей стороны нескромно слушать оценки, которых я вовсе не заслуживаю...
Штернберг быстро ушел. Гопиус лукаво посмотрел ему вслед и повернулся к Лебедеву:
– Согласитесь, Петр Николаевич, что к Павлу Карловичу можно отнести слова Гёте: кто не слишком мнит о себе, тот лучше, чем он сам думает... Со всей серьезностью, на какую только способен, хочу сказать вам, что очень почитаю Штернберга, очень к нему хорошо отношусь...
– Ну, рад слышать. Вы знаете, что я к нему неравнодушен. Завидую той легкости, с какой он исключает из своей жизни, из своей работы всякое влияние политики, злобы сегодняшнего дня. Мне это не удается. О вас, Евгений Александрович, я уж и не говорю... Ну что, пойдем в подвал?
– Пойдем домой, Петр Николаевич. Ну чего мы будем гонять студентов, у которых сейчас в голове все, кроме науки? Можно, конечно, заняться несколькими нашими рабами физики. Но зачем ставить их в неудобное положение перед своими товарищами?.. Как сказано в священном писании: отойдем от зла и сотворим благо…
– Ну, отойдем...
И вот так день за днем, день за днем... Утром приходил Максим из лаборатории и докладывал, что Евгений Александрович на месте, а господ студентов совсем что, почитай, и нету... А в мастерской только Алексей Иванович что-то ковыряется на своем станке, а господ студентов сегодня с утра в мастерской не видать... А Аркадий Климентьевич, Господин Тимирязев, на полчасика только зашел в лабораторию, а потом изволил уехать, потому что за ним заехал их папенька, его превосходительство Климентий Аркадьевич... А господа студенты все больше в новое здание идут, к юристам. И там у них одни, прости господи, сходки и разные разговоры... И что это с людьми делается, непонятно просто, и чего будет, один бог знает...
От длинного рассказа Максима у Лебедева начинал ныть затылок. Потом звонил из своей квартиры Петр Петрович Лазарев и полчаса спокойно, словно ничего не случилось, ничего не происходит, рассказывал о своей работе, о своих догадках по поводу того самого явления, о котором Петр Николаевич сказал... Наряду с ежедневным утренним телефонным разговором с Эйхенвальдом это были самые приятные полчаса за день. Но разговор с Сашей не был связан с наукой, он входил в состав дня так же естественно, как сон, завтрак, обед. Без этого немногословного ежедневного разговора день был бы неправильным, извращенным, чужим...
Иногда Эйхенвальд вытаскивал Лебедева на какое-нибудь ученое заседание в Харитоньевский переулок, в Дом Политехнического общества. Присутствовали там главным образом профессора из Технического училища, деятели инженерного общества. В них не чувствовалась такая растерянность, как у профессоров университета. Все это люди солидные, состоятельные. Они были инженеры, известные инженеры, которым всегда были готовы платить за работу бешеные деньги самые крупные заводчики России. В их отношении к Лебедеву и другим университетским профессорам, кроме почтения, сквозил и оттенок жалости: бедные, бедные! Кому вы служите?.. За что вы служите?.. Эйхенвальд для них был свой, и Лебедеву было лестно, тепло оттого, что его друг так свободно, так легко отказался от сытости, независимости. Отказался ради на-у-ки!..
Однажды Эйхенвальд отвез Лебедева в новый московский Дом учителя. Большое пятиэтажное здание на Малой Ордынке было построено типографщиком Сытиным. Когда, как-то в разговоре, Лебедев восхищенно отозвался о благородном поступке издателя «Русского слова», лабораторный мефистофель, Евгений Александрович Гопиус, совершенно серьезно сказал, что все огромные доходы Сытина прямо зависят от работы учителей; никто больше Сытина не заинтересован во всеобщей грамотности, благодаря которой его небольшие дешевые книги сейчас можно найти в самой далекой деревне, не говоря уже о городе. Сытин просто вернул учителям ничтожную часть того дохода, который они ему принесли.








