412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Разгон » Московские повести » Текст книги (страница 34)
Московские повести
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 22:52

Текст книги "Московские повести"


Автор книги: Лев Разгон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 35 страниц)

Штернберг перебирает в памяти все дела прошедшего дня, думает о том, с чего он начнет, когда наконец настанет новый день. Старается не думать о Москве, о людях, оставленных там. Думать надобно только о том огромном пути, который следует еще проделать Второй армии и всему Восточному фронту, туда, за Урал, в Сибирь, Забайкалье, на Дальний Восток... Необходимо спешить туда, на помощь товарищам, борющимся с белочехами, японцами, американцами... Среди этих товарищей Коля, Николай Яковлев. Все попытки Штернберга перед отъездом на фронт узнать, что случилось с председателем Центросибири, ни к чему не привели. Было лишь известно, что после восстания белочехов и захвата власти белогвардейцами большей части руководящих товарищей во главе с председателем ЦИК Сибири Николаем Яковлевым удалось выбраться из города и скрыться в тайге. Очевидно, они решили идти к Иртышу, на соединение с советскими войсками. Но никаких сообщений о судьбе этой группы не поступало. В каждом письме к Варваре Штернберг спрашивал, что ей известно о своем брате. И ни в одном письме она ничего о Коле не написала. Значит, и в Москве ничего не знают...

...Коля в тайге, зимой, невероятно близорукий, в своих всегда спадающих очках... Как он выдержит все это?.. Как проберется он с товарищами через огромные пространства, где бродят казачьи банды?..

Слава богу! На корме вахтенный матрос ударил в небольшой колокол. Шесть часов. Подъем. В каюте холодно, в умывальнике воды нет, матрос, который должен ее налить, – лентяй. Ругать его у Штернберга не хватает духу. Штернберг идет мыться на палубу. Блестит стальным, неласковым светом вода в реке, на «Короле Альберте» уже светятся все окна; фырчит на берегу большой открытый «паккард» – автомобиль командарма. Теперь надо сходить в кубовую, налить в чайник кипятку, выпить горячего чая. А потом начать крутить, бесконечно крутить ручку большого деревянного полевого телефона. Прежде всего узнать сводку за ночь!

Сводка хорошая. Войска продвинулись за Можгу, прочно оседлали железную дорогу и жмут к Сарапулу. Бронепоезд, наконец, вышел из ремонта и тут оказался ох каким нужным! Идет впереди, подавляя заставы белых на дороге. Шорин и Гусев на передовой, только что пришла телеграмма от Сергея Ивановича: наступление развивается нормально, оперативная плотность удовлетворительная, наступающие части ворвались во второй эшелон противника... Ох, любит все же Сергей Иванович военную терминологию! А когда у Штернберга однажды на совещании спросили, что такое азимут, то он подумал, щелкнул пальцами и начал говорить, что «азимут – это такая штука...». Это он-то, профессор геодезии, говорит об азимуте, что он – штука!.. Но это, вероятно, правильнее, чем сказать, что азимут – угол между плоскостью меридиана точки наблюдения и вертикальной плоскостью, проходящей через эту точку к наблюдаемым предметам наблюдения... Ну, да ладно! Лишь бы двигалось дело!

Штернберг через сходни идет на «Король Альберт» в штаб армии. В каютах, где находится штаб, густо накурено; спят, уткнувшись в деревянные коробки телефонов, дежурные телефонисты; тихонько стучит телеграфный аппарат. Так как Шорин и Гусев отсутствуют, то на оставшегося комиссара армии сразу же обрушиваются все еще не решенные дела, вся сложная и тревожная жизнь армии. Остатки невыспанной усталости мгновенно проходят, Штернберг весь уходит в работу. Тем более, что к нему любят обращаться со всеми трудными и неприятными делами. Он никогда не вспылит, не начнет угрожать трибуналом. Укоризненно покачает головой, задумается и начнет вполголоса, как бы про себя, перебирать все варианты возможного решения трудного вопроса. Иногда запнется и смотрит на докладывающего ему подчиненного, как бы ожидая подсказки... Спокойствие комиссара останавливало приступы гнева и у командарма. Однажды, когда Шорин, обозвав одного младшего командира трусом, выгнал его из штаба, Штернберг ему тихо сказал:

– Вы были несправедливы к нему, Василий Иванович. Он бой провел неудачно, но не трусил, а шел впереди бойцов, не боясь смерти.

– Я, Павел Карлович, не командир взвода, а командующий армией! И я тоже не боюсь смерти! У меня нет никаких преимуществ перед любым красноармейцем, идущим в бой!

– Нет, есть, Василий Иванович. Командующего армией, геройски погибшего в бою, помнят множество людей. Ему посвящаются статьи в газетах и журналах, в энциклопедиях и учебниках. И вы это знаете. А красноармеец в бою идет на смерть, не рассчитывая на посмертную славу. Его человеческий подвиг выше вашего.

– Ах, Павел Карлович, можно подумать, что вы не профессор астрономии, а профессор богословия! А впрочем, вы, конечно, правы. Но я – командующий, а вы – комиссар. Вы и обязаны быть лучше меня. Ну не сердитесь, профессор!

Как же быстро пролетает день в октябре! Уже зажглись керосиновые лампы в штабе, когда телеграфист встрепенулся, читая ленту, выползающую из аппарата.

– Ура! Сарапул взят!

Да, вот и первая настоящая победа! Все бросились рассматривать штабную карту. Стало очевидно, что крупная группа белых войск, владеющая Ижевском и Воткинском, скоро будет в кольце. Теперь наступать дальше на север, на Ижевск.


КОМИССАР АРМИИ

Живительный дух победы наполнял армию. Приехавший с фронта Шорин провел одну ночь на «Короле Альберте», вызвал начальника тыла и сказал ему:

– Всю ночь из моей каюты слышал, как на соседнем пароходе кашляет комиссар армии. Ему, кстати, не двадцать лет, а пятьдесят три! И он знаменитый ученый! А мы его заморим в этой проклятой барже! И все мы тут пропадем от сырости и холода. Сегодня же к вечеру весь штаб армии перевести в городское помещение. И чтобы оно было теплым! Павлу Карловичу отвести комнату в самом здании штаба. И топить, топить дом круглые сутки!

Лучшим зданием в Вятских Полянах был дом, где раньше жил богатейший купец-хлеботорговец. Кирпичный, с полукруглыми венецианскими окнами, лепными потолками, узорными изразцовыми печами. Множество комнат внизу и в мезонине были крохотными и неудобными, зато парадные залы – столовая, гостиная – огромны, и в них еще почти полностью сохранилась обстановка богатого дома. Даже огромный концертный рояль был цел. И была клетка, в которой сидел на жердочке самый настоящий и живой попугай. Большой, белый, с ослепительными фиолетовыми и оранжевыми перьями на лохматой голове. За попугаем ухаживали, кормили и поили; множество красноармейцев толпилось вокруг невиданной птицы, пытаясь учить ее человеческой речи. Попугай в ответ на уговоры резко и некрасиво кричал пронзительным голосом – не птичьим и не человечьим. Шорин немедленно приказал убрать попугая куда-нибудь подальше, чтобы не мешал оперативной деятельности штаба. Хотел убрать и рояль. Но увидел, с какой внезапной нежностью провел по пожелтевшим клавишам рояля комиссар армии, и распорядился рояль оставить.

Так он и стоял в углу, покрытый картами и пачками армейских газет.

Командарм гневался часто. После взятия Сарапула армия продвигалась вперед медленно. Иногда некоторые инициативные командиры проникали дальше, чем им было поставлено заданием, и это-то вызывало всегда взрыв гнева у Шорина. Задумал он не только освобождение городов, но и уничтожение всей белой армии. Части Второй армии медленно текли вдоль железной дороги, вдоль Камы, окружая белую армию. По карте, куда каждый вечер заносились результаты дня, можно было ясно проследить, как все теснее и теснее смыкается красное кольцо вокруг почти трех десятков тысяч белых.

Обычно Штернберг и Гусев уезжали в части рано утром. Штернберг нагружал автомобиль не только литературой, но и ботинками, обмотками, меховыми жилетами, только что поступившими в армию. Выслушав доклад командира, вызывал отличившегося в разведке бойца и тут же, перед строем, награждал ботинками... Улыбающийся красноармеец под одобрительный смех товарищей возвращался в строй, прижимая пахнущее свежей кожей отличие.

Южнее Ижевска шли затяжные и малоудачные бои. Белые стянули туда значительные подкрепления. Ижевский завод давал им любое количество оружия и боеприпасов. Белые части здесь состояли из офицерских полков и участников восстания в городе. Они дрались с ожесточением отчаяния. Гусев сразу же уезжал на передовую, в «боевые порядки», как он говорил. А Штернберг оставался в ближайшей к фронту деревне и до вечера разбирался с крестьянскими делами, улаживал возникающие ссоры между красноармейцами и мужиками из-за забранной лошади или сбруи. Мужикам нравилось, что «главный комиссар» – старый, с седой мужицкой бородой, что он нетороплив в разговорах и решениях, никогда никого не прервет, слушает внимательно и сам говорит не торопясь, спокойно.

Вечера в штабе армии были разные. Они зависели от дня. В дни неудач, отбитых белыми атак, больших потерь комиссары возвращались в село усталые до полного изнеможения, озлобленные, были не в состоянии даже разговаривать друг с другом. Они быстро договаривались о том, что с утра делать, и уходили в свои комнаты, пытаясь уснуть.

А бывали и хорошие вечера. На фронте удача, подкрепление прибыло, за весь день с неба ни дождинки, ни снежинки, тепло не по-осеннему. И комиссары приезжают веселые, дружные, и вокруг них все смеются, и завтрашнее утро всем кажется решающим и надежным. И тогда Гусев подходит к роялю, быстро снимает с его лакированной крышки груду бумаг, притаскивает табуретку, открывает крышку и зовет Штернберга:

– Маэстро!..

Медленно, как бы нехотя, улыбаясь от предстоящего удовольствия, Штернберг усаживается за рояль, пробегает пальцами по пожелтелым клавишам. Рояль расстроен, в нем западают некоторые молоточки, но все равно эти звуки воскрешают и далекое орловское детство, и репетиции студенческого оркестра, и блаженные вечера в Большом консерваторском зале. Штернберг играет своего любимого Шумана. Потом, увидев подошедшего к роялю Гусева, начинает вступление к романсу, который ему нравится больше всего из обширного репертуара Гусева.


 
Город уснул спокойно, глубоко.
Вот дом, как прежде, с освещенным окном...
 

Комиссар Второй армии поет, как на концертной эстраде: в полный голос, бледный от волнения, заложив руку за борт куртки. «Он действительно настоящий артист!» – думает о нем Штернберг. Этот дивный романс Шуберта он слушал много раз в исполнении великолепных певцов. Самого Шаляпина слышал. Но все равно редко у кого была такая теплая глубина бархатного, низкого голоса, кто пел бы с таким драматизмом и артистичностью.

В дверях толпятся штабные и красноармейцы, кто-то раскрыл окно, на улице бойцы и жители села слушают, как красиво и грустно поет комиссар.

Часто импровизированный концерт кончался на одном романсе, а иногда Гусев бывал в ударе, и тогда он пел свои любимые романсы и песни: «Нас не в церкви венчали», «Есть на Волге утес», и «Глухой неведомой тайгою», и «Ноченька»...

На такие вечера заходил и Шорин. Командарму пододвигают сохранившееся от купеческих времен кресло. Он садится, ставит шашку между ног, кладет на эфес руки и слушает. Потом встает и, не говоря ни слова, уходит к себе. А иногда покачает головой и, обращаясь ко всем присутствующим, скажет:

– Запомните! Такие вечера только во Второй армии!

В селе Вятские Поляны жители и бойцы уверены, что в штабе комиссары готовятся к празднику – первой годовщине Октябрьской революции. Но чем ближе праздник, тем реже слышно пение из дома штаба. Не до песен. Надобно кончать затянувшуюся операцию на фронте.

– Вот, мои дорогие комиссары! – говорит, расхаживая по комнате, Шорин. – Если мы еще будем тянуть, то все наши стратегические замыслы рухнут. Кама станет! И если мы и возьмем Ижевск – мы его, конечно, возьмем! – то белые целехонькие уйдут по льду за реку. И из задуманного нами окружения и разгрома противника ничего не выйдет! Поэтому наша главная боевая задача: завершить окружение войск белых и разгромить их до ледостава! А бог считаться с нами не будет – морозы могут грянуть в любое время...

И Москва требовала более активных действий. Гусев пропадал на телеграфе. Однажды пришел возбужденный разговором по прямому проводу с Лениным. Владимир Ильич был обеспокоен затяжными действиями, тем, что два города оставались в руках белых. Военная машина Второй армии стала вертеться быстрее. Не только окончились музыкальные вечера в штабе, но редко теперь командарм и комиссары армии возвращались на ночь в Вятские Поляны. Шла подготовка к решительному наступлению. 5 ноября дивизия Азина бросилась вперед, за ней пошли в прорыв остальные дивизии армии.

В первую годовщину Октябрьской революции бойцы из дивизии Азина дрались уже на окраине Ижевска. В бинокль можно было видеть, как мечутся по улицам города отступающие белые. И вдруг на городской каланче заалел красный флаг.

В праздничный вечер 7 ноября 1918 года Штернберг нетерпеливо расхаживал по помещению небольшой типографии. В углу стояли две наборные кассы, а в середине керосиновый движок крутил небольшую печатную машину. Вот кончилась наладка, скомканы и брошены первые, бракованные экземпляры, машина застучала ровнее, и на ее решетку стали укладываться свеженькие экземпляры армейской газеты «Красный воин». Печатник снял первый экземпляр и отдал комиссару.

На первой полосе самым крупным шрифтом, какой только был в типографии, напечатано:

Председателю Совета Народных Комиссаров
 
тов. Ленину.
 
Э к с т р е н н о.

Доблестные войска Второй армии шлют горячее поздравление с великим праздником и подносят город Ижевск тчк Сего числа в 17 часов 40 минут город Ижевск взят штурмом тчк 7 ноября 1918 года. Командарм 2 Шорин.

Политические комиссары:

Гусев,

Штернберг.

Победа! Первая серьезная победа в армии! Конечно, телеграмма выспренняя и старомодная. «Подносят»!.. Но Шорину так нравилось. В конце концов, он в эту победу вложил больше, чем другие. Да и как может не нравиться, когда победа! И в такой день!

Штернберг взял только что отпечатанную пачку и понес на митинг. К бойцам.

7 ноября – Ижевск; меньше чем через неделю – Воткинск. Вторая армия дошла до Камы, она охватила всю группу белых дивизий, и Шорин мог торжествовать. Его стратегический замысел оказался выполненным. Почти все белые дивизии были разгромлены, их остатки лихорадочно переправлялись на другой берег Камы, бросая тяжелое оружие, снаряды, автомобили и лошадей. Плацдарм белых на правом берегу Камы был ликвидирован.

Штаб армии переехал в Сарапул. Хоть он и назывался городом, но мало чем отличался от Вятских Полян. Да и штаб находился в помещении намного худшем, чем особняк сельского миллионера. И уже не было в новом помещении штаба рояля и не устраивались больше «музыкальные вечера». Да и не до них было! Прошло лишь несколько дней, как последних белых вышибли за Каму, а из Зауралья начали приходить тревожные известия.

18 ноября в Омске адмирал Колчак произвел переворот, разогнал слабосильную эсеровскую Директорию, взял власть в свои адмиральские руки.

– Почему адмирал? – недоуменно пожимал плечами Штернберг. – До ближайшего моря три года скачи... И что, генералов у них не хватает?

– Не каждый генерал приехал из Америки, – с досадой отозвался Гусев. – А Колчака привезли американцы, и за ним стоит реальная сила. Так, Василий Иванович?

– Уж куда реальней! Ее и возить из Америки не надо. Тут стоит, на месте. Чешские легионы генерала Гайды. Сорок восемь тысяч здоровенных лбов, откормившихся на русском сале. До черта оружия, и весь Сибирский путь у них в руках... Я думаю, что нам надо ждать удара.

Из всех членов Реввоенсовета армии Шорин был настроен мрачнее других.

– Некоторые великие стратеги думают, что наши места – гиблые и никому не нужны. Не было-де великих битв в вятских болотах. А вы поглядите по карте: белым нужно выйти на стык с Волгой, а это лучше всего сделать, имея в руках Каму. Вот так: перехватить Каму, за зиму накопить силенок, а потом продвинуться рекой к Волге-матушке...

– И где, по-вашему, они перехватят Каму?

– В Перми, Павел Карлович, в Перми. Я командующему фронтом сообщил мои предложения. Удара надо ждать по Перми.

Пришел с телеграфа Гусев, сел напротив Штернберга, помолчал и сказал:

– Все думали, маэстро, наладить наши музыкальные вечера. Да не та музыка получается. Наш полководец Василий Иванович как в воду глядел. Неважные дела на пермском направлении. Жмут изо всех сил. Только что говорил с Москвой, очевидно, уеду опять в штаб фронта.

– Я что, один останусь?

– Нет, на днях приедет вместо меня новый комиссар. Постепенно вся Москва перекочует во Вторую армию. Приедет ваш старый знакомец по великой московской смуте в октябре прошлого года... Ну, ладно, не буду вас интриговать. Василий Иванович Соловьев приедет сюда на мое место.

Соловьев! Все, что Штернбергу казалось бесконечно далеким, – все это нахлынуло на него при одном упоминании этой фамилии. Конечно, идет война, она перемешивает людей, как хороший пекарь тесто, но ни в каких мечтах он не мог предположить, что здесь, рядом с ним, будет бесконечно ему милый, ставший таким близким человек.

Соловьев приехал 4 декабря днем. Штернбергу, как это с ним теперь нередко бывало, нездоровилось. Гусев сам привез со станции нового члена Реввоенсовета армии. По дрогнувшим глазам Соловьева догадался: как же он изменился за этот год! Сам Соловьев был почти таким же, как в прошлом году в штабе Московского ВРК: бледный, спокойный, обросший мягкой бородкой.

В комнате у командарма Соловьев рассказывал о военных делах на других фронтах, о том, что тревожно стало на Южном фронте и сейчас, пожалуй, ему уделяется главное внимание. И конечно, о том, как быстро поправился Владимир Ильич после ранения, что он уже почти по-прежнему работает; и о том, как обстоит дело с продовольствием в Москве, и возможно ли наладить регулярную отгрузку хлеба Москве и Петрограду...

Стемнело, когда кончился разговор с новым комиссаром армии. Штернберг встал и сказал Соловьеву:

– Василий Иванович! Я сказал, чтобы вам пока койку поставили у меня в комнате, не возражаете? Завтра что-нибудь придумаем. Я сосед плохой – кашляю, хриплю: спать вам не дам.

– А я сам вам, Павел Карлович, не дам сегодня спать. Так мне хорошо, что буду с вами! Обрадовался, когда узнал о решении ЦК. Чаю с собой привез, Павел Карлович! Помню, как вы по ночам любили чай крепкий пить. Вот и захватил с собой, сейчас мы его покруче заварим да поговорим. Про Москву, про вятские места, про вчера и сегодня...

– Нехорошо начинать про плохое. Но я чуял, что вы ждете минуты, чтобы спросить про Яковлева. К сожалению, случилось то, чего мы все боялись. Николай Николаевич погиб. Еще в начале октября. Только совсем недавно мы узнали, как все это произошло. Больше трех месяцев они пробирались тайгой к Иртышу. Около Олекминска зашли в деревню попросить продовольствия. И наткнулись на казачий отряд. Они отстреливались до последнего патрона... Ну, Павел Карлович, ну, дорогой, не надо так!..

Но Штернберг ничего не мог с собой поделать. Он достал платок и вытирал мокрые очки, мокрую от слез бороду. Ах, Коля, Коля!.. Вот уж действительно отдал революции все, что мог... Умер так, как жил.

– Ничего, Василий Иванович, извините меня. По-стариковски слаб стал на слезы. Коля для меня был и сыном и моим руководителем в партии... Нехорошо переживать молодых. Несправедливо. То-то Варвара не отвечала на все мои вопросы о Коле...

– Да, Павел Карлович. Яковлев жил и умер как большевик. Я все вспоминаю наш с вами разговор в конце июня, когда был опубликован приговор трибунала о расстреле провокаторов. Когда вы мне о Лобове рассказывали. О том, как он начал и как кончил... Вас тогда мучила судьба жены этого негодяя. Она же большевичка! Так вот, могу вам рассказать о ней, о Лобовой. Бина ее зовут, да?

– Да, да! Что вы про нее знаете? И откуда?

– У нас в Москве в октябре был съезд украинских большевиков. Я там был по разным делам и услышал про Бину. А меня ваш тогдашний рассказ про нее просто потряс, я тогда целыми днями ходил под впечатлением такой страшной, такой трагической судьбы. И когда услышал ее имя, стал расспрашивать и узнал ее дальнейшую историю...

– Ну, ну, голубчик...

– Вы знаете, что она жила с Лобовым в Симферополе во время войны. Лобова арестовали по телеграмме из Москвы, и только через несколько дней до нее дошли московские газеты, из которых она узнала, кем был ее муж... И она заболела.

– То есть?

– С ума сошла. Да и было от чего. Очевидно, крымские товарищи к ней хорошо относились. Когда Симферополь заняли немцы, ее переправили в Киев, в психиатрическую больницу. И не казенную – там могло обнаружиться ее большевистское прошлое, а немцы не посмотрели бы, что она больная... Нашли частную психиатрическую больницу, там был очень порядочный врач, который ее укрыл и лечил. И представляете себе, Павел Карлович, силу душевных потрясений! Они Бину и с ума свели, они ее и вылечили! Вы, конечно, знаете о провале киевского подполья... Так вот, каким-то образом Бина об этом узнала. И – выздоровела! Распропагандировала своего врача, устроила в психиатричке явочную квартиру для большевиков. Представляете себе! В центре Киева, на углу Бибиковского бульвара, она организовала самый настоящий центр киевского подполья! Там и документы изготовляли, там и людей направляли на места. И все это – спокойно так, деловито, под самым носом контрразведки полковника Коновальца. Украинские товарищи чудеса рассказывали про конспиративные способности Бины.

– Да, революционному делу она у хороших учителей обучалась! Ильичи ее любили. Да и все ее любили. И было за что. Бина была всегда такой улыбчивой, жизнерадостной. И знаете, Николай Яковлев был таким же веселым, счастливым. Тридцати пяти ему еще не исполнилось... А может, так и надо – умереть молодым, в бою, не испытав ни старческих разочарований, ни стариковских болезней...

– Нет, Павел Карлович! Хорошо дожить до ваших лет и сохранить в себе все, что вас отличает: честность, прямоту, мужество... Так было нам всем удивительно, когда вы ушли из Наркомпроса, попросились на фронт.

– Меня тогда упрятал в Наркомпрос Михаил Николаевич Покровский. Я сдуру и пошел!.. Мне это не подходило. Покровский хотя и состоял доцентом университета, но работал там мало, мало с кем соприкасался. Я же в университете всю жизнь! Всех знаю, со многими собачился десятки лет... А с ними надобно работать! Не гнать, не требовать покаяния, а работать. У меня характер не академический. Полтора десятка лет жил в притворстве, в улыбочке, в спокойствии... А я совсем не такой! И моя настоящая партийная специальность – боевик! И личные некоторые причины были. Словом, попросился на фронт и не жалею об этом!.. Давайте ложиться спать, Василий Иванович. Вы больше суток небось не спали. Завтра нелегкий день. Не зря Шорин в мрачность впал.

Нелегким оказался не только завтрашний день, но и следующие. Шорин был прав. Войска генерала Гайды нанесли удар по Третьей армии, оттеснили ее от Екатеринбурга к Перми и 25 декабря взяли Пермь. По приказу Москвы Второй армии была поставлена задача освободить Пермь. Наступление началось сразу же, с первых чисел нового года.

Вот идет уже 1919 год. Трудно воевать в январе в Предуралье. Мороз, многоснежье, метели не январские, а самые что ни на есть февральские. Железная дорога занесена, приходится мобилизовывать горожан и крестьян на ее расчистку. Грунтовые дороги все переметены. Утром, еще в темноте, Штернберг садится в возок, чтобы ехать на позиции. Если в штабе Соловьев, то он всегда выйдет проводить, подоткнет ему тулуп, проверит, надел ли он свой знаменитый меховой жилет. Штернберг злится и смеется.

Стоит только выехать за город, как дорога исчезает в сугробах, ездовой гонит лошадей только по чутью. Частенько возок попадает в метель. Тут уж и вовсе нельзя понять, куда тянут лошади. Штернберг вспоминает пушкинские стихи, время от времени спрашивает ездового, не сбился ли он с пути. А то некрасиво получится: привезти в расположение белых комиссара армии... Волки разнахальничались – не только ночью, но и днем иногда гонятся за санями.

Тяжело наступать в такое время! За весь месяц продвинулись всего-навсего километров на тридцать – сорок. Продвинулись и остановились. Шорин с самого начала был против этого наступления. У половины красноармейцев нет валенок, нет ни одной пары лыж, лошади падают от бескормицы, а без лошадей вообще делать нечего – не тащить же на себе пушки, снарядные ящики, продовольствие...

Хорошо, что в командовании фронта сейчас Гусев, который знает Вторую армию не понаслышке. И верит командарму. А Шорин уговаривает командование фронта не растрачивать силы, готовиться к весне, когда начнется наступление белых.

В этом нелегком ожидании проходит зима. Тяжелая, не похожая на прошлогоднюю. Кончились тридцатиградусные январские морозы, заканчиваются февральские вьюги. Снег становится сырым, плотным. Дороги начинает понемногу развозить, все переброски грузов сейчас идут ранним утром, когда прочный наст выдерживает даже тяжело груженные сани.

Наступление белых началось раньше, чем это предполагал даже сверхосторожный Шорин. 4 марта фронт пришел в движение. Оседлав все дороги, поставив своих стрелков на лыжи, Гайда ударил в стык двух армий: Второй и Третьей. Южнее основные силы Колчака нанесли удар по Пятой армии и уже 14 марта заняли Уфу.

Штаб Второй армии начал стремительно перемещаться на запад. Командарм спешно выводил свои силы из-под удара белых. Шорин был уверен, что наступление белых выдохнется, как только окончательно развезет дороги. Так оно и получилось. Части генерала Гайды увязали на раскисших дорогах и в проснувшихся болотах. Полки Второй армии свободно уходили на запад.

Конечно, в этом быстром марше было и что-то бесконечно грустное – как во всяком отступлении. Газеты, выпускаемые Штернбергом, десятки агитаторов убеждали красноармейцев, что отступление временное, что наступательный порыв белых скоро выдохнется. Штернберг верил, что не за горами наше ответное наступление. А все-таки... А все-таки они уходили из городов и сел, оставляя в страхе бедноту и торжествующих бывших чиновников, крупомолов, лабазников... 7 апреля пришлось оставить Воткинск, а через неделю и Ижевск. А потом и дойти до реки Вятки.

В начале отступления армии, когда красные оставили Оханск и Осу, а штаб Второй армии выехал из Сарапула, Штернберг остановился на ночевку в большом селе. Квартирмейстер привел его в огромный деревянный дом, где когда-то под одной крышей находились и постоялый двор, и трактир, и лабазы. За несколько часов до Штернберга туда приехал Соловьев и, как обычно, заботливо встречал Штернберга: стаскивал с него тяжеленный тулуп, помогал снять мокрые валенки. На раскаленной плитке уже плевался кипящий чайник, в углу были свалены большие пачки газет.

– Неужто московские, Василий Иванович? – радостно спросил Штернберг. – Почти десять дней не было!

– За целую неделю привезли. Они, оказывается, два дня назад были доставлены в штаб и вместе с нами отступали...

– Смотрели уже? Есть новости?

– Смотрел, – виновато ответил Соловьев. – Как не быть новостям! Разным – и хорошим, и плохим...

– Ну, давайте с плохих. Лучше начинать с них, – решительно сказал Штернберг.

Несгибающимися от холода пальцами он взял серый тонкий лист газеты. Это были московские «Известия» от 20 февраля. Штернберг посмотрел на первую полосу, перевернул газету. В отвратительно черной рамке мелькнула фамилия. Такая знакомая, такая бесконечно родная... Гопиус! В некрологе по-военному кратко сообщалось, что 15 февраля от сыпного тифа скончался заместитель военного комиссара Московского района по инженерной части, активный участник октябрьских боев в Москве Евгений Александрович Гопиус...

Уронив газету на колени, Штернберг сидел прямо, уставившись в деревянную стену. В его ушах вдруг зазвенел резкий голос Гопиуса, он вспомнил его лицо, саркастическую улыбку, спокойствие в самые трудные минуты. Вот ушел и еще один спутник его жизни. Да, Гопиус сопровождал его почти все годы жизни в партии. Мятущийся, не признающий никаких авторитетов Гопиус, нашедший себя окончательно лишь в дни октябрьских боев. И проживший после этого только полтора года...

– Да, да, хорошо его помню, – сказал Соловьев. – Несмотря на всю его резкость, в нем было что-то необыкновенно привлекательное. Неординарность, что ли? Он был какой-то неожиданный...

– Он был надежный, – устало сказал Штернберг. – Он был нравственно надежным человеком. Он всем казался неожиданным в речах и поступках... А в действительности у него был совершенно железный круг нравственных представлений, и он никогда не переступал его. Никогда не изменял своей совести, на него можно было положиться, как на каменную гору. Но и горы не вечны. На семь лет моложе меня был Женя... Устал я от смерти молодых, Василий Иванович. Идет война, каждый день гибнут на моих глазах прекрасные молодые люди, полные сил. А меня, старого и обомшелого, ни пуля, ни сыпняк не берут...

– Павел Карлович, бедный вы мой, я понимаю, что значит терять близких... Но что же мы с этим можем сделать? Нам, оставшимся, надо продолжать жить. И драться. И работать.

– Да, надо. Если завтра будет дневка, организуем бойцам баню. Мне возница сказал, что тут не только по избам бани, но есть одна общая. Натопим ее, пусть хоть несколько сот красноармейцев помоются. Вот и будет им и отдых и удовольствие. А я сейчас лягу. Ужинать не хочу, извините меня, милый...

Весну Вторая армия встречала на реке Вятке. Впрочем, это уже была не только Вторая армия. Восточный фронт укреплялся с каждым днем. Чуть ли не ежедневно прибывали из центра подкрепления, оружие, боеприпасы. Вторую и Третью армии объединили под командованием Шорина. И Шорин – теперь уже не командарм, а командующий группой войск – все дни в дивизиях: давал разгон командирам полков, голос его гремел с неумолкающей силой.

Контрнаступление советских армий началось на юге Восточного фронта в самых последних числах апреля. По вечерам, когда командование собиралось вместе, все с нетерпением вслушивались в тихое телеграфное пощелкивание в соседней комнате. Оттуда приходили фронтовые новости. Они были хорошими, эти новости. Дивизии Эйхе и Чапаева опрокинули фронт белых, перерезали железную дорогу и двигались на Бугульму. 13 мая советские войска освободили Бугульму.

В городе со странным татарским названием Мамадыш штаб двух армий Восточного фронта готовил свой удар. Бурная северная весна уже заканчивалась. Леса опушились, болота затянулись свежей зеленью, и теплыми вечерами комариные орды начали свои зверства.

В двух газетах – русской и татарской – Штернберг печатал советы о том, как бороться с «комарами – помощниками белогвардейцев»...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю