Текст книги "Московские повести"
Автор книги: Лев Разгон
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 35 страниц)
РЕСПУБЛИКА НА ПРЕСНЕ
Яковлев немного помедлил с ответом на вопрос Штернберга.
– Видите ли, баррикады начали строиться по всей Москве, как только появились на улицах драгуны и казаки. Снимали ворота, калитки, ломали заборы, снимали тумбы для афиш, спиливали телеграфные столбы, в некоторых местах перегораживали улицу вагонами конки.
– А кто эти баррикады защищал?
– О господи!.. – Варвара Яковлева опять не выдержала. – В этом-то и все дело! Многие их строили в какой-то глупой уверенности, что драгуны коней своих, что ли, пожалеют, как бы они ножки о баррикады не побили... И вообще, дались вам эти баррикады! Как будто можно деревянными воротами защититься от трехдюймовок! Баррикадами нельзя не только победить – ими нельзя и защититься!
Кустарщина! Дикая, наивная кустарщина! Никто по-серьезному не оценивал противника. Когда дело дошло до угрозы потерять свои имения, особняки, деньги, чины, звания, эти господа пустили в ход все, вплоть до морских двенадцатидюймовок! Они перестреляют и перевешают тысячи, как это они делали всегда и везде: в Париже в сорок восьмом, в семьдесят первом. И они всегда найдут своих Кавеньяков и Тьеров. Только у тех не было скорострельной артиллерии и пулеметов...
– Варвара! Что ты хочешь сказать? Может, по-твоему, не надо было браться за оружие? Как предлагали кадеты: мирком да ладком... Что же надо было, по-твоему, делать?
– Драться. – За Варвару ответил Штернберг. Впервые за весь этот странный и страшный вечер он не спрашивал, а как бы отвечал на давно зревший в нем вопрос. Отвечал тихо, но с абсолютным убеждением, с таким, с каким излагал студентам теорию гравитации. – Когда дело доходит до драки, то надо драться по-серьезному. Конечно, не мне вас учить. Пока вы были здесь, я в Швейцарии да в Берлине в читальных залах сидел. И нет у меня права делать боевым товарищам замечания. Но в тех же залах читал ленинский «Пролетарий». И там говорилось о том, что партия должна создавать революционную армию. И нужно, пока не развернулись сражения, разрабатывать тактику революционной армии. Я так понимаю: речь идет не о полевой тактике, а о сражении в условиях города. И не об оборонительном сражении, а о наступательном! Наступать, используя преимущества, которых нет у войск: проходные дворы, лазейки через заборы, колодцы водопровода и канализации. Надо уметь исчезнуть перед более сильным противником, чтобы внезапно появиться в другом месте, там, где он и не ожидает... Восстание началось в декабре, а статьи об этой революционной тактике я читал уже в августе! Доходил же «Пролетарий» до Москвы!.. Ну, вы меня извините, что вмешался в ваш рассказ. У меня меньше других права давать советы. Как же началось восстание на Пресне?
– Нет никого, кто бы мог рассказать это лучше, чем Емельян Степанович! Он, как говорится, был штабным...
– Эх, молодые люди, шутки шуткуете! Штаб был, да войска для штаба было маловато. Дело не в баррикадах, а в том, кто и как за ними сражается. И ты, Варвара, не говори так в сердцах, не такие мы уж были глупые, чтобы за афишной тумбой от пуль прятаться. Мы и не прятались за баррикадами – наши стрелки стреляли из окон соседних домов, с крыш, из подъездов. Силы наши были неравные – вот в чем дело! Ведь еще до приезда семеновцев в Москве было тысяч пятнадцать солдат. Да еще тысячи полицейских. Правда, многих солдат держали в казармах – боялись, что мы их разагитируем. Все одно – оставалось много войска. А нас – тысячи две, не более. Это тех, у кого хоть какое оружие есть. Рабочего класса в Москве много, а все с голыми руками. На некоторых заводах стали сами шашки делать – ну, это так, от ярости, что ли... Не попрешься же с самодельной шашкой против винтовки...
Вся Москва покрылась баррикадами: Симоновка, Замоскворечье, Хамовники, Пресня наша, – везде баррикады. А центр в руках Дубасова. За день драгуны да жандармы баррикады разрушат и уберутся обратно в Манеж, а ночью наши опять баррикады отстроят. А связи между районами нет. Через центр никого не пускают, всех обыскивают.
В городе ввели запрет с девяти вечера до семи утра появляться на улицах. Приказано все окна и фортки держать закрытыми. Чуть что – пли по ним без всякого предупреждения. На всех перекрестках патрули. Обыскивают, оружие ищут. Как только соберется кучка народу больше трех человек – приказано стрелять... А в это время по Николаевской уже идут один за другим поезда с пехотой, с кавалерией, с пушками.
– Но железнодорожники бастовали? И неужели нельзя было захватить Николаевский вокзал?
– Что вокзал! Мы понимали, что необходимо порвать железную дорогу от Петербурга. В Твери готовились мост подорвать – не удалось! К узловым станциям не подберешься: окружены войсками. Остается Николаевский вокзал. Мы его два раза атаковали, хотели захватить, но где там! У них на вокзале да на товарной станции пять рот пехоты, сотня казаков, четыре пушки, два пулемета... А у нас если есть пять – десять ребят с маузерами, мы уже почитаем – сила! Когда семеновцы пятнадцатого появились в Москве, в ней Дубасов был полным хозяином. А полковнику Мину досталось только расправляться... Ну, на это он оказался горазд. Вот только с нашей Пресней ему пришлось повозиться. С Пресненской республикой...
– Емельян Степанович, почему именно на Пресне были самые большие бои?
– Да так, знаете, получилось... Конечно, у нас на Пресне народ очень боевой, прямо скажем, отчаянный. На Прохоровке сколько тысяч людей, да еще на других фабриках... И опять же – ткачи. А это значит – самый неимущий народ. На машиностроительных, в Симоновке или Замоскворечье, рабочие все же получше живут. Слесаря-токаря – они получают поболе... А на Прохоровке – гроши! Живут в казармах, семьями, кругом такое!.. Вы нашу заставу знаете?
– Я пресненский, Емельян Степанович...
– Да, да! – Емельян Степанович внимательно вгляделся в Штернберга. – Тогда и рассказывать вам не надобно, почему на Пресне рабочий народ такой отчаянный. Вот уж вправду, как у Маркса сказано, терять им нечего. И опять же – на Пресне ни одной казармы военной, нет войск. И вся наша Пресня из закоулков да переулков, широких да шикарных улиц нет вовсе. Мы в первые же дни и захватили всю Пресню. Полиция разбежалась, мы остались полными вроде хозяевами. Огородились баррикадами, на баррикадах по десятку дружинников, а внутри наша власть. Ей-богу! В Совет наш, рабочих депутатов, приходили, как к законному начальству: кому разрешение получить – выйти за баррикаду по делу, поехать куда; другие с жалобами: на соседа, на лавочника. Лавки справно торгуют, чтобы там товар подорожал – ни-ни... Боялись они нас. Знаете, многие теперь говорят, что единственные спокойные дни у них были – это когда власть была в руках рабочих. И то сказать, ни одного грабежа, ни одного воровства. Воры да грабители первые сбежали с Пресни. Знали: поймают дружинники – тут же им и конец. К восстанию пресненцы готовились серьезно, знали мы: пощады нам ждать нельзя. Забаррикадировали все улицы, что в город вели. У главной, что около зоологического сада, бои были такие упорные – не один раз солдаты отступали! И пушка им не помогла! А когда казаки попробовали обойти баррикаду переулками, они в нашу засаду попали. Мы незаметно над самой землей протянули проволоку, а когда лошади у них споткнулись, огонь открыли из домов. Они после этого и не пробовали соваться в обход...

Ну, сил у нас еще прибавилось потому, что из других районов Москвы куда было дружинникам отступать? На Пресню! Из города пришла наша же шмитовская дружина – у них винчестеры да маузеры. У других больше всего револьверов было, а что это за оружие! Из них и целиться-то как следует нельзя.
Некоторые рабочие стали к браунингам приклады делать. Изготовят деревянный приклад, в него браунинг вставят и стреляют, как из ружья.
Конечно, дружинников в Москве было не триста человек, а пожалуй, тысячи две. А может, и поболе того. Но я так считаю: боевые единицы – это те, у кого оружие есть и кто умеет им пользоваться. А таких немного. Что можно сделать одной храбростью? У нас такой случай вышел, это еще когда семеновцы не приехали... Двенадцатого числа, после того как они стали артиллерией пользоваться и во вкус, значит, вошли, привезли к Ваганьковскому кладбищу две пушки и пошли гвоздить по Пресне. Ну, наши дружинники с маузерами этак незаметно, через могилки подползли к артиллеристам да и давай по ним!.. Солдаты – они храбрые по домам стрелять из пушек, а когда по ним лупят – это они не любят... Все разбежались. И понимаете, достаются нашим две целехонькие пушки. И снарядные ящики со снарядами. А делать с ними нечего... Ни один дружинник из пушки стрелять не умеет. Чего там стрелять! Даже повредить пушку, чтобы она больше не стреляла, и то не знают как! Солдаты лошадей увели, а дружинникам на себе пушки через кладбище не уволочь... Ах, если бы у нас хоть бы эти две пушки оказались!
К шестнадцатому числу царских войск в Москве было – завались! Накануне семеновцы прикатили, а шестнадцатого из Варшавы по Брестской дороге привезли 16‑й Ладожский полк. Ну, тут и своих, московских гренадеров стали пускать в дело. Пресню нашу окружили со всех сторон, очень старались они не упустить кого... Это подумать только: на один кусок города – столько войск! И то сказать: три колонны семеновцев начали наступать на нас со стороны Кудрина и заставы. Отбросили их наши, не смогли солдаты прорваться... Хоть мало нас было, но, если бы не ихняя артиллерия, они бы нас так быстро не взяли. Но вся их сила – в пушках да в том, что никакой совести!
Прежде чем штурмовать нас, они всю Пресню разбили из пушек. Пресня – она больше в низинах, кругом бугры да холмы. Вот там они свои пушки и расставили. На Кудринской площади, у Дорогомиловского моста, на Ходынке, у Ваганькова... Со всех сторон гвоздят из орудий по домам, без всякого разбора, не целятся даже, знай себе лупят! Куда бы ни попали – везде дома, везде люди... Сначала загорелись бани на Большой Пресне, а потом дома на Средней Пресне, у заставы, у Горбатого моста, у фабрики Шмита... Пресня-то больше деревянная, горит, как свечка! Ночью зарево было такое, что в Дорогомиловке можно было читать, как днем... У нас, у дружинников, был наблюдательный пункт в обсерватории, что в Никольском переулке, там вышка такая, очень удобная, все с нее видно... Смотреть страшно! Вся Пресня горит, как Москва при Наполеоне!..
– А не мешали вам обсерваторские?
– Ну зачем же! Там народ свой. Студенты люди хорошие, рабочему человеку не враги... Нет, они всей душой. Да одной души, оказывается, мало. Еще и руки нужны. И чтобы в руках было чем драться... Эх, не расскажешь всего, что было! Дома горят, тушить некому, женщины с детьми в подвалы спрятались, да разве это крепость? Даст снаряд в какой-нибудь домик – и конец всем жителям, даром что в подвале спрятались. А потом, разве ребят убережешь? Они же ничего не боятся, не понимают, что происходит. Детей поубивало тогда!..
А Дубасов да Мин больше всего опасались, чтобы не выпустить никого из Пресни. Окружили ее так, чтобы мышь не проскочила. У Девятинского переулка да на всех каланчах пулеметы поставили, и по каждому, кто покажется, – огонь... Вот когда они таким манером раздолбали всю Пресню, начали штурмовать нашу крепость... И тоже не просто им было. Очень сильно дрались у Горбатого моста, у заставы, на Большой Пресне. Войска стреляют издали, из трехлинеек. А мы из охотничьих да маузеров. Раненых у нас было много. А помощь какая? Студентки перевязывают, что в наших аптеках было – забрали на бинты. Помощь оказывают прямо на улице. Дома кругом горят, дым глаза ест – ад форменный. Но это еще был не ад. Вот когда семеновцы ворвались на Пресню, тогда настоящий ад и начался.
Емельян Степанович помолчал, он тер ладонью висок, как будто успокаивая какую-то внутреннюю боль. Оскар, упорно молчавший, курил папиросу за папиросой, время от времени он приподымал занавеску и смотрел в темный двор. Недвижно стояла у печи Варвара, облокотился на стол Николай. Емельян Степанович снова заговорил:
– Конечно, центром всего у нас на Пресне была Прохоровка. Там и штаб наш находился, там и Совет депутатский, там и больничку сделали, и в столовке дружинников кормили, оттуда наши ткачихи пищу на баррикады таскали, – там было наше главное. И понятно: семеновцы наступают, берут одну баррикаду за другой – куда нашим отступать? На Прохоровку! Мы, когда увидели, что война наша с царем идет к концу, дали приказ дружинникам – уходить с Пресни. Знали, что каждого, кого они с оружием возьмут, – прикончат! И почитай все дружинники ушли. Это семеновцам думалось, что они Пресню заперли. Ну, а пресненцам пройти легче легкого. Тут родились, тут мальчонками играли, все лазы знают в заборах, все тропки в тестовских огородах... Все ушли! С оружием ушли! Ни одного дружинника не захватили целехоньким, только одних раненых... Когда семеновцы Пресню заняли, в ней не было ни одного вооруженного боевика – все ушли! И никто семеновцам на Прохоровке не сопротивлялся! Они убивали только безоружных, только раненых. Убивали тех, кто никакого отношения к восстанию не имел, убивали так, для счета, кого легче было убивать... Гады!
Солдаты на спор стреляли, для смеха. Кто попадет в человека. В Грузинах солдаты стреляли во все стороны, так без всякого прицела. Постреляют, постреляют, потом ружья в козлы – перекур. Перекурят, отдохнут от своей работы, опять разберут ружья – и стрелять... Из-за заборов высунутся детишки, дразнят солдат: «Не попал! Не попал!» – солдаты по ним. Те спрячутся, опять высунутся и снова: «Не попал! Не попал!» Вот с кем воевало православное воинство!
На Пресне семеновцы не только убивали – они и грабили, мерзавцы! Ходили по всем домам – дескать, оружие искали. Обыскивают женщин, требуют денег, а если не дают – а откуда их взять! – бьют посуду, последние подушки да перины распарывают и пух по ветру пускают... Небось ни в один богатый дом не заходили, обысков не чинили. Громили только бедняков, только те дома, где рабочие живут. Одни грабят, другие убивают.
А убивали больше на Прохоровке. Сам полковник Мин творил суд да расправу. Когда оцепили Прохоровку, в ней оставались из дружинников только раненые. А больше было не дружинников, а так – случайных людей. Их всех на Прохоровку уволакивали, потому что там сделали вроде лазарета. И были там ткачи, какие никакого дела к баррикадам не имели, просто старые ткачи. И конечно, полно ткачих было. С детьми многие.
И вот является со своей свитой командир лейб-гвардии Семеновского полка полковник Мин и начинает над этими людьми творить расправу.
– Это что – полевой суд?
– Ну какой там суд! Для чего им время тратить? На Казанке другой полковник, Риман. Тот рабочих-железнодорожников прямо расстреливал на месте! Покажет на кого пальцем – взять и расстрелять! Берут и расстреливают! Так же и у нас на Прохоровке было. Приказал Мин всем построиться, ходит вдоль шеренги, смотрит да командует: «Налево! Направо!» Налево – значит, на расстрел, а направо – сечь, бить, еще как...
– Но почему же! Без всего, без допросов, без суда! По каким же признакам этот палач решал, кого убивать, кого в живых оставлять?
– А зачем ему это? Для него весь рабочий класс виноват! Ну, а как весь его пострелять нельзя – на них же работаем! – так для острастки... А приметы для него любые годятся. Длинные волосы – значит, студент – налево! Белая папаха – кавказец – налево! Нос горбатый – жид, значит, – налево! Убивали за студенческую тужурку, за то, что у рабочего кисет красный, убивали за то, что на шее креста не было. Там кровь ручьем текла. Поставят к фабричной стене и стреляют. Кого ранят – штыком добьют... Ну, а тех, кого, значит, полковник Мин жаловал, в живых оставлял, – этих секли. Стариков, женщин секли шомполами, били прикладами, а некоторых шашками рубили – если слово поперек скажет!
– Знаете, ловлю себя на мысли: эсерам иногда завидую, – вдруг сказал Николай Яковлев. Он был бледен той бледностью, которую дает неизбывная, не знающая себе выхода злость. – Понимаю всю никчемность индивидуального террора. Я социал-демократ без всяких сомнений, а не могу жить при мысли, что такой, как Мин, будет сидеть в офицерском клубе, пить водку и рассказывать, как он с Москвой расправлялся...
– Ну, убьют полковника Мина, наверное убьют, мстители – они найдутся. И жалеть его не будем – нет такой смерти, какой он бы не заслужил... Так они, почитай, все такие! Ну, не Мин бы командовал семеновцами, а другой – то же самое бы сделал. Не в них дело, не в них...
– А в ком же? – Штернберг в упор смотрел на немолодого человека, рабочего, рассказывавшего об этом страшном так просто и так человечно.
– В нас дело. Только в нас самих. Не числом они сильны – нас все же поболе их. Но они знают, что хотят, а мы еще в разброде... И малограмотные мы в нашем деле. Я хочу сказать, в нашем революционном деле. Вот прошли мы сейчас школу, даже не школу, скажем, а целый университет – пятый год! Начали этот год девятого января у Зимнего дворца и кончили декабрем на Пресне. Неужто за целый такой год ничему не научимся?.. Вот вы, товарищ, по всему видать, ученый человек, – как вы считаете: должны мы научиться воевать с царем да буржуазией?
– Должны. Обязаны!
Сколько времени прошло, пока длился этот рассказ о том, чего не видел Штернберг? Ему казалось, что не часы, а долгие дни, недели, – те самые недели, которые он провел в спокойном Берлине, пока здесь стреляли, резали, кололи, секли, грабили. И он за эти часы устал так, как будто сам прошел через эти бессонные, страшные дни и ночи восстания пресненских рабочих.
– Ну, прощевайте, – сказал Емельян Степанович. – Не пропащий вечерок. Нового нашего товарища, значит, ввели в дело. Надо только, чтобы дело двигалось. А для этого нужно, чтобы каждый свое дело знал. Одним на людях работать, другим в подполье до поры до времени – словом, каждый пусть делает свое. Николай да Варвара передадут, товарищ, что и как... Ну, Оскар, иди вперед, как ты есть разведчик.
Оскар, так и не проронивший за весь вечер ни слова, оторвался от окна, надел драповое пальтишко, ватный картуз и вышел за дверь. Вслед за ним вышел и Емельян Степанович.
Наступившее долгое молчание прервала Варвара:
– Павел Карлович! Как вы, наверное, понимаете, Емельян Степанович – комитетский. Мы с ним обсуждали вопрос о вашей деятельности в партии. Надобно использовать то, что вас не было в Москве, что никому – не только охранке, но даже внутри партии – не известно, что вы – наш... Коля уже передал вам кое-что из партийных дел. Наверное, и дальше обсерватория будет самым надежным местом для партийных тайников. Но для этого необходимо, чтобы вы были вне всяких подозрений. Не делайте, ради бога, такого грозного лица, тут не экзамены университетские.
Я понимаю, что вам не хочется ходить в маске университетского чиновника. Но дело есть дело. Значит, ни с кем из партийных, кроме нас, вы не знаетесь, не вступаете ни в какие отношения. Ну, мы с Николаем ваши давние ученики, а вы человек аполитичный, и поэтому вам, естественно, безразлично, социал-демократы мы или эти новенькие – конституционно-демократические, кадеты... Вот так и будем играть в кошки-мышки. Теперь пора вам домой, Павел Карлович, очень поздно. Хотя уже не постреливают на улицах и разрешили ходить после девяти вечера, но все же неспокойно в Москве. А уж на нашей Пресне особенно. Коля вас проводит. Спокойной ночи! Как хорошо, что вы уже здесь, с нами!..
...Они шли молча. Изредка Яковлев подсказывал Штернбергу, где обойти разбитый тротуар или еще не убранную каменную тумбу. Ни один фонарь не горел на Средней Пресненской. Снег покрыл развалины сгоревших домов, но все еще висел в морозном воздухе этот запах гари, запах пожарища и беды, каким его сегодня встретила Москва. Потом Яковлев заговорил:
– Павел Карлович, я сегодня пришел в обсерваторию по исключительной причине. И не назвался своим именем. Больше постараюсь не появляться, а если что, то буду Василием Ивановичем. А к нам вы приходите, как приходили раньше. Это никому не бросится в глаза. Только стоит подождать несколько дней.
СИЛА ПРИТЯЖЕНИЯ
Все последующие дни были для Штернберга наполнены мучительными делами. Мучительное в них было то, что они были обычными. Писал отчет для ректора; рассказывал Витольду Карловичу Цераскому подробности работы швейцарских и немецких обсерваторий; проверял, соответствует ли содержимое привезенных им ящиков накладным; монтировал аппаратуру; проверял отчеты лаборантов и ассистентов.
Старался поменьше встречаться с коллегами. Его поражало, что они при встрече начинали оживленно его расспрашивать о том, что он видел в германских университетах. Это они-то, которые насмотрелись такого, о чем всегда помнить будут!.. Уклонился по болезни от участия в праздновании татьяниного дня – двенадцатого января: ведь придется сидеть около Лейста и тот – красный, довольный – будет ему петь на ухо резким, неприятным голосом фривольные немецкие песни дерптских студентов...
В обсерватории ему рассказывали о декабрьских страшных днях все – от Цераского до старика сторожа у ворот.
Однажды он выходил из обсерватории и увидел у ворот незнакомого старого человека, разговаривавшего со сторожем Степаном. Старик что-то говорил Степану, из глаз его текли слезы, он осторожно вытирал их рукавом. Наверное, рассказывает про свою беду: близких убили, самого с работы выгнали, бездомный... Штернберг подошел к собеседникам.
– Дедушка, беда у вас какая?
– Беда. Беда, барин...
– Может, помочь чем?
– Нет, милый господин, не поможете вы нашей беде. Пушки нам нужны.
– Что? Что такое? Какие пушки?
– Обыкновенные, железные. Из каких стреляли по нас. Не за то, старый, пла́чу, что поубивали, пограбили, с работы повыгоняли, а с того, что как телят на бойне резали... У них пушки, а у нас – шиш в кармане. Пушки нам, барин, нужны! Вот тогда и перестанем мы для них навозом быть. Только тогда может получиться у нас разговор. А без пушек мы супротив них... – Он махнул рукой.
Штернберг хлопнул калиткой и вышел в переулок. Рабочий, плачущий оттого, что пушек у них не было, как-то высветил все смутные мысли, не оставлявшие его в эти дни. Он прав, драться надо умеючи. Всерьез. Этот старик умнее и дальновиднее всех говорунов. Нужны пушки, нужны люди, умеющие с ними обращаться, нужна военная техника и люди грамотные в военно-техническом отношении. Нужно готовиться к боям всерьез, профессионально. Всякий дилетантизм в революции оказывается столь же бесплодным и даже вредным, как и в науке.
Однажды в конце января Штернберг шел в университет, шел, как всегда, пешком. На Большой Пресненской, неподалеку от зоологического сада, увидел идущего навстречу Николая Яковлева. С ним был высокий, старомосковского вида господин средних лет, с небольшой бородкой. Он что-то рассказывал идущему рядом человеку небольшого роста, плотному, с круглым, немного скуластым лицом, в барашковой шапке, из-под которой виден был высокий лоб. Штернберг, конечно, понимал, что останавливать Николая не следует, но смешно и делать вид, что не знаком с ним... Хороший знакомый, его студент, да тут на Пресне каждый об этом знает! А Николай – ах, ну молодой же все-таки, мальчишка! – делает каменное лицо, словно чужой, незнакомый человек. Несмотря на этот маневр, Штернберг, проходя мимо Яковлева, слегка, по-профессорски, кивнул ему головой. Николаю ничего не оставалось делать, как сорвать с головы шапку и раскланяться.
Через несколько дней Штернберга остановил сторож Степан:
– Тут к вам, Павел Карлович, приходил молодой человек, студент, надобысь... Василием Ивановичем, говорит, зовут. Я сказал, что вы в университете изволите быть.
Ага!.. Вечером Штернберг был в теплом и уютном доме Яковлевых. Посторонних никого не было, мать Вари и Коли, Анна Ивановна, напекла своих знаменитых пирогов с грибами, в доме пахло сдобным тестом, теплом обжитого дома.
Варвара и Николай встретили Штернберга еще радостнее обычного, помогли ему раздеться, провели в гостиную. Штернберг снова – уж в который раз! – почувствовал, как ему хорошо, как свободно дышится в этом доме. Он вытер руки, сел за рояль, открыл крышку, пробежался по клавишам, заиграл свою любимую, шумановский карнавал... Прервал, захлопнул крышку и обернулся к Николаю:
– Великий конспиратор! Еще называется моим учителем по революции! Ну чего вы такое идиотское лицо сделали: чур, мы с вами незнакомы! Если бы кто-нибудь из наших общих знакомых был тут же, вот удивился бы: какой этот Яковлев невежа – со своим хорошим знакомым, старым, почтенным человеком, почти профессором, и не здоровается... С чего это он? Это называется у вас конспирацией?
– Павел Карлович, – смеясь, оправдывался Николай. – И действительно глуповато получилось! Но это потому, что уж очень у меня ответственная роль была.
– Партийное начальство сопровождали?
– Правильно!
– Я этого, высокого, по-моему, где-то встречал.
– Конечно, встречали. В Политехническом, на общедоступных лекциях. Это Иван Иванович Скворцов – литератор, старый и очень опытный наш товарищ.
– А вот второго, небольшого и плотного господина, никогда, по-моему, и не видел. Слушайте, друзья, он, по-моему, и есть главный, а?
– Павел Карлович, ну как же вы догадались?
– Гравитация – моя специальность, господа! Я сразу же определяю силу тяжести, а следовательно, и силу притяжения каждого. Вот этот невысокий человек и есть центр притяжения. Не из-за хорошо же всем известного Ивана Ивановича Скворцова вы, Коля, старались не узнать меня?
– Правильно, Павел Карлович, – серьезно ответил Николай. – Не из-за него, а из-за второго. И вам, конечно, могу сказать о том, кто это был. Ленин.
– Ленин!
– Да, Ленин. Владимир Ильич Ульянов, как вы, наверное, знаете. Ленин был здесь несколько дней. Для нас всех это очень большое событие. Конечно, я не член комитета, в разговорах с Лениным сам не участвовал, один только раз сопровождал его, по просьбе Ивана Ивановича. Как пресненец, показывал Владимиру Ильичу места боев в прошлом месяце. Но приезд Ленина многое, очень многое для нас прояснил...
– А вот мне несколько дней назад все объяснил один совершенно мне не знакомый человек, старик, рабочий, очевидно с Прохоровской.
Штернберг, медленно потирая руки, как это он делал во время лекций, стал рассказывать о своем разговоре с собеседником сторожа обсерватории:
– И я подумал: как он прав! Насколько он яснее все понимает, нежели многие, претендующие на исчерпывающее знание марксизма... Я, как и вы, наверное, не знаю еще количества жертв...
– Нет, в общем-то, известно, – сказала Варвара. – По официальным сведениям из сорока семи лечебниц – убито тысяча пятьдесят девять человек. Из них сто тридцать семь женщин и восемьдесят шесть детей, даже грудные... Но эти сведения очень далеки от истины. В больницах во время боев запрещали принимать раненых, тем более убитых. Некоторых уносили близкие, товарищи. А много трупов увозили в полицейские участки – их потом отправляли куда-то по железной дороге подальше от Москвы и хоронили в безымянных могилах... Рассказывают, что в участках, в задних дворах, трупы лежали штабелями – как дрова. Многие с отрубленными головами, руками... И среди них дети!..
– О господи! – Штернберг охватил голову руками. – И неужели это повторится?
– Почему повторится? Про что вы, Павел Карлович?
– Так революция же не закончена! Все впереди. Через пять, десять, пятнадцать лет, но революция неизбежна. Значит, все повторять заново? Баррикады из афишных тумб, браунинги с самодельными прикладами... А они с пушками да пулеметами! А потом – безымянные братские могилы где-то за городом?
– Что же вы предлагаете, Павел Карлович? – Варвара своими огромными глазами внимательно, как бы впервые, смотрела на Штернберга.
– А то, что уже было предложено большевиками. Войну. Наши правители хотят, чтобы в крайнем случае в стране был бунт, мятеж, восстание, – они любят так называть это. Нет, война нужна. Самая настоящая война! И чтобы этой войной руководили опытные и знающие войну люди, чтобы в ней участвовали те, кто может стрелять из пушек и пулеметов, взрывать мосты, минировать железные дороги. И делать это все не кустарно, не так, как делали народовольцы, а профессионально... Мне тут рассказывали, что на Кудринке была лаборатория, так она за все время своей работы изготовила десять бомб и пять фунтов динамита... Нам что, одного полковника надо хлопнуть или же заставить Семеновский полк отступить?
– Значит, войну предлагаете, дорогой профессор? – Варвара Яковлева смотрела на немолодого астронома так задумчиво, так испытующе, как смотрит на молодого абитуриента старый и опытный экзаменатор. – Предлагаете, значит, братоубийственную, гражданскую войну, такую, какой не было на Руси со Смутного времени...
– Плохо вас учат истории на ваших Высших женских... Булавин и Пугачев были на Руси после Смутного времени. И чего так бояться этих слов – «гражданская война»? Она уже объявлена, она идет... И не мы ее начали, а те, кто послал воевать с русским народом генералов Ренненкампфа и Меллера-Закомельского, полковников Мина и Римана...
– Вам бы не астрономию преподавать...
– Астрономия этому делу не помеха. Наоборот. Еще может наступить время, когда астрономам придется рассчитывать наводку артиллерии...
– Кажется, у пушек для этого есть специальные приборы, и артиллеристы обходятся без помощи профессоров астрономии, – смеясь, вставил Николай.
– Есть. А если их господа офицеры сопрут? Офицер без панорамы пушку на дальнюю цель не наведет, даже если он училище окончил. А я – я наведу!
– Да вот беда – профессоров астрономии у большевиков как-то не очень много!.. Я пока одного только и знаю...
– Вы, Колечка, не смейтесь. На то и профессора, чтобы учить других. Я не знаю, какую мне роль комитет отводит, но думаю, что не в сторожа при кладовке надо меня превращать, а поручить нечто более деятельное. Необходимо готовиться к будущей войне серьезно. И массы завоевывать, и готовить для них командиров. Училищ да академий генерального штаба открыть не сумеем, но что-нибудь вроде надобно.
– Правильно, господин профессор!
– Не профессор, господин Яковлев, не профессор. Только приват-доцент!
– Ничего, будете профессором, Павел Карлович! Еще дослужитесь до действительного статского. Вот смеху будет: большевик и – ваше превосходительство!.. А ведь он, ну, как вы сказали, «центр притяжения», – он так и сказал: «Это была генеральная репетиция, надо всерьез готовиться к настоящему бою!»








