412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Разгон » Московские повести » Текст книги (страница 35)
Московские повести
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 22:52

Текст книги "Московские повести"


Автор книги: Лев Разгон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 35 страниц)

Шорин не стал ждать, когда подсохнут лесные дороги. 25 мая Вторая армия перешла в наступление. Уже на следующий день передовые части Красной Армии ворвались в Елабугу. Кама была совсем рядом!

– Насколько, товарищи, веселее и легче по болоту наступать, чем отступать! – сказал вечером на митинге Штернберг.

И уставшие, насквозь промокшие красноармейцы захохотали, глядя на своего комиссара – старого, но бодрого, мокрого, но веселого.

А Штернберг, придя в штаб, еще долго сидел на скамейке. У него не было сил снять с себя мокрую шинель. Соловьев заставлял его выпить горячего чаю, укладывал в постель, накрывал теплым. И полночи не спал, слушал, как в соседней комнате заходится глухим и натужным кашлем старый московский профессор. Однажды утром, глядя, как Штернберг отнимает ото рта запачканный кровью платок, Шорин решительно сказал:

– Довольно, профессор! Еще не хватает, чтобы у меня единственный во всей Красной армии профессор-комиссар ноги протянул! Надо вам уезжать лечиться, Павел Карлович! Ижевск вчера взяли, завтра-послезавтра возьмем Воткинск. Вы свое дело сделали, привели, как обещали, красноармейцев снова на наши старые позиции. А теперь следует вам подлечиться, чтобы не пасть смертью храбрых, как вы говорите на митингах...

– Ах, Василий Иванович! – устало ответил Штернберг. – Для комиссара такая смерть еще завиднее, чем для красноармейца! Особенно когда красноармеец молод, полон сил, а комиссар стар и жизнь у него на излете... Армия наступает, а я лечиться буду!.. Да и есть телеграмма из Москвы, чтобы Соловьев выезжал в распоряжение ЦК. Так что, армию без комиссара оставлять? А вы, Василий Иванович, известный бурбон, баши-бузук и сорвиголова... Вас нельзя оставлять без старческого присмотра. Вот обещаю: как возьмем Пермь, поеду лечиться. Чтобы успешнее с вами справиться.

В первых числах июля в летней жаркой Перми Штернберг сидел за круглым дачным столом в саду большого дома, где расположился только что переехавший штаб армии. Дышать было тяжело, он уперся руками в толстую дубовую столешницу и не сводил глаз с зеленого моря полей, лугов и лесов на том, низком берегу Камы. В таком виде и застал его Шорин. Он сделал вид, что не замечает состояния своего комиссара, уселся рядом, вытер лицо платком и мечтательно сказал:

– Чем воевать, сидеть бы тут, за этим столом, и пить чай с медом и свежим калачом. Тут мед знаменитый, Павел Карлович! Поедете в Москву – захватите с собой. Я это устрою.

– Почему это в Москву?

– Только что пришла телеграмма из Москвы: направить вас для лечения. Согласен с этим. Нам еще воевать да воевать. От Перми до Владивостока далеко. Хочу еще с вами поработать! Я бы, может, и своими дедовскими средствами вас полечил, да, очевидно, армию нашу перебросят на юг, а я получу другое назначение. Пока суд да дело, вы подлечитесь, отдохнете, Москвой подышите, а потом ко мне... Сюда или на юг – куда пошлют. А?


ВОСТОЧНЫЙ ФРОНТ

Сколько же он пробыл в Москве?.. Неужели только два месяца! Штернбергу казалось, что не месяцы – годы отделяли его от всего, что неустанно продолжало жить в его памяти: серые туманы над вятскими болотами; холодная неуютность северных рек; красноармейцы, проваливавшиеся в оседающих сугробах; тревожные ночи в глухих селах; разбитые дороги, по которым весело наступать и тоскливо отступать...

Москва была жаркой, пыльной, голодной и тревожной. Штернберг полежал в больничке, и осматривавший его старый и милый знакомый Владимир Александрович Обух сердито ему сказал:

– Старик должен быть стариком, Павел Карлович! Я сам старик и поэтому имею право так говорить! Каким мы вас отпустили из Москвы и каким вы приехали сюда! Хорошо знаю, что, пока мы тут в тылу сидели, вы воевали, а не по балам шатались... Но мне уже передали как вы себя неразумно вели! Как будто вам двадцать пять лет, а не пятьдесят пять... Владимир Ильич требует, чтобы таких, как вы, за такое поведение судили, как за хищническое отношение к важнейшему партийному достоянию! Да. Вот при первой встрече с ним все ему про вас расскажу!..

– Да хватит вам ворчать, Владимир Александрович! И не лезьте в старики, не примазывайтесь к нам – вам еще и пятидесяти небось нету! Просто сыровато там у нас было. А я орловец все же, привык к теплу. Вот передохну, поеду к своему Шорину. Он переехал на Южный, где-то около Дона. Вот поеду в какую-нибудь его армию, там погреюсь. Там сейчас горячее, чем хотелось бы...

– Это мы, врачи, будем решать, куда вам ехать и поедете ли вообще. Вот так. Так что, милый Павел Карлович, поезжайте в санаторий и бережно отнеситесь к самому себе, поскольку вы – собственность казенная. Правда. Поедете в Ильинское. Там хорошо, много знакомых вам товарищей живет. И ваш университетский коллега Климент Аркадьевич Тимирязев. Вот славный и интересный человек... Словом, езжайте, а там видно будет!

...Ну, вот и пожил он в Ильинском. Милое подмосковное место. Когда-то, в незапамятные времена, в конце прошлого века, снимал здесь дачу. Играл с детьми в крокет, бегал с сачком за бабочками, много часов исхаживал в ближайшем лесу. Теперь он уже и не бегал, и не ходил ни по лугам, ни по лесам. Ходил по коротенькой усыпанной песком дорожке. А больше сидел в тени под старым дубом в плетеном кресле. Почти всегда усаживался рядом Тимирязев. Штернберг был рад встретиться с этим глубоко симпатичным ему человеком. Всю свою долгую университетскую жизнь он привык видеть в профессоре физиологии растений олицетворение всего лучшего, что он ждал от университета. Но университет – это такое для него давно прошедшее и даже неинтересное...

Тимирязев оказался более молодым и живым, чем он мог себе представить. Тимирязеву было необыкновенно интересно все, что видел и пережил его университетский коллега на фронте. Тимирязев расспрашивал про красноармейцев; про то, как относятся друг к другу в армии русские и татары; идут ли в Красную Армию вотяки; как себя ведут на фронте бывшие царские офицеры.

С удивлением думал Штернберг о том, что этому всем интересующемуся человеку с молодыми глазами и молодыми интересами, кажется, уже семьдесят шесть лет... Что он, считающий себя стариком, годится Тимирязеву в сыновья. Какая же все-таки это глупость – думать, что жизнь на излете, приходит к концу... Ему еще двадцать два года до возраста Тимирязева! И если он проживет эти годы, то сколько впереди еще работы, а значит, и радостей!..

По многу часов рассказывая Тимирязеву о Восточном фронте, он чувствовал себя так, как будто он и не покидал фронта. Так, отлучился на время, поехал по делам и скоро вернется назад... А вернуться назад ему хотелось. Когда улегся кашель, прошла бессонница, нагулялся по аллеям с маленькой дочкой Ирой, которую ему привозили...

Начал ездить в Москву. Сначала по делам семейным, родственным, даже поинтересовался обсерваторией. А потом надо было отбиться от попыток привязать его к академической колеснице. Это все старался Михаил Николаевич Покровский – сердился, когда Штернберг решительно отказался даже разговаривать о возвращении в университет. Хорошо, что в ЦК фамилия Штернберга была связана не с обсерваторией, не с «разрезом Штернберга», а с октябрьскими боями в Москве, с контрнаступлением армий Восточного фронта, с войной и только войной.

Да и трудно было в это лето 1919 года думать о чем-либо, кроме войны. Дела были так плохи, как никогда еще не было... Деникин готовился к решительному прыжку на Москву. Его армии уже заняли всю правобережную Украину, Одессу, Киев. Мамонтовский корпус прорвался в наши тылы и в начале сентября захватил Воронеж. 20 сентября Деникин занял Курск.

К этому времени Штернберг решил, что дальнейшее его пребывание в санатории, прогулки по дорожкам, беседы под тенистым дубом становятся кошмарными, безнравственными... Нет, скорее туда, на фронт, где сейчас – не когда-нибудь, а только сейчас – решается судьба революции! Ему не пришлось особо убеждать товарищей в Центральном Комитете. Но к Шорину он так и не попал. Шорин в это время командовал двумя армиями на Южном фронте, находился в тяжелых боях, у него были укомплектованы Реввоенсоветы армий. Штернбергу предложили ехать снова на восток.

Как и следовало ожидать, неудачи советских войск на юге не могли не сказаться на положении Восточного фронта. Белые усилили нажим, советским войскам пришлось отступить за реку Тобол. Словом, там все было довольно тяжело.

Штернберга назначили членом Реввоенсовета Восточного фронта. Фронт надо было приводить в боеспособность и начинать наступление на Колчака, не давая ему времени оправиться от весенних поражений.

– К кому же я поеду? – спросил Штернберг. – Кто командует фронтом? И кто еще входит в Реввоенсовет?

Склянский, с которым Штернберг разговаривал, внимательно посмотрел на него, поправил пенсне и сказал:

– Командует фронтом очень опытный командир, старый генштабист, участвовавший еще в русско-японской войне. Владимир Александрович Ольдерогге – один из первых царских генералов, начавших у нас работу. В Красной Армии с весны прошлого года. Знающий человек, и мы ему верим. Но ему нелегко с нами, и нам не просто с ним. Членом Реввоенсовета у него очень толковый человек. Настоящий самородок, природный организатор. Но без образования.

– Ага! Значит, вы меня к генералу из-за моего профессорства?

– И из-за этого тоже, товарищ Штернберг. И Ольдерогге, да и кому бы то ни было, безусловно, импонирует и внушает всяческое уважение ваше академическое прошлое, ваше образование. И мне, знаете, лестно, Павел Карлович, что в кадрах Красной Армии есть такие товарищи. Но кроме того, общеизвестно, что вы имеете за плечами боевой опыт, хорошо знаете фронт, умеете работать с самыми разными людьми. Уж на что у Шорина отвратительный характер, а вы ему очень симпатичны. Он просил вас к себе...

– А у Ольдерогге характер такой же, как у Шорина?

– Полная ему противоположность. Безупречный академист. Впрочем, сами увидите.

– А мой товарищ по комиссарству, самородок, – это кто?

– Он москвич. Так что, может быть, вы его и знаете. Константин Гордеевич Максимов.

– Ох! Начальник нашей разведки в октябре! Вот какая будет у меня приятная встреча!

– Ну, вот как прекрасно получается. От вас многое будет зависеть, Павел Карлович, и мы на вас надеемся. Поезжайте безотлагательно. Со штабным вагоном. Мы его отправляем в Уфу. Когда можете выехать?

– Хоть завтра.

Выехал не завтра. Только через два дня. И странно употребил эти дни. Не сидел в Реввоенсовете и ЦК, не предавался отцовским радостям, не встречался с милыми ему людьми, многих из которых не видел чуть ли не с октябрьских боев... Ходил по Москве. И не вообще по городу, который он любил и знал, а по своему родному кусочку Москвы – по Пресне.

Были последние сентябрьские дни «бабьего лета». Тепло. Безветренно. Непривычно тихо на улицах, на заставе. Не дымят трубы Прохоровской мануфактуры, не гремит, не стучит на заводе Грачева, и не тянутся запряженные битюгами платформы с тюками хлопка или мануфактуры. Не видно извозчиков, только изредка профырчит и проедет, обдав улицу клубами синего дыма, старый военный автомобиль.

Можно не торопясь пройтись по переулкам, по которым столько раз ходил по ночам с Варварой; можно постоять у ограды церкви в Предтеченском переулке, как некогда стоял там с Другановым... Прошагать по Прудовой улице, вспоминая, как вот почти в такой же теплый осенний день ходил тут с Колей Яковлевым... Скоро будет уже два года, как взяли власть в свои руки. Два года! Нельзя уже об этом поговорить ни с Колей, ни со Славой Другановым, ни с Гопиусом... Что же – они хорошо погибли. Как это говорится, сложили головы. Не зря, не по-пустому, за дело. Он вспомнил последние слова Друганова: «Почти на баррикаде... Как мечталось...»

У Штернберга сейчас исчезло ощущение своего стариковства, усталости от длинной жизни. Все правильно, все хорошо сделано: он полечился, отдохнул, он едет драться на фронт, ему доверена одна их самых ответственных военных должностей в Республике. Значит, он еще в силах работать! И он поработает. А сейчас ему хотелось просто-напросто походить по родным местам, насытиться ими, потому что там, на востоке, ему уже некогда будет ни вспоминать Москву, ни предаваться той неизнуряющей и спокойной грусти, которая сейчас им владела.

Штернберг прошел огромным пыльным пустырем площадь Камер-Коллежского вала и направился по небольшой улице между двумя кладбищенскими оградами. Справа – Армянское, слева – Ваганьковское. Старое, простонародное кладбище. Не аристократическое Донское, не купеческое Даниловское, не интеллигентское Новодевичье... Здесь в огромной братской могиле зарыли тысячи людей, подавленных на Ходынке; здесь зарыли, а потом сровняли с землей могилы расстрелянных полковником Мином рабочих с Трехгорки; тут похоронили Баумана; этой весной похоронили здесь его товарища по октябрьским боям, по Красной гвардии Алексея Ведерникова...

Штернберг зашел в кладбищенские ворота и не спеша пошел между памятниками, деревянными крестами. Он никогда не боялся смерти, не думал о ней. Столько он за последние два года насмотрелся смертей молодых и цветущих людей, что с каким-то удивлением относился к тому, что ему уже за полвека, а он еще жив!.. И даже засмеялся, вспомнив старую немецкую пословицу: после пятидесяти лет надо считать, что каждый день – это чаевые, которые тебе дает бог... Он уже много таких чаевых дней получил. И надо надеяться, еще получит! Но едет на восток и вместе с Красной Армией двинется гнать Колчака, интервентов, гнать их туда, в сибирскую тайгу, в забайкальские степи, к Тихому океану, чтобы покончить с гражданской войной!

Чем он тогда займется? Кончится война, кончится и его военная деятельность. Опять университет? А почему бы и не вернуться к гравиметрии? Продолжить «разрез Штернберга» за пределы Московской губернии? Он представил себе такую славную, сухую, теплую осень и себя со студентами в какой-нибудь дальней экспедиции: натянуты палатки, потрескивает костер; расселись вокруг юноши и девушки и слушают его рассказы... И не только о гравиметрии и планетах и звездах. Ему есть о чем рассказать!

Никогда, пожалуй, он не чувствовал себя таким здоровым, спокойным, уверенным в своих силах. Уверенным в победе над врагом, в том, что преодолеют блокаду, разруху; что все будет так, как об этом мечталось в те далекие дни, когда он сидел в своем глубоком подполье... Он шел по дорожкам кладбища, подняв голову, во весь свой могучий рост, таким, каким любовались им красногвардейцы в Замоскворечье, красноармейцы в вятских лесах. Он шел победно по старому московскому простонародному кладбищу, на котором его через четыре месяца похоронят...

Штабной вагон, который ему предоставил Склянский, наверное, был старым еще в прошлом веке. В нем ехали, кроме него, другие командиры – молодые, горластые и веселые. На узловых станциях они добивались, чтобы их вагон прицепили к первому же поезду; они бегали за кипятком, покупали свежий хлеб. К Штернбергу относились с почтительным восхищением и не мешали ему думать о будущей работе, о встрече с Максимовым, о том, как сложатся отношения с командующим фронтом, об агитаторской работе среди белых, насильственно мобилизованных в колчаковскую армию... Ему было о чем подумать, пока их скрипучий вагон не остановился у старого с башенками вокзала, на фронтоне которого написано: «Уфа».

На вокзал за Штернбергом приехал Максимов. Они радостно засмеялись, глядя друг на друга. Штернбергу казалось, что он увидит члена Реввоенсовета фронта в новенькой, с иголочки, военной форме, в новеньких скрипучих ремнях, с блестящим оружием – таким же щегольским и молодцеватым, каким всегда, в самые горячие дни боев оставался начальник разведки Московского ВРК. Но Максимов был другим: не щеголеватым, совершенно штатским. И френч на нем был потертый, из-под него выглядывал старый, заношенный свитер. Уже не было в Максимове той молодой свежести, которая всегда вызывала восхищение Штернберга.

– Что, постарели мы с вами, Константин Гордеевич?

– Постарели, профессор. И было с чего. Вы не обижаетесь, что я вас так называю? По-старому. Как тогда в Москве. Поедемте сначала ко мне. Я ведь сейчас человек семейный. Да, да, представьте себе. Жена нас покормит. А потом отведу вас на вашу квартиру.

– А представиться командующему? Наверное, не любит вольностей? Все же не профессоришка, а генерал-майор... Строгий!

– Ах, если бы он был таким, наш милейший Владимир Александрович! Это прекраснейший, мягкий, милый человек. Ему надобно бы читать историю каких-нибудь римских войн на Высших женских курсах, а не Восточным фронтом командовать!.. Умница, знающий дело, и я ему безусловно верю, он честнейший человек. Но он академист, любит, чтобы все было поставлено так, как их обучали в академии. И окружил себя такими – штабистами... Ну, сами увидите, Павел Карлович. Я вам собираюсь сдать все чисто комиссарские обязанности, а самому заняться только мелким делом. Оно, на мой простой мастеровой взгляд, самое важное.

– Какое же?

– Наступать будем зимой. И не в Крыму, а в Сибири. Сейчас октябрь, к ноябрю всю армию необходимо обуть в валенки, одеть в полушубки – без этого здесь нельзя воевать. Надо у крестьян заготовить продовольствие. Вот этой материей и буду заниматься. Ну, и не ждать, когда нам пришлют винтовки и патроны из Тулы, а организовать производство оружия на уральских заводах. Вот вся моя мелочная работа.

– Да уж, мелочная...

Командующий фронтом принял Штернберга почти восторженно. Конечно, Максимов преувеличил академическую застенчивость Ольдерогге. Он был стопроцентным военным, требовал дисциплины и не мог привыкнуть к отсутствию внешних ее проявлений. И действительно любил ссылаться на примеры, взятые чуть ли не из истории пунических войн, ведшихся Ганнибалом против Рима. Он страдал оттого, что его исторические экскурсы выслушивались комиссаром фронта и командующими армиями в подозрительном молчании... После того как он заговорил об этом с новым членом Реввоенсовета и бывший ученик Орловской классической гимназии прочел по памяти, на превосходном латинском языке, отрывок из Тита Ливия, он со Штернбергом стал обращаться, как с драгоценным хрустальным сосудом: бережно и с любовью.

Ольдерогге свое дело знал. 4 октября Штернберг приехал в Уфу, а уже 15 октября фронт начал наступление. Основной удар наносила Третья и отдельная Пятая армии. Через несколько дней они форсировали Тобол. Штаб командующего Пятой армией находился уже далеко на востоке, в Петропавловске. Штернберг, оставив Ольдерогге с Максимовым в Уфе, выехал в Петропавловск.

Командующий Пятой армией Тухачевский ему понравился. Молодой, быстрый, сдержанный в словах. Каждый его приказ был ясен, лаконичен и приводился в исполнение немедленно. Настоящая «военная косточка». И не военспец, а партиец. С восемнадцатого года в партии.

– Вы, Михаил Николаевич, кажется, кадровый военный? – спросил Штернберг, когда он после первого заседания Реввоенсовета остался с Тухачевским наедине.

– Да. Кончил Александровское училище. Во время войны служил поручиком в Семеновском полку.

– Лейб-гвардии Семеновский полк... Памятный полк...

– Да, знаю. У вас с ним особые счеты.

– Откуда вы знаете?

– Я про вас много знаю, Павел Карлович. Мне про вас много и любовно говорил Гопиус.

– Вы знали Евгения Александровича?

– Он был моим заместителем по инженерной части, когда я прошлым годом командовал московскими военными силами. Интересный был человек. Очень. Считал вас своим учителем и талантливым военачальником. Рад, что сюда вы приехали, а не Ольдерогге. Я хотя и профессиональный военный, но ценю всякий свежий и непредубежденный взгляд на вещи.

– Насчет непредубежденного вы правы. Что ж, будем воевать вместе, Михаил Николаевич. Значит, наступаем на столицу Колчакии?

– Да. Удар на Омск.

От Петропавловска до Омска – железная дорога. Но наступление Красной Армии шло и параллельно – по шоссейным трактам, по проселочным дорогам, а то и вовсе по лесу и болотам, скованным первыми морозами. Передовые части Пятой армии с помощью бронепоездов пробивались вперед по магистрали. Было известно, что Омск забит военным имуществом, оружием. А в Омской тюрьме сидят сотни большевиков-подпольщиков и партизан.

– Михаил Николаевич, – говорил Штернберг Тухачевскому, – нельзя дать Колчаку спокойно эвакуироваться из Омска. Пусть бегут в одних подштанниках! И чтобы не успели, мерзавцы, расправиться с пленными! Бойцам необходимо так и говорить: «Вперед, спасайте товарищей!» А с тылами я тут останусь и буду подгонять их вперед, не дам им оторваться от передовых частей...

– Вы и вправду хороший военачальник. Будет выполнено, товарищ комиссар фронта!

...Вторая годовщина революции. Третий раз он проводит эти ноябрьские дни в боях, в наступлении. Да не в отступлении, а в наступлении! Два года назад начали наступление из Замоскворечья на белый центр; год назад в эти дни взяли Ижевск; сейчас уже наступают на столицу «верховного правителя Российского государства», на самое логово Колчака.

Наступать – не отступать. Наступать весело! Морозы еще не очень большие, но уже дороги стали твердыми, артиллерию можно переправлять прямо по льду. Максимов обул наступающие части в валенки, прислал только что сшитые овчинные полушубки и папахи, шлет с Урала боеприпасы и оружие.

Из России известия все утешительнее, все радостнее. Советская конница разбила дивизии Мамонтова и Шкуро. Красная Армия освободила Воронеж, Курск и гонит деникинцев на юг. Юденич остановлен под самым Петроградом, выбит из Царского Села, его армия панически отступает!.. Поездная походная типография каждый день печатала эти радостные новости, листовки Штернберг рассылал во все части армии, жалел, что у него нет аэропланов, чтобы рассыпать их над позициями белых.

14 ноября Красная Армия ворвалась в Омск. Бойцы переправлялись через еще не замерзший Иртыш ночью. Переправлялись на зыбких лодках, на плотах, на двух-трех еле сколоченных бревнах. Белым и в голову не приходило, что красные могут ворваться в город, не наведя предварительно понтонные мосты, не переправив артиллерию. Навстречу мокрым, обледенелым красноармейцам, взбиравшимся с берега по скользкому, обледенелому взвозу, бежали вооруженные подпольщики, рабочие. Колчаковцы еще не успели удрать, а бойцы Пятой армии уже разбивали ворота Омской тюрьмы.

Штернберг подгонял тылы армии, организовывал отгрузку боеприпасов и продовольствия, выпускал газеты, организовывал в деревнях Советскую власть, проводил митинги. К вечеру он не то что уставал – встать с места ему бывало трудно. И поэтому частенько оставался ночевать в каком-нибудь селе, вместо того чтобы добраться до своего вагона, где у него своя койка, всегда кипяток и чай.

Вагон двигался на восток вместе со всей армией. Тогда Штернберг отдыхал, расслаблялся и даже напевал старую-старую песню: «Укрой, тайга...» Он пел ее давным-давно, когда так же смотрел, как проносится тайга за окном. Ехал в Сибирь к Варваре, в ее нарымскую ссылку... Ехал благообразный, почтенный, молодой еще ученый господин с черным шелковым галстуком на крахмальном воротничке. Смотрел в окно на перроны станций, где расхаживали в синих мундирах с аксельбантами жандармы. Каждый из них мог его задержать, обыскать, отобрать то, что он вез Варе... Как же все изменилось! Всего за каких-нибудь девять лет! Комиссар Восточного фронта Красной Армии чувствовал себя намного лучше, чем тогда доцент Московского университета! Ничего! Он еще доберется до самого Тихого океана! Никогда там не был, все мечтал побывать во Владивостоке.

К Омску Штернберг подъехал не по железной дороге. Сибирский мороз сделал свое дело. Реки стали, переправляться можно везде, где хочешь. Даже Иртыш замерз. На другой стороне широкой реки был виден Омск: церкви, серые дома, столбы дыма, поднимающиеся к морозному небу. По реке уже проложен зимник, по нему ехали подводы, и видно было, как обгоняет их легковой автомобиль. Наверное, за ним...

Действительно, Тухачевский прислал за Штернбергом свою машину. Шофер в роскошном кожаном пальто на меху пренебрежительно посмотрел на высокого старика в простой красноармейской шинели.

Автомобиль спустился на лед и помчался по реке. Штернберга трясло на неровной ледяной дороге. На каком-то толчке машина вдруг осела, и ноги Штернберга мгновенно очутились в ледяной воде. Он привстал. Вода заливала машину, дверь уже не открывалась, зажатая льдом... Шофер и сидевший рядом с ним порученец успели выскочить и старались вытащить из полузатопленной машины комиссара. Штернберг перелез на переднее сиденье и выбрался из машины.

Шофер злобно и тихо ругался. Он сел за руль, завел машину, порученец толкал ее сзади. Штернберг присоединился к нему. Автомобиль пыхтел, фырчал. Прошло, наверное, минут тридцать, пока он не выбрался из полыньи. Штернберг распрямился. Он был совершенно мокрый, но не чувствовал холода – толкал машину, как молодой. Есть еще, оказывается, в нем силенка!

Порученец почтительно смотрел на могучего старика. Ах, плохо он везет комиссара фронта, промок насквозь, попадет ему от командарма... Автомобиль уже без всяких приключений переехал Иртыш, въехал в город и привез Штернберга в штаб армии. Вот теперь он самостоятельно уже не мог выйти из автомобиля. Шинель на нем замерзла и стала похожа на ломкий и тяжелый панцирь. Даже борода превратилась в комок льда, а сквозь заледенелые очки Штернберг ничего не видел. Порученец за руку привел Штернберга в кабинет командующего, где его ждали Тухачевский и Смирнов.

Сколько же он после этого жил? То есть сколько же он еще работал?

Штернберг думал об этом в те часы, когда перед рассветом у него на какое-то время спадал жар. Сколько же он успел еще поработать: день, два, неделю?.. Не помнил. Сначала гневно отказался от сочувствия, врачей, отдыха. А потом сразу же рухнул. Мгновенно ушел в беспамятство, в тяжкий, непроходящий бред. В маленькой больничке, куда его положили, лежал один в палате. И когда приходил в себя, бесконечно, мучительно страдал от своей беспомощности, от того, что армия движется на восток без него. Все, все двинулись туда, а он здесь один в городе, который снова стал небольшим тыловым сибирским городком. Последнюю радость испытал, когда ему принесли телеграмму Тухачевского: 14 декабря выбили белых из Новониколаевска, Пятая армия наступает на Красноярск.

А ему осталась больничная койка, консилиумы, попеременные беспамятство и слабость. И тоска, внезапно напавшая на него с такой силой, что не знал, куда себя девать.

...Открыл глаза и посмотрел на вошедшего комиссара армии Смирнова. От него веет морозом, свежим воздухом, здоровьем, тем, что у военных называется «духом наступления». Сел у постели, осторожно поднял руку Штернберга и тихонько пожал.

– Сейчас, Павел Карлович, я участвовал в медицинском синклите. Наши армейские и здешние городские эскулапы говорят, что у вас гнойный плеврит и, дескать, это затяжная штука. Я доложил в Москву. Там сказали – да пришлите его бережненько к нам, и мы его мигом и спокойно поставим на ноги. И решили мы с Михаилом Николаевичем отправить вас в столицу. А у меня насчет вас есть одна мыслишка... Пока подлечитесь: больница, санаторий, то да се – съезд партии соберется. От нашей армии, наверное, будем посылать двух или трех человек с решающим голосом. Вот вас как раз и выберем делегатом. А может, и я поеду. Я же должен быть тоже на съезде как кандидат в члены ЦК. Вот и встретимся там. А?

Ничего не ответил Ивану Никитичу. Посмотрел на него тихо, из последних сил махнул рукой и закрыл глаза.

...В Москву! В Москву! В старую, милую уютную Москву! Где его дети, его близкие и друзья, где Ленин, где университет и обсерватория, где милый доктор Владимир Александрович Обух на него сначала накричит, а потом его вылечит... Чтобы он мог ходить по Пресне, заседать на партийном съезде... И к тому времени покончат с Колчаком... И с Деникиным... Ну и что ж – он помирится с Покровским, действительно возьмется за работу в университете, начнет ездить со студентами по России. По Советской России.

И счастливо улыбнулся, когда пришли за ним врачи и санитары, чтобы везти его. В Москву. Домой. На Пресню.

На небольшой кусок пресненской земли за невысоким каменным забором.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю