Текст книги "Московские повести"
Автор книги: Лев Разгон
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 35 страниц)
Лев Разгон
МОСКОВСКИЕ ПОВЕСТИ

ОБ АВТОРЕ И ЕГО РАБОТЕ
Несколько лет тому назад ехали мы с Львом Разгоном пыльной дорогой между сопок и даурских березок. Над нами опрокинулось огромное синее небо. Может, оттого, что была такая синева, чудился мелодичный звон. Ничем не замутненный, он был тишиною, никогда мною не слыханной. Стояла в Забайкалье изначальная осень.
С берегов Шилки мы ехали к берегам Аргуни. Потом из Нерчинского завода – в Горный Зерентуй и Кадаю, в Акатуй и Александровский завод. Взгляните на карту: Читинская область. Загляните в историю: окаянный гром кандалов – декабристы и разночинцы, герои баррикад и подпольщики кануна Октября.
Мы встречались с горняками, колхозниками, школьниками. И даже дошкольниками: мамы и папы приводили малышей. Литературные вечера заканчивались поздно. Уже горели звезды, такие яркие, точно зажглись впервые.
Я вспоминаю сейчас нашу поездку потому, что думаю о Льве Эммануиловиче. Легкий, подвижный, в пиджачке, при галстуке, он исколесил с нами сотни километров, не признавая «щадящий режим», рекомендованный медиками. Случалось, уставал телесно, физически – не случалось, чтоб уставал душевно.
В его интересе к прошлому не было ничего музейного. Я понял тогда, что история для Льва Разгона не лавка древностей, а нечто интимное, но вместе с тем и то, что влияет на современность.
В его внимании к людям не было ничего от ловца-беллетриста, заносящего в блокнотик любопытные местные речения. Я понял тогда, что современность для Льва Разгона не просто текущие обстоятельства, а нечто близкое, важное, что влияет на постижение прошлого.
Из этой причастности возникает проза Льва Разгона.
Перед вами две повести. Содержание излагать не стану: хорошие книги всегда проигрывают от пересказа. Но коль скоро «Один год и вся жизнь» и «Сила тяжести» принадлежат историческому жанру, попробую обозначить кряжевую особенность.
Слыхивал: притащат домой дюжину книг да и строчат, строчат...
Начну с того, что дюжиной не обойдешься. Будь то мемуары или научные трактаты, публикации частной переписки или документов. Не обойдешься и усердными разысканиями в архивах, весьма заманчивыми.
Но что правда, то правда: источники необходимы. Как цветы полевые и цветы садовые необходимы пчелам. Вот только надо знать, каково достается пчелам. Представьте, ради ста граммов меда каждая из них берет взятки с миллиона цветов, совершая полет в 46 000 километров.
Могут усмехнуться: ну, значит, надо запастись терпением.
Да, несомненно, однако не торопитесь. Разве нектар и мед тождественны? Нектар, объясняют ученые, подвергается продолжительной и пока для нас таинственной обработке. Слышите: таинственной! Вот в этом и весь смысл. С пчелой, дайте срок, разберутся. С тайной творчества неизмеримо сложнее. Она всякий раз – исключение. Не исключение из правил, а, как правило, исключение. Если, конечно, имеешь дело с подлинным творчеством.
Книги и архивные документы подобны строительным материалам. Здания возводит и заселяет художник. Его знания и его вдохновение действуют в сердечном союзе.
У Багрицкого есть стихотворение «Суворов». Опальный полководец живет в деревне: сапоги со сбитыми каблуками, вата в старческих ушах, окрик на возницу: «Поезжай потише!» Но вот курьер – полководца призывают в Петербург. Он подходит к шкапу, достает ордена и шпагу и становится «Суворовым учебников и книжек».
Что оттенил поэт? Совсем не то, что плох «Суворов учебников и книжек». Другое! Не нужно показывать Суворова на котурнах, увеличивающих рост, в театральной обувке, которую некогда надевали актеры, изображая античных богов.
Настоящему художнику нет надобности применять лак и размахивать кадилом. Лак, убирая зазоринки, убивает теплый запах дерева. Сквозь кадильный дым видны не лица, а лики.
Проза Льва Разгона часто сурова. Не потому только, что этот улыбчивый, деликатный человек познал не один фунт черного лиха, а потому, что пишет о революции и революционерах.
Лев Разгон не прибегает к украшательству людей и событий. Не потому только, что это неприемлемо для исторического жанра, но и потому, что социальные бури не уложишь в изящные схемы.
Льву Разгону исполнилось семьдесят пять лет.
Хотелось бы, чтобы он работал еще долгие годы.
Хотелось бы, чтобы мы опять ехали по пыльной дороге между сопок и даурских березок, прислушиваясь к звенящей тишине прекрасной забайкальской осени.
Юрий Давыдов
ОДИН ГОД И ВСЯ ЖИЗНЬ
Глава I
ТАТЬЯНИН ДЕНЬ
КАКОЙ БУДЕТ ГОД?

– Какой будет год? Отвратительный! Не понимаю, Саша, откуда, из каких источников черпаешь ты свой оптимизм? Ну чем тысяча девятьсот одиннадцатый год будет лучше, чем тысяча девятьсот десятый? Разве только тем, что в нем не умрет гениальный писатель. Толстого уже больше нет... Толстого нет, а вот Кассо остался! И будет дальше идти вся эта круговерть! Студенты – митинговать, попечитель – дрожать от страха, в университете на каждого студента придется по два полицейских, Мануйлов всех станет уговаривать... До науки никому никакого дела нет! Как будто она и не нужна России!
Лебедев в сердцах отодвинул чашку и свирепо посмотрел на Эйхенвальда. Тот отложил в сторону газету и, смеясь, погладил свою маленькую русую бородку.
– Злой Петя хочет сказать, что российское правительство не почитает науку? Напрасно, дружок. Вот в сегодняшней газете сообщается: на физико-математическом факультете один заслуженный профессор и два ординарных к новому, тысяча девятьсот одиннадцатому году высочайше награждены Станиславом первой степени... И будут теперь почтеннейший Алексей Петрович Соколов, Млодзиевский и Цераский на торжественных актах на свои сюртуки звезду нацеплять. А то и ленту... Представляешь себе нашего звездочета, Витольда Карловича, в этаком виде? Мефистофель со Станиславом! Умора!..
– Да уж куда уморительней! Если бы за дело награждали, то в нашей обсерватории Штернбергу надобно было орден дать, а не профессору Цераскому. Работает-то Штернберг! Да и на кой они, эти бляхи? Вот Сергею Алексеевичу Чаплыгину опять отказали в оборудовании для его лаборатории, а орденок Владимира четвертой степени дали... Как столоначальнику какому-нибудь... А Михаилу Александровичу Мензбиру немного повыше – Владимира третьей степени. Стоило, значит, быть в России двадцать пять лет профессором, знаменитым на весь мир естествоиспытателем, быть избранным помощником ректора в старейшем русском университете, чтобы удостоиться третьесортного орденка! Тьфу! Ты, Саша, видел эти длиннейшие списки награжденных? Ежели Мензбиру такой орденок, то сколько же в России гениев, раз их государь осыпает всякими там белыми орлами и прочими наградами!..
– Как это у твоего любимого Гёте сказано: «Гораздо легче ведь венок сплести, чем голову, его достойную, найти...» Так, кажется?..
– Петя! Как бы то ни было, а поздравить надо... – Хозяйка стола умоляюще взглянула на мужа и перевела глаза на брата, как бы ожидая от него поддержки. – Витольд Карлович, при его гоноре, никогда не простит, если не нанесем визита. Ты же знаешь его характер! Будет дуться целый год...
– Нет уж, уволь, Валя, от этого!.. – Лебедева даже передернуло. – Я этими визитами наелся на всю жизнь! Скоро двадцать лет, как начал работать в университете, и за это время от профессорских визитов чуть припадочным не стал. Да ты, Саша, не смейся! У тебя другая жизнь, ты ведь не только приват-доцент, ты музыкант, композитор, художник, чуть ли не артистическая там богема... С тебя взятки гладки! И тебе все простится. Да и время сейчас другое, все же позади пятый год и всякая там цивилизация. А я, когда после свободной жизни в Страсбурге приехал в первопрестольную, от российских профессорских обычаев аж извелся... Представляете, несколько раз в год надо делать всем профессорам обязательные визиты... А кроме того, у каждого солидного профессора свой день для приема гостей. У одного собираются по четвергам, у другого по пятницам... Одни и те же люди, одни и те же разговоры, как на университетском совете. Даже харчи одни и те же... Семга двадцатикопеечная, пироги с немыслимой начинкой, всё те же вина – рейнвейн, да сотерн, да водка от Смирнова. Профессорские жены сидят в столовой, точат языки про отсутствующих, о том, кому граф Комаровский цветы прислал... А в кабинете у хозяина почтеннейшие профессора, цвет русской науки, ведут неторопливые разговоры. О чем, думаете? О науке? Как бы не так! О ректоре, о попечителе, о министре... Кто что где сказал, кого куда прочат, что могут значить слова государя на приеме, что опять этот необузданный Тимирязев выкинул... И ведь не дурни какие, не чиновники сплетничают – нет, настоящие большие ученые, известные во всем мире! А послушаешь со стороны, ну, будто ты среди департаментских чинуш сидишь! Попробуй только вставь слово о том, что Томсон в Кембридже делает, на тебя как на Чацкого посмотрят: куда лезешь, для таких разговоров есть университет... А я еще к тому был холост, молодой приват-доцент с перспективой на экстраординатуру... Так, значит, мне еще положено в гостиной толкаться, там профессорши своих дочек, что на выданье, привезли... Уже одна за рояль засела, сейчас танцевать начнут...
Эйхенвальд от хохота раскачивался на стуле.
– Петя, милый, так ты же знаменитый московский танцор! Душа общества, распорядитель на всех балах... Забыл уже, каким был?
– Хотел бы забыть – не дают, дураки! Ну, когда реалистом был, танцевал, барышням букеты подносил – словом, вел себя, как и положено купецкому сыну. Так ведь то время прошло. Теперь я ученый, у меня есть дело – самое для меня интересное на свете, а я должен тратить время, чтобы слушать скучнейшие разговоры, развлекать перезрелых дур... А сам думаю: ах, как бы в лабораторию сбегать, еще раз на прибор посмотреть! А ты слушай, как Андреев хихикает, своим красным носом принюхивается к новостям из министерств... И держит его по ветру... Ну, натурально, стал превосходительством, деканом...
– Так Константин Алексеевич не дурак, совсем не дурак. И не только по службе. Он, по-моему, и в науке не глупец.
– Ты, Саша, смеешься над моим пристрастием к Гёте, а он, хотя и тайный советник был, и не без суетности, а говорил правильно. Про этот случай как раз сказал: «Глупцы и умные одинаково безвредны; вредны только полуглупцы и полуумные...» Не знаю уж, как в жизни, а в науке все делать наполовину – безнравственно, да и бессмысленно... Да чего я тебя уговариваю, когда ты это все знаешь не хуже меня! Сам так думаешь.

– Ну, злоязычники! – Валентина Александровна решительно встала из-за стола. – Не знаю, Петя, как насчет профессорских жен, а на твой язычок попасть – не приведи господи!.. Чего же ты хочешь, чтобы тебе, такому, начальство улыбалось?..
– Да я плевать хотел на все их начальственные улыбки! Мне нужно, чтобы они не мешали, не мешали науке! Н‑не ме-ша-ли!!! Понимаешь, не мешали! Не так уж много я успел, и времени мне уже осталось мало, совсем мало... Пусть только мне не мешают! Мне не нужна их политика, их оглядки то на кадетов, то на черносотенцев, их постоянные заботы: что скажет какая-нибудь Марья Алексеевна в Петербурге или Лондоне!.. Дайте мне работать – вот чего я хочу!
– Ну, успокойся, Петр! Смотри, до чего ты мою сестру испугал! – вмешался Эйхенвальд. – Все, что говоришь, – правда. Но никто же не может сказать, что ординарный профессор Московского императорского университета, статский советник Петр Николаевич Лебедев ничего не успел сделать. Слава богу! И имя твое известно всему миру, и избран членом Лондонского королевского общества, и школу русских физиков основал, и лаборатория твоя упоминается рядом с Кембриджем или Манчестером. И не много в Москве, да и в России, есть ученых, которых бы молодежь так любила, как тебя... Всем нам в России не сладко, не одному тебе... Конечно, прошлый год почти пропал для университета. Но говори мне что хочешь, а все же верю в хорошее. Прояснится все, из всей этой суматохи вызреет что-то настоящее и нужное. Помнишь, как мы с тобой забирались к моему папаше в его фотолабораторию? Темно, немного страшно, в углу красная лампочка светится, отец опускает в ванну большой кусок белого стекла, он мутнеет в растворе, пятна грязные расползаются, потом сливаются, уже и разобрать что-то можно... А назавтра в витрине выставлена новая отличная фотография! Я думаю, что так и в жизни происходит. Идет проявление негатива, пока трудно понять, что там изображено, но процесс превращения негатива в позитив проверен и неотвратим. Вот в чем и состоит, Петр, источник моего оптимизма...
– Красивый, красивый образ, Сашенька, красивый!.. Но ты же не только художник, ты и ученый... Да не какой-нибудь, а физик! И хороший физик! Ты отлично понимаешь, что в основе твоего поэтического сравнения лежит физическое явление. Камер-обскура снимает то, что есть в реальности. Превращение негатива в позитив, в хорошо сделанную фотографию, конечно, процесс закономерный. А только что на этой фотографии будет изображено? Отец твой был не просто фотографом, а художником, он снимал дамочек так, что они у него все красавицами выходили. Красиво усадит, головку выгодно повернет, свет искусно направит, потом ретуширует... Глядь, неземной красоты создание на фотографии! А познакомишься с этим неземным созданием – курносая лабазница с Болотной... Вот так‑с! Пойдем лучше, оптимист, в лабораторию! Там тебе мой Гопиус объяснит, что выйдет на реальной фотографии. Человек он не только прекрасный, но и красный, он с тебя твой оптимизм мгновенно снимет!..
– Нет уж, пойди один. Все-таки вчера был Новый год, мне еще сегодня покрутиться надобно. У меня, как ты говоришь, удовольствий много, а у тебя одно: лаборатория... Ты в нее идешь, как я в концерт.
Лебедев встал из-за стола, и у Эйхенвальда защемило сердце от тайной тревоги за друга. Был Лебедев все так же необыкновенно красив, как и прежде: крупная, хорошо вылепленная голова, выразительное лицо, под бархатной курткой чувствовался торс атлета. Все как прежде. И все не как прежде. Ранняя седина, усталые, даже страдальческие глаза, тяжелое дыхание и эта странная сутулость... Сутулый Лебедев! Невозможно в это поверить! Этот спортсмен, бравший призы на гребле, конькобежец, теннисист!.. А каким силачом, красавцем он приехал двадцать лет назад из Германии! Быстро же тебя уходила матушка-Москва!.. Ах, как быстро, обидно быстро...
НА ВТОРОМ ЭТАЖЕ

Как и у других профессоров университета, квартира Лебедева была рядом, в университетском доме. До Физического института несколько минут ходьбы.
Еще совсем недавно Лебедев почти пробегал крошечный университетский двор. Теперь он шел медленно, прислушиваясь, как внутри него, где-то слева, чуть-чуть побаливает...
Двор был памятен, очень памятен. Еще стоит на своем месте старая столетовская лаборатория. Этот небольшой двухэтажный дом был перестроен для ректора давно, в позапрошлом еще веке. Один из немногих московских домов, уцелевших от великого пожара 1812 года... Кто только не жил в этом доме! Была там квартира Надеждина, что издавал «Телескоп», где Чаадаев печатался... И квартировал у Надеждина Белинский... И сколько знаменитых русских ученых прошло через этот ректорский дом!.. Когда Лебедев двадцать лет назад, в 1891 году, после окончания Страсбургского университета, приехал в Москву, как же его поразил этот дом! В Германии он был бы весь облеплен мраморными досками с надписями о том, кто из великих и знаменитых тут жил и работал... А старый ректорский дом Московского университета был донельзя грязным и запущенным, с выщербленными камнями фундамента, с осыпавшейся штукатуркой, покосившимися гнилыми перилами лестницы.

Эта лестница со ступенями, стертыми несколькими поколениями студентов, вела на второй этаж, туда, куда он так давно хотел попасть... Конечно, Кундт в Страсбургском университете был отличным физиком, прекрасным учителем, хорошим человеком. Лебедев о нем вспоминал с нежностью и благодарностью. А учиться он все же хотел здесь, у человека, перед которым преклонялся... И – добился своего! Добился, как всегда добивался того, чего хотел. И если не пришлось ему слушать лекции Столетова, то все же начал он работать у Столетова, под его началом... Столетов, потом Николай Алексеевич Умов – ему везло на учителей, на старших товарищей.

Здесь, в крошечной, захламленной лаборатории, он начал работать третьим лаборантом. После больших, отлично оборудованных физических лабораторий Страсбургского университета лаборатория Столетова показалась каморкой, куда свалили старые, сломанные и ненужные приборы. Все они – самодельные, изготовленные где-то на стороне нанятым умельцем. Студенты, будущие физики, не имеют понятия, как самим выточить для своего же прибора нужную деталь, как самому сделать стеклянный змеевик, выдуть сложную колбочку... Библиотеки нет. Чтобы прочесть не только иностранный, а свой, русский, физический журнал, надо бегать в университетскую библиотеку... Заведующий лабораторией, почтеннейший Алексей Петрович Соколов, и двадцать лет назад был так же труслив, как теперь. Пойти к начальству попросить несколько сотен рублей на оборудование – для него нож острый... Когда Лебедев стал ему доказывать, что без механической мастерской лаборатория работать не может, что нужен инструмент, нужен хоть один токарный станок, Алексей Петрович стал отмахиваться, как от нечистой силы. А вся смета, составленная Лебедевым, была на триста рублей! Для Соколова она казалась немыслимо высокой, с такой сметой он боялся и сунуться к проректору.
Особенно пугал станок, настоящий токарный станок... Он несколько часов убеждал молодого лаборанта, что даже если до самого попечителя дойти, то станок все равно вычеркнут, скажут, что станок – не научный прибор, а так, что-то мастеровое, недостойное и ненужное для императорского университета, что это они – Соколов да Лебедев – понимают, что станок нужен, а другие этого и понять будут не в состоянии, и счет на станок вернут назад со скандалом. Лебедев тогда сам поехал на Рождественку в магазин Махина, выбрал универсальный токарный станок и сказал, чтобы в счете было написано: «Прецезионная дребанка». Приказчик вопросительно взглянул на него, и Лебедев ему объяснил, что дребанка по-немецки и есть станок; на простом заводе он зовется станком, а в университете – по-иностранному, дребанкой... И не только приказчик у Махина, но и университетское начальство поверило в эту дребанку. Напрасно дрожал Алексей Петрович, никто счет назад не вернул. А станок установили в лаборатории, и Лебедев сам показал другим лаборантам и студентам, как можно на нем выточить любую нужную деталь к прибору. Ну, а раз появился станок, то и человек понадобился для работы и для того, чтобы обучать студентов, – не профессорам же стоять за станком!.. Вот тогда и появился Громов – бог токарного дела... Пока студент не пройдет «громовский университет», Лебедев не разрешит ему начинать практику в лаборатории.
Но это сейчас. И не в старом ректорском доме, а в новой лаборатории. Даже не лаборатории – теперь она именуется Физическим институтом. Сколько забот, волнений было, когда решили наконец построить в Московском университете современную физическую лабораторию! Время-то было тревожное, начальство совершенно заморочено, министров – даже министра народного просвещения – революционеры, как зайцев, хлопали... И все-таки семь лет назад, в 1904 году, во дворе старого здания открыли Физический институт. Ах, какое счастье, какое невероятное счастье испытал Лебедев, когда получил в этом здании свою, совсем свою лабораторию!
Правда, это были небольшие комнаты, но это были его собственные, лебедевские, для его собственной работы – работы физика, а не учителя! А студентам отвели большой подвал. И в нем множество небольших комнат, чтобы студенты не мешали друг другу, могли быть сосредоточенны, не отвлекались. Все в новом здании делалось по проектам Лебедева. Устраивать многочисленные маленькие комнаты вместо одного большого зала – аудитории было дорого. Но когда Лебедев объяснял в присутствии самого попечителя учебного округа, что студент должен быть изолирован от других, чтобы ему не мешали ни возмущения, вызванные работой соседних приборов, ни разговоры товарищей, то попечитель быстро переглянулся с ректором и сказал, что прав, безусловно прав уважаемый Петр Николаевич, что, конечно, студентов следует изолировать друг от друга – от этих там разговоров и прочих возмущений... А что дорого – так для пользы дела не жалко денег. Лебедев сразу и не понял причину этой уступчивости, потом только догадался: он и университетское начальство по-разному понимают слово «возмущение»... Ох, трусы жалкие!
Но как бы ни было, а лебедевская лаборатория была построена. И в ней, слава богу, не хуже, чем когда-то у Кундта в Страсбурге. Есть собственная механическая мастерская с небольшим штатом, есть возможность самим изготовлять необходимые приборы для опытов. И название хорошее: «Лаборатория научных исследований по физике профессора Лебедева». Все в этой лаборатории пришлось подбирать чуть ли не по гвоздику... В конце года университетский бухгалтер принес ему подписывать отчет по лаборатории: приобретено за 1910 год 16 предметов на сумму 1039 рублей 50 копеек... А всего на 1 декабря 1910 года значится в лаборатории научных исследований 1229 предметов на сумму 30 268 рублей и еще 21 копейка... Предметы! Это же нужно придумать так назвать!.. Предметы! И его, лебедевский прибор, который он придумал для доказательства, что свет давит на вещество, – это тоже предмет! Лебедев вспомнил, как это делал всегда, когда ему становилось плохо, как он изготовлял этот прибор. Как сидел и прилаживал тоненькие, почти прозрачные листочки золота: не давалось ему – хоть плачь! А потом, когда все было готово и прибор заработал, ночью прибегал смотреть: правда это? Получается снова? Еще раз и еще раз!.. А теперь вот это – придуманное бессонными ночами, выстраданное, сделанное до последнего винтика его руками – называется «предметом» и числится в университетской лабораторной описи среди других тысячи двухсот с чем-то «предметов», рядом с ученическим фабричным электроскопом, рядом с простым цейсовским спектроскопом...
У двери Физического института студенты весело толкали друг друга, стараясь свалить товарища в свежий сугроб. Увидев своего профессора, они шумно расступились.
– С Новым годом, Петр Николаевич!
– Здрасте, Петр Николаевич, с самым Новым годиком вас!
– Со вторым десятком двадцатого века, Петр Николаевич!
Лебедев приподнял бобровую шапку, отвечая своим ученикам. В другое время он обязательно бы остановился с ними пошутить, поддеть кого-нибудь, процитировать своего любимого Гёте... Но сегодня ему было опять плохо, опять сжимало сердце, – наверное, этот дурацкий спор с Сашей Эйхенвальдом... Самый близкий, самый любимый друг с детских лет, брат жены, блестящий физик, редкий умница – а все равно не понимает его! Саша – человек из итальянского Ренессанса! Он физикой занимается так же блестяще, с таким же удовольствием, как и музыкой... Не только музицирует, но и увлекается теорией музыки, живописью, не пропускает ни одного концерта, ни одного вернисажа, дивный лектор, блестящий оратор... Ему удается все, за что только берется... Моцарт, черт возьми! А для него, Лебедева, теперь есть на свете только одно – его физика. Саша никак не может забыть старого, когда реалист Петя Лебедев был первым среди той московской молодежи, что бездумно веселилась, танцевала, играла в лаун-теннис... Саша, хотя он и старше его, еще полон такой же жизненной силы, как и тогда, в юности. Ему все вкусно, все под силу... А у Лебедева все на исходе... Сил уже немного, а дел?
Нет, не хочет он ничем умалять ни Академию наук, ни Петербургский университет, но все же здесь, в Москве, в этом здании, закладывается школа русских физиков, школа исследователей, а не школяров!.. И каждый пропущенный день, отнятый у него, Лебедева, – огромная личная обида, невосполнимая утрата!.. Вот этого-то Саша и не понимает. И не только Саша, но и другие. Считают его чуть ли не «академистом», которому плевать на все, лишь бы его наука не пострадала...
Старый служитель Максим открыл перед ним дверь в лабораторию.
– Нет, нет, Максим! Не буду сегодня заниматься. Вот посижу тут немного, а потом пойду в подвал. Иди туда!
...И сегодня не буду заниматься, и завтра не буду. И неизвестно, когда буду... Конечно, свой зенит он уже прошел! Последние два года ему дорого обошлись. Когда он еще в Страсбурге взялся за экспериментальное подтверждение теории Максвелла, ему было куда легче!.. И не потому, что он тогда был моложе, сильнее, увереннее в способности всего добиться.
Только много лет спустя он понял, что доказать давление света на молекулы твердого вещества куда легче и проще, чем убедиться самому и убедить других, что речь идет не о чем-нибудь, а о законе природы, ЗАКОНЕ! А для этого надо было взяться за самое трудное – за доказательство давления света на газы...
Ох, какие это были трудные, страшные годы! Иногда опыт ему казался неосуществимым... Ведь давление света на газ в сотни раз меньше, чем давление света на твердое тело. Если там примерно половина миллиграмма на квадратный метр, то здесь?.. Зоммерфельд и Аррениус – на что опытные физики! – те просто отрицали возможность доказать световое давление на газы... И вот здесь, в этих двух комнатках, бился он, чтобы сконструировать прибор и доказать, доказать!.. Ну, хватит об этом! Хорошо, что сегодня нет лекции. Лекций Лебедев не любит. Зачем? Физика – не римское право, не история средних веков. О ней не рассказывать надо, а ее надобно изучать! Не за школьной партой – в лаборатории за прибором! Ничего не брать на веру, все подвергать сомнению, все самому проверять. Но убедить в этом университетских зубров невозможно! И надобно время от времени подыматься на профессорскую кафедру и перед этим волноваться, как накануне экзамена... Лебедев вспомнил свою первую, свою «пробную» лекцию, тогда, в девяносто шестом году, перед тем как его зачислили в приват-доценты... Шел на нее, как на плаху: бледный, закостеневший, внутри все сжалось... И голосом каким-то не своим говорил... И уж сколько лет прошло, а все равно не может он никак привыкнуть к лекциям. И хоть говорят про него, что он острослов, едкий и насмешливый, из тех москвичей, что слезам не верят и кому палец в рот не клади... а как выйдет на кафедру, все это с него мигом слетает...

И почему студентам, будущим физикам, исследователям природы, нужно читать «Общий курс физики»? Общий курс требуется в гимназии или в реальном. И его можно по книжкам изучать. Взял три тома Хвольсона да и прочел! А университет для другого – для науки, для исследования. Студент учится спрашивать природу, понимать ее ответы, он должен придумывать язык для разговора с природой!..
Лебедев сидел на стуле, слегка покачивался и даже повеселел от воспоминаний. Профессора – они так мало меняются, лучшие из них – все же из чеховской «Скучной истории»... Они любят большие аудитории, набитые робкими, трепещущими от волнения неофитами науки. И любят появляться в этих аудиториях, как священники, когда они в сопровождении диаконов выходят из алтаря... Служители несут приборы, за ними величественно, одетый в сюртук, идет сам профессор, сейчас он взойдет на кафедру – как на амвон! – и начнет рассказывать об открытиях прошлого века так, как будто это он сам вчера после обеда открыл...
И все они были так удивлены, что приват-доцент, а затем уж экстраординарный профессор Петр Николаевич Лебедев охотней всего читал не общий, а факультативный курс: «Современные задачи физики» или «Прохождение электрического тока через газы»... А на факультативные лекции приходят только те, кто этим интересуется, и запихивают таких профессоров в крошечные, малоавантажные аудитории, которые служители всегда забывают убрать и подмести. Восемь лет назад, когда новое здание университета еще строилось, а все факультеты были стиснуты донельзя, ему отводили для факультативных лекций какую-то каморку под лестницей, куда могло поместиться человек двадцать. А ему больше и не надо было! Приходило тогда к Лебедеву всего четыре-пять человек. И это были самые лучшие, самые интересные занятия... И не было на них священнослужителя-профессора и прихожан-студентов. Каждый мог перебить профессора вопросом, переспросить, не согласиться, начать спорить, потребовать доказательств... И сам он был другой, чем на кафедре в большой аудитории. Там холодный, чеканящий голос, слегка сдавленный от волнения, там ни одного лишнего слова, ни на миллиметр отступления от плана лекции. Здесь же или в лаборатории ему так свободно, ему так приятно не только говорить, но и слушать, вставлять замечания – те самые знаменитые лебедевские реплики, которые потом передаются в студенческих рассказах от курса к курсу... Да, эту молодежь у него никто не отнимет! Вот сейчас еще посидит немного, уже проходит это противное чувство в груди, уже легче стало дышать... А в подвале еще лучше станет – там он будет со своими учениками!








