Текст книги "Московские повести"
Автор книги: Лев Разгон
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 35 страниц)
Варвара к обыску у Штернберга и вызову его в охранку отнеслась спокойно и деловито:
– Фон Коттен – это очень вредная гадина. Мягко стелет... Он и со мною пробовал по-дружески разговаривать. – Варвара усмехнулась. – Но очень быстро понял неуместность своих улыбочек. Тогда ощерился... Есть там еще один типчик, тоже полковник – Заварзин. Они с Коттеном работают, как клоуны в цирке. Один из них грубит и угрожает, а другой с негодованием осуждает своего коллегу за грубость, успокаивает, утешает, разговаривает с отцовской нежностью... Болваны!
– А как они поделили эти роли?
– Любой из них может быть любым. Все это маски, и примитивные. Главный их метод: убедить подследственного, что жандармы всемогущи, всеведущи. В действительности же они ни черта не знают, кроме того, что им говорят неопытные или же исподличавшиеся люди. Удивительно все же: десятки лет сидят на том, что борются с революционным движением, в их распоряжении огромная литература, которую они забирают при арестах, множество партийных документов, показаний на допросах, доносы провокаторов – ни один партийный профессор не обладает подобными возможностями для изучения революционного движения – а ведь ничего не понимают! То есть никаких следов понимания происходящих закономерностей в развитии государства, процессов в экономике, в социальной и общественной жизни. Ничего! С наибольшими не удостаивалась разговора, но полковники – это совершенно темные люди!
– Да кто их, Варенька, знает! Может быть, они притворяются такими темными, чтобы какой-нибудь малоопытный революционер попался на этот крючок и открылся им?..
– А может быть... Но черт с ними! По моему мнению, надо на лето уехать из Москвы. Хорошего ждать не следует, осень, мне кажется, будет трудная. Что тут делать?
Конечно, Варвара была права. Логика у нее совершенно железная, и нельзя же ей противопоставлять простое, не партийное, а человеческое желание быть около нее... Варвара совершенно не собиралась оставлять Москву, свою работу в районах, в Московском комитете. А ему, стало быть, надо уезжать. На целое лето! Как жаль!
НОЧНЫЕ ТЕНИ
Штернберг жил в Дуббельне. Небольшой курортный поселок на взморье, верстах в тридцати от Риги. Маленький узкий кусок песчаной земли между рекой и морем. Дачи – большие и маленькие, но все обязательно с башенками, вычурными резными балконами, верандами в цветных стеклах. Перед входом – аккуратные клумбы с одинаковым набором цветов. В середине клумбы – большой золотой или серебряный стеклянный шар. По ровным дорожкам, усыпанным песком и мелкими ракушками, бегают аккуратные красивые дети – играют в серсо, катают цветные обручи, ловят воланы. В стороне – ровненькие площадки для крокета. В любое время дня они заполнены гимназистами, девушками, а то и почтенными бородатыми господами. Слышен стук молотков, огорчительные или радостные возгласы.
На берегу моря – яркие цветные шатры и зонты, под которыми сидит и играет в карты или лото курортная публика. В соснах на прибрежных дюнах – шезлонги: в тенечке дамы читают последние знаменитые романы, господа уткнулись в газеты. По названиям газет Штернберг легко мог определить читателей. Если «Русские ведомости» или «Речь» – почти наверняка университетский человек, врач, адвокат, «свободный художник». «Русское слово», «Биржевые ведомости» – коммерсант, банковский служащий, либеральствующий или полулиберальствующий чиновник. Черносотенные «Московские ведомости» или «Гражданин» – понятно кто!.. Усатые старые бодрячки в неумело надетом коломянковом костюме, внимательно изучающие «Русский инвалид», – безусловно, отставные военные. Вот так. Как в детской песенке: «Каравай, каравай, кого хочешь выбирай!»
Но Штернбергу и не хотелось ни с кем знакомиться. И вообще он не любил сидеть у моря и смотреть на нелепое зрелище: лошадь, запряженная в линейку, тащит далеко в море кучу визжащих дам в купальных костюмах... Ленятся пройти сто – двести аршин мелкого, скучного моря!
Чаще всего он сидел на берегу реки. Она была здесь красива, даже величественна, совсем не похожа на маленькую провинциальную реку. Вдали, на высоком правом берегу, белели песчаные обрывы. Слева река круто изгибалась, ее изгиб был широк, сильные струи воды разделяли гладь реки. Река была серьезна, пользовалась у курортников дурной репутацией. Штернберг вспомнил, что вот здесь, в Дуббельне, утонул Писарев... В двадцать восемь лет, лишь три года назад вышедший из Петропавловской крепости. Какая несправедливость судьбы! На берегу реки росли толстые дубы, оставшиеся здесь еще с ливонских времен, старые раскидистые липы. И было тихо. Штернберг часами сидел в тени, на удобной плетеной скамейке. Думал о Москве, о тех, кто в ней остался. Раз в неделю заходил на почту и спрашивал у почтовой барышни письма до востребования. И тут же, на ходу, прочитывал несколько строк, набросанных неразборчивой скорописью Вари. Обстоятельный отчет Блажко о том, что делается в обсерватории, откладывал и читал не торопясь на своей скамейке.
Отделаться от людей с газетами, конечно, было трудно. Просто невозможно. Были среди них знакомые – университетские коллеги, знакомые москвичи. Находились скучающие инициативные господа, которым не хватало собеседников. Независимо от того, какую газету держал в руках новый знакомец, Штернберг знал, с чего его собеседник начнет разговор. С Азефа. Все газеты были полны историей с разоблачением секретного сотрудника департамента полиции, который, оказывается, был членом Центрального комитета партии социалистов-революционеров, руководителем их боевой организации, занимался организацией убийств самых крупных сановников империи, а потом выдавал полиции участников.
– Понимаете, батенька, – начинал почтенный господин, только вчера познакомившийся со Штернбергом и сразу же называющий его батенькой, – у этих господ нет никаких нравственных норм! Состоять в революционной партии, руководить ею – и за деньги, и за немалые деньги, батенька, выдавать своих же товарищей по партии! Понимаете, какие это люди! Какие нравы у них!
– У кого это? – тихо переспросил Штернберг.
– Как у кого? У революционеров!
– Как странно мы понимаем с вами одни и те же сообщения. Насколько я уяснил из газетных статей, Азеф был вовсе не революционером, а секретным сотрудником департамента полиции, по заданию этого департамента вошедший в боевую организацию и выдававший его членов. Только в одном позапрошлом году по доносам Азефа было повешено семь человек – членов боевой организации. Так?
– Так...
– При чем же тут нравы революционеров? По логике вещей, речь может идти только о нравах департамента полиции и тех грязных личностей, которых полиция нанимает для грязной работы. Я весьма далек от политики и интересуюсь ею, вероятно, меньше вашего. Но я человек науки и не в состоянии отказаться от законов логики. Не вижу в деле этого негодяя ничего двусмысленного и непонятного...
– Нет-с, не могу согласиться с этакой странной логикой! Азеф был революционным социалистом, который предавал своих сопартийцев! Вот так, батенька, а не иначе могут толковать эту гнусную историю лояльные к обществу и правительству люди! Да‑с!
– Вы господина Столыпина таким считаете?
– Весьма странный вопрос!
– Так вот, хочу вам напомнить, что еще весною, кажется в феврале этого года, председатель совета министров Петр Аркадьевич Столыпин на заседании Государственной думы сказал, как мне помнится, буквально следующее: «Кто же был Азеф? Такой же сотрудник полиции, как и многие другие». Как мне кажется, ответ исчерпывающий, я вполне согласен с господином Столыпиным и полагаю, что бессмысленно нам продолжать этот беспредметный спор... Здесь все ясно.
С Азефом-то все ясно! Сложнее было в собственных делах. В Москве плохо, очень плохо. В организации провал за провалом, Коля Яковлев отбывает тюремное заключение. Режим, говорят, в тюрьмах ужасный!
А как с Варей? Из ее коротких и совершенно бессодержательных писем-записок ничего узнать нельзя, кроме того, что она на воле. Конечно, по теперешним временам и это уже не так мало.
Штернберг знал точно причину своего постоянного раздражения и смутной тоски. Он, готовый к выполнению любого партийного задания, в эту тяжкую для партии пору отдыхает на взморье, тупо смотрит на надоевшее ему тусклое море, слушает непрекращающийся женский и детский визг, разговаривает со скучными, ненужными, неинтересными собеседниками... А Коля сидит в тюрьме, Варя и ее товарищи ходят на явки, на секретные заседания, где их может ждать полицейская засада!
Штернберга мучила его оторванность от настоящей партийной работы. Но надо было смириться. Очевидно, от него требовалось соблюдение не только партийной дисциплины, но и самодисциплины. Надо было считать дни, когда закончится август и можно будет, наконец, возвратиться в Москву...
Москва встретила Штернберга нелетним оживлением и возбуждением. Слава богу, в доме на Пресне все было в порядке. Николай здоров, сидеть ему уже не так долго. Варя была оживленная, похудевшая, вся наполненная той жизнью, от которой он был отстранен. Несмотря на неоднократные аресты комитетчиков, организация московских большевиков была жива и работала.
Варвара рассказывала о множестве новостей из Питера, о приезде представителей центра, о разных новшествах в организации.
– Много времени сейчас уделяется легальным возможностям – на этот счет есть указание ЦК. Например, открыли в городе «Клуб общедоступных развлечений». Довольно много народу привлекает к себе. И среди этих общедоступных развлечений есть и такие, что охранка взвыла бы, если бы узнала!
– А если уже знает?
– Ах, этот психоз азефовщины! – вспылила Варвара. – Интересно, как ему поддаются, казалось бы, самые спокойные и уравновешенные люди! Мы – не эсеры, наша организация строится на совершенно иной основе. Чего бояться ночных теней! Больше света! Больше организованности! И ближе к рабочим!
Все это Штернберг знал. И думал о том же самом. Что это Варенька делает из него пугающегося интеллигента? Ему просто присущи качества ученого – тщательность и недоверчивость.
Ничего нельзя брать на веру! Все обязательно подлежит проверке и перепроверке!
Стремительно наступил и стремительно шел 1910 год. Много он значил в жизни Павла Карловича Штернберга. Определеннее стало все. И в его научной деятельности, где изучение гравитационной аномалии стало давать интересные результаты; и в партийной жизни, где его роль связного с заграничным центром становилась все более важной; и, наконец, в своей личной жизни. Исчезла двойственность, так его ранее мучившая. Варвара Яковлева была для него теперь не только самым близким партийным товарищем, но и самым близким и дорогим человеком. Этим летом он никуда из Москвы не уезжал, да и куда уезжать? В августе должен был выйти из крепости Николай!
Николай вернулся домой побледневший, похудевший, но все такой же бодрый, веселый, неутомимый. Поразил сестру и Штернберга тем, что, сидя в крепости, был в курсе большинства партийных новостей.
– Они, знаете, порядочные болваны – это тюремное начальство! Не знаю, как в централах, а у нас в камерах происходило постоянное перемещение арестантов. Очевидно, оглушительная их идея состоит в том, чтобы арестанты, долго сидящие вместе, не вошли в преступный сговор и не принялись изображать какого-нибудь графа Монте-Кристо – подкоп там или еще чего. Поэтому состав камеры постоянно обновлялся.
– А народ какой? – спрашивал Штернберг.
– Ну, всякий. Больше эсдеков. Есть и эсеры. Есть такие, кто ни за что ни про что попал. Сугубо беспартийные обыватели, втяпались случайно. Совершенно политически невежественные люди. Ну, у нас они быстро образовывались! Сначала как слушатели присутствовали при наших политических спорах, а потом начиналась у них поляризация... Кто к кому!
– А предметы споров?
– Конечно, прежде всего: надо было браться за оружие или не надо? Затем вопросы объединения и разъединения партии. Множество разговоров о провокации. Газеты к нам попадали, про Азефа разговоры были непрерывные. На эсеров жалко было смотреть... Но все равно: они мало что понимают! Им все кажется, что главное – узнать, кто предает! Им в голову не приходит, что при настоящем массовом движении отдельные предатели ничего сделать не могут. И... камера есть камера! Когда в ней подолгу сидят раздраженные, душевно уставшие люди, да еще разных политических взглядов, поводы для спора возникают непрерывно, часто по самым что ни на есть пустякам... И по этим пустякам часто разгоралось такое ожесточение, что люди способны были броситься друг на друга! Иногда меня мучили страшные мысли: произойдет, наконец, революция, сбросим царя, установим демократическую республику... А ведь не договоримся со вчерашними союзниками по революции. Ладно, пока будем думать не о завтрашнем дне, а о сегодняшнем. Ах, как хорошо все же на воле! И закрутим мы!..
Бодрое настроение Николая не очень-то действовало на Штернберга. Даже Варя, в отличие от своего брата всегда уравновешенная, вовсе не была так оптимистично настроена.
– Жалко будет в такое нужное время отсиживаться в тюрьме, – задумчиво говорила она Штернбергу.
Как и раньше, они часто ходили по ночным, уже почти пустым пресненским улицам и переулкам. Кривая Большая Пресненская, горбатые Тишинские переулки, темные деревянные Грузины...
– Не знаю, могла бы я так спокойно высидеть в крепости, как Коля? У него на этот счет завидный характер. Спокойный. А у меня – беспокойный. А то еще запихнут в какую-нибудь сибирскую глушь. Они теперь нашего брата высылают только в «места отдаленные» – в Восточную Сибирь.
– Я к тебе приеду.
– Ну да! Стоило столько лет огород городить со строжайшей конспирацией, чтобы потом вдруг обнародовалась подобная любопытная история: почтенный университетский чиновник, статский советник – и срывается. Куда? В Сибирь! К кому? К ссыльной большевичке! Полковник фон Коттен ручки потрет от удовольствия!
– Ну, любопытно, конечно... Но не в политическом, а совсем в другом, так сказать, в романтическом характере... Преступная любовь старого и почтенного профессора к своей юной и неопытной ученице. Сюжет не новый, вполне понятный даже фон Коттену. И от старца, способного к таким сильным страстям, стоит ли ожидать каких-либо политических действий.
– Ах, о каких только глупостях мы не говорим, когда на очереди гораздо более насущные задачи! Удивительно, что эти волнения в университете после смерти Толстого так сильно отозвались и на заводах! Удивительно! А уже декабрь. Пять лет со дня пресненского восстания. Пять лет уже прошло... Господи! Как будто пятьдесят! Насколько же мы все выросли! Другими людьми стали!
– Я-то, во всяком случае...
– Да, все мы стали другими! Пятнадцатое число сегодня... В этот день семеновцы приехали в Москву! А девятнадцатого все окончилось. Дым и чад над Пресней. Девятнадцатого... Смешно, наверное... Но не люблю с тех пор это число. Как ученые относятся к подобным предрассудкам?
– С осуждением, как и положено относиться учителям к заблуждениям юных и неопытных учениц...
Проклятое девятнадцатое число! О нем, наверное, думали не только два большевика, гулявшие поздним декабрьским вечером по пресненским улицам. Думали об этом и на Тверской у генерал-губернатора, на Тверском бульваре у градоначальника, на Малой Никитской в жандармском управлении, в Большом Гнездниковском в охранном отделении.
Потом, через два-три года, вспоминая об этих днях, Варвара и Николай Яковлевы и Штернберг согласились, что совсем не случайно жандармы приурочили попытку одним ударом ликвидировать московскую организацию большевиков именно к 19 декабря.
...Утром 20 декабря посыльный принес Штернбергу записку от Николая Николаевича Яковлева. Только не от Коли, нет – от его отца. Никогда еще не случалось, чтобы Николай Николаевич прямо к нему обращался, и Штернберг сразу же понял, что это значит. Значит, нет ни Коли, ни Вари. Вчерашний день, 19 декабря.
В доме Яковлевых заплаканная Анна Ивановна убирала комнаты, еще носившие следы недавнего тщательного обыска. Николай Николаевич был хмур и неразговорчив.
– Вот-с, Павел Карлович... Сразу двух. Так хоть по очереди брали, а тут – сразу... Скучно, знаете, как-то сразу стало без этих моих разбойников. Недолго мой Коля погулял на воле.
– Обоих дома взяли?
– Дома только Варвару. Коля был где-то на собрании. Их всех и взяли – как перепелов сетью накрыли. Весело, весело Новый год встречаем!..
ЧЕРЕЗ ТЕРНИИ – К ЗВЕЗДАМ!..
Сгорбившись, по заснеженным улицам возвращается домой Штернберг. Домой ли? Скорее, в обсерваторию. А ведь столько лет у него понятия «дом» и «обсерватория» совпадали! С тех самых далеких времен, когда, только-только натянув студенческую тужурку, зеленым первокурсником пришел он в университетскую обсерваторию на Пресне.
И не испугался увиденного. Не из Парижа, не из Вены Штернберг приехал в Москву, а из тихого, пыльного провинциального Орла. Но и в своем родном городе никогда он не видел таких скучных и чахлых огородов, как тестовские огороды около обсерватории; никогда не видел раньше таких безотрадных замусоренных пустырей, где играют в бабки оборванные ребятишки. А рядом зловонный Камер-Коллежский вал; через каждый дом – трактир, ночлежка, смрадные мясные лавки, где продают потроха и мослы, привозимые с боен. В немощеных грязных переулках вокруг обсерватории – длинные бревенчатые бараки для рабочих Прохоровской фабрики. Даже в летние дни переулки тихи и безлюдны. Жители этих домов выходят на работу, когда еще весь город спит, а возвращаются домой через четырнадцать или шестнадцать часов. И только по воскресеньям, по редким праздничным дням возникает в этих переулках резкий звук гармошки, пьяная песня, шум, драки...
Ну и что! Разве грязь и нищета кругом, разве собственная бедность и неустроенность имели для него тогда значение? Он про себя гордо повторял любимую латинскую пословицу своего учителя, знаменитого Бредихина: «Через тернии – к звездам!» Ему надобно было пробиться к звездам. И не фигурально, а к самым настоящим, тем, что горят в небе в хорошую ясную зимнюю ночь... Двадцать шесть лет назад, в свои первые студенческие каникулы, Штернберг не поехал домой в Орел, остался в Москве, чтобы работать в обсерватории. Вот когда ему было хорошо! Не надо ждать своей очереди, чтобы сесть у объектива астрономической трубы. Да не сесть – тогда еще и сиденья не было! – а стоять. Стоять на ногах с девяти утра до восьми вечера, почти без перерыва, отрываясь только, чтобы записать в тетрадь да сбегать напротив в кухмистерскую закусить. К вечеру у силача Штернберга дрожали от усталости ноги и все плыло перед глазами. Но у астронома день на этом не кончается. И еще до часу, до половины второго ночи приводил в порядок записи, делал сложные вычисления. А в шесть утра вскакивал, чтобы вовремя быть на дежурстве. Так это летом, когда еще за звездами наблюдать трудно и главным объектом наблюдения служит солнце! А когда начнет темнеть, появится ночное звездное небо, тогда главная работа перенесется на ночь.

И в следующие летние каникулы остался в Москве. И уж вовсе был счастлив, когда получил разрешение переехать на жительство в маленький хозяйственный флигель обсерватории. Кроме всего прочего, какая экономия на ботинках! Ходить-то надо было пешком. Денег не хватало не только на конку, не всегда и на марки для писем домой. Товарищи над ним посмеивались, считали его скуповатым из-за того, что не бегал с сокурсниками в пивнушку, не бродил со студенческой компанией по Козихе, не танцевал на студенческих балах. Штернберг ничего этого не мог себе позволить. Иногда выкраивал копейки на то, чтобы купить самый дешевый билет на симфонический концерт.
Ну, вот и его родной Никольский переулок! И знакомые ворота с калиткой. И выстланная щебнем дорожка к дому. Приходило ли ему в голову в те далекие дни, когда он перенес сюда свою скудную студенческую корзинку, что почти до конца жизни этот дом станет местом его проживания, работы, почти всех интересов? Что здесь родятся и будут расти его дети?
Открыл своим ключом дверь, неторопливо разделся, прошел к себе в кабинет, привычно зажег настольную лампу. Маркс внимательно смотрел на него из серебряной рамки. Ну, что ему осталось от дома? Вот этот кабинет. Да еще детская в дальней половине квартиры. И конечно, обсерватория.
А ведь было время, когда этот дом был весь его и никакого другого дома у него не было. И никаких интересов, кроме тех, что с этим домом были связаны! Еще на последнем курсе Бредихин предложил ему остаться в обсерватории, стать его помощником. И вместе со своим дипломом получил официальную бумагу о том, что «оставлен при университете для приготовления к профессорскому званию».
Из огромного спектра наук, объединенных названием «астрономия», Штернберг выбрал то, что ему было более всего интересно. Гравиметрия. Эта темная, еще малообъяснимая сила притяжения. Сила тяжести. Известная с тех пор, как человек осознал себя как существо разумное. И непонятная, с необъяснимыми отклонениями. Как же интересно ему было этим заниматься! Ездить по всей России в поисках гравиметрических отклонений; увлеченно рассказывать об этом студентам; писать статьи в тоненьком журнале с гордым названием «Анналы Московской обсерватории»; делать доклады в Московском обществе испытателей природы...
Как сначала было ясно, безоблачно!.. Довольно быстро стал приват-доцентом. Правда, звание почетно, а денег мало – только почасовая оплата. Но сразу же по окончании университета начал преподавать физику и космографию в гимназии Креймана в Пименовском переулке. Расходов было немало. Умер отец. Женился. Как странно для него обернулись его гимназические вакации в имении Картавцевых! Женился на Верочке... Воспитанница Смольного института, привыкла к богатому дому в Орле, к жизни в имении. А пришлось поселиться в скромной казенной квартире астронома в доме обсерватории. Ничего! Держалась мужественно.
Вот и началась эта накатанная жизнь. Читает в университете курс небесной механики и высшей геодезии, преподает в гимназии Креймана, ведет курс физики в Александровском коммерческом училище. Ездит в экспедиции и возится с гравиметрическими аномалиями. Имеет абонемент на симфонические концерты в консерватории и Благородном собрании. Сам играет в симфоническом любительском оркестре университета партию первого кларнета. Нечастые обмены визитами с учеными коллегами. Словом, жизнь как у всех.
Спокойный, устойчивый старый корабль – дом на Пресне – плыл по хорошо разведанному маршруту. Будущее было заранее известно. В свое время станет директором обсерватории, заслуженным профессором, действительным статским, тайным советником. Будут величать «превосходительством». Станет носить на парадном сюртуке большие серебряные звезды...
Когда же уклонился корабль его жизни со своего маршрута? Когда в нем, в аполитичном, бесконечно преданном науке астрономе Штернберге начала происходить эта перемена? Перемена всего: отношения к людям, к политике, к семье?.. Когда это все произошло? И как же это случилось?..
Да, да!.. Незачем себя обманывать! Он, приват-доцент Павел Карлович Штернберг, был тогда как все. Как все профессора, заслуженные и простые, ординарные и экстраординарные, как приват-доценты и ассистенты. За исключением редких зубров-монархистов, все они возмущались, все были на стороне студентов, многие даже считали себя политическими деятелями. В этой среде почему-то считали, что заниматься политикой – значит говорить. Говорить на банкетах, заседаниях, во всяких обществах. Вот так постучать легонько вилкой по тарелке, чтобы привлечь внимание сидящих на банкете, а потом произнести что-нибудь этакое возвышенное, многозначительное, несогласное. И ввернуть подходящую латинскую поговорку, явно направленную на ниспровержение. Гром оваций, подвыпившие доценты лезут целоваться, на другой день студенты встречают начало лекции об отчуждении церковных земель при Юстиниане бурной овацией. И ходит этот банкетный оратор с видом человека, который только что ниспроверг существующий строй. И считает себя почти революционером.
По своей обычной нетерпимости ко всему ненастоящему Штернберг редко ходил на подобные «политические» банкеты. И как ему был симпатичен профессор Петр Николаевич Лебедев, когда тот, придя на такой банкет и поглаживая свою русую красивую бородку, иронически, как на мальчишку, смотрел на очередного оратора. Встретится взором со Штернбергом и беззвучно засмеется...
Штернберг может точно, астрономически точно установить дату, когда он сделал первый шаг от университетского либерала в сторону... Но, правду говоря, этот шаг был сделан сначала не им.
Она подошла к нему после его третьей лекции на Высших женских курсах... Штернберг считался в университете хорошим лектором. Но читать специальный курс космогонических теорий перед аудиторией, где одни женщины, даже не женщины, а просто молоденькие девушки, ему было непривычно и стеснительно. Поэтому он, приезжая на Высшие женские, выглядел еще более сурово и неприступно, нежели обычно. Настолько неприступно, что слушательницы не решались задавать ему вопросы, хотя он по лицам девушек, сидевших в первых рядах, отчетливо понимал, что добрая половина того, что он рассказывает и чертит на доске, проходит мимо их глаз и ушей.
А вот про эту высокую, красивую девушку, которую он заметил с первой же лекции, он не мог бы сказать, что она не понимает. Спокойствие и внимание, с которым она слушала лектора, изредка записывая что-то в тетрадь, внушали доверие к ней. И он не удивился, когда после третьей лекции она подошла к нему с вопросом. Удивил вопрос, с которым она к нему обратилась. Варвара Яковлева – так звали эту курсистку – совершенно спокойно, как будто она обращалась не к незнакомому суровому профессору, а к своему товарищу, попросила Штернберга рекомендовать ей книги о происхождении Земли и Вселенной для занятия в рабочих кружках. И таких, прибавила она, которые бы боролись с религиозными суевериями и помогали формированию материалистического мировоззрения. Она говорила со Штернбергом звучным красивым голосом, не допускающим никакой попытки усомниться в ее праве задавать такие вопросы. Штернберг никогда прежде не думал ни о популярных книгах по космогонии, ни о том, насколько они способны воспитывать материалистическое мировоззрение. Со своей обычной щепетильностью и точностью Штернберг ответил курсистке, что сейчас затрудняется дать ответ на ее вопрос, но что к следующему занятию привезет ей список таких книг.
Всю неделю до следующей лекции Штернберг читал десяток популярных книг, которые купил в магазинах на Моховой. Он с детства сохранил любовь к Фламмариону, но никогда не интересовался популяризаторами астрономических знаний. И ему стоило немало труда отобрать несколько книг, которые находились на уровне современной науки и могли быть понятными читателям, не имеющим специальной подготовки.
Вот так он и познакомился с Варварой Яковлевой и ее братом Николаем. То ли предмет, который преподавал Штернберг, то ли мешала его суровая внешность и молчаливость, но у него прежде не было близости со студентами. Брат и сестра Яковлевы были первыми, с которыми он себя почувствовал не пожилым, сорокалетним университетским преподавателем, а почти ровней. По взаимной симпатии, презрению к краснобайству, уважению к деловитости, вкусам в литературе и музыке. Это было тем более странно, что Николай Яковлев даже студентом еще не успел стать. Его исключили из четвертого класса гимназии «за плохое поведение и неуспеваемость». Как весело объяснил Николай своему новому знакомцу, он вылетел из гимназии за свою вредную привычку делиться мыслями с бумагой. С первых классов гимназии вел дневник, куда заносил не только понравившиеся ему страницы из книг, но и весьма откровенные размышления об интеллектуальных и нравственных качествах своих гимназических наставников. Хотя все ведущие дневники уверяют, что они «пишут только для себя», но большинство из них не отказывает себе в удовольствии поделиться с друзьями своими мыслями и оценками окружающих. Характеристики учителей, инспектора и директора у гимназиста Николая Яковлева были не только категорическими, но и остроумными, в них сильно ощущалось влияние его любимого писателя – Салтыкова-Щедрина. Избранные места дневника Яковлева переписывались, расходились по гимназии и, естественно, стали известны начальству.
Штернберга, для которого в его гимназические годы тройка была катастрофой, удивляло, с каким спокойствием отнесся к своему первому жизненному крушению Коля Яковлев. Когда дружба с Яковлевыми укрепилась настолько, что Штернберг стал бывать у них дома, он не переставал поражаться этой необычной семье.
Николай Николаевич Яковлев хотя и считался купцом второй гильдии, но был, по сути дела, ремесленником. Хозяйничал в ювелирной мастерской, где был главным и опытнейшим мастером. Характер у него был деспотический и иронический, семью свою пытался держать в железном подчинении. Удавалось это ему плохо. Главным человеком в доме Яковлевых была девятнадцатилетняя Варвара. Как-то получилось так, что она спокойно отводила все угрозы отца, неслышно управляла братом и матерью, незаметно, но твердо перестраивала все отношения в доме. Коля Яковлев весело и быстро готовился сдавать экстерном гимназический курс и еще успевал заводить связи с революционными кружками и вместе с учебниками проглатывать множество подпольной революционной литературы. А Варвара училась на Высших женских курсах и вела рабочие кружки, в которых занимались далеко не одной только астрономией, о которой она попросила у Штернберга популярные книги.
Какие же они были разные – брат и сестра Яковлевы! Николай был почти на два года моложе Варвары, но казался по манере разговора, поведению старше, солиднее. Все, что он делал, было основательно, точно, рассчитано. Ему можно было поручить любое самое важное дело и не перепроверять: Николай Яковлев никогда не подводил. Прежде чем принимать какое-либо решение, Николай долго обдумывал и высказывал свое мнение в манере, которую его пылкая сестра презрительно называла бормотанием...
– Ну, пробормочи свое мнение! – непочтительно говорила Варвара брату во время обычных споров.
Штернберг часто думал о том, что он и Николай очень схожи – в упорстве, терпеливости, основательности выработанного мнения, отсутствии ораторских талантов.
Почему же он почти всегда и во всех спорах соглашался не с ним, а с Варварой? Не потому же, черт возьми, что она красивая девушка, которая ему так нравится!..








