412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Разгон » Московские повести » Текст книги (страница 18)
Московские повести
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 22:52

Текст книги "Московские повести"


Автор книги: Лев Разгон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 35 страниц)

Зато шумели маленькие дешевые рестораны вокруг Трубы, на Бронных, на Самотеке... Вот там пели и «Гаудеамус» и многие другие песни – не латинские, а русские, звучавшие не восторженно, а угрожающе... Там пели и пили студенты, настоящие и бывшие. Те, кто еще уцелел, и те, кого уже выкинули... И, не пытаясь переодеться в студенческие тужурки, стояли вдалеке и слушали нестройный доносящийся из ресторанов гул филеры из Охранного. А стоять приходилось подальше, потому что и студенты стали отчаянные, и гульба идет не в чинном и знакомом ресторане. Тут и подойти страшно: хорошо, если отделаешься тем, что морду набьют!..

А в дорогих ресторанах: у Тестова в Охотном, в «Альпийской розе» на Софийке, в «Славянском базаре» на Никольской, в «Праге» на Арбатской – празднуют татьянин день бывшие университетские профессора. Кто-то из них уже профессорствует в Техническом, Инженерном, в новом институте на Щипке, на Высших женских... Кто занимает кафедры в провинциальных университетах и в первопрестольную приехал только попраздновать татьянин день... И в этих дорогих ресторанах, и в дешевеньких трактирах – всюду, где идет знаменитый московский праздник, пьют за здоровье того, кого нет ни в одном из всех многочисленных московских мест гульбы...

Лебедев утром не поднялся со своей постели. Он продолжал смотреть на прямоугольник окна, как это делал всегда во время ночной бессонницы. Сначала сквозь занавеску еще просвечивали блики фонарей. Потом они гасли, – значит, уже пробило двенадцать, фонарщики прошли по переулкам и выключили фонари. Затем долгие часы темноты, иногда прорезаемой быстрым, скользящим лучом автомобильного фонаря... А потом на черном фоне стены начинают проявляться серые прямоугольники окна. Значит, уже светает...

Так и было утром татьяниного дня. Часик посидел у постели Саша. Рассказал, в какой компании и где кто отмечает сегодняшний день, повспоминали прошлые татьянины, пошутили над убытками господина Оливье... Ушел – стало еще хуже. И – скучнее. Лежал, закрыв глаза и думая о своем. Днем Валя открыла дверь и спросила:

– Слышишь?

За двойными зимними рамами окон столовой был слышен громкий и нестройный хор молодых голосов, знакомый мотив студенческого гимна.

– Студенты пришли тебе «Гаудеамус» петь под окном, как серенаду любимой женщине, – стараясь улыбнуться, сказала жена.

Лебедев в ответ молча махнул рукой.

Не встал, не вышел в столовую, не подошел к окну. Думал о другом – менее суетном, более важном. Ночью, когда дом уже спал, встал и ушел в подвал. На этот раз там никого не было. Все гуляли, все праздновали, никому не приходило в голову, что Лебедев придет в подвал... Он сидел часа два, просматривая свои дневники. Боже! Сколько наивного и сколько надежд! Многие из них уже сбылись. Проверены, вошли в науку. И много отсеявшегося. И еще больше – требующего месяцев и лет, чтобы проверить мелькнувшую догадку, выяснить еще крупицу истины... И вот это – это самое интересное! Но оно уже достанется другим... Когда открыл своим ключом дверь, в прихожей увидел Валю. Она стояла одетая, не решаясь нарушить запрет, спуститься в подвал. Лебедев погладил захолодевшую руку жены и прошел к себе.

Последний раз Лебедев пришел в свою лабораторию днем пятого февраля. Утром подошел к окну, долго смотрел, как в переулке штормовой ветер гонит валы сухого, крупитчатого снега. Даже сквозь толстые двойные рамы был слышен исступленный вой ветра. Несмотря на уговоры жены, оделся и стал медленно спускаться вниз. В лаборатории было тепло, тихо, потрескивали трубы отопления. Не было еще в лаборатории ни Лазарева, ни Гопиуса, никого из его ассистентов. Лишь несколько человек сидели за приборами. Они, увидя Лебедева, встали, ожидая, что он к ним подойдет. Но Лебедев, кивком головы отвечая на приветствия, прошел до конца лаборатории, на минуту заглянул в свою комнату, не присаживаясь, молча пошел к выходу. И по лестнице подымался медленно, отдыхая на каждой ступеньке, прислушиваясь к тому, как внутри его разгорается боль – как будто нарыв в сердце...

И долго, долго еще ученики и помощники Лебедева не могли себе простить, что в этот день задержались дома из-за плохой погоды. Не пришли с самого утра, не увидели в последний раз своего учителя, не услышали его глуховатый голос...

Что Лебедев слег, а болезнь его приняла опасный характер, мгновенно стало известно всей Москве. Приезжали и приходили из университета, с Женских курсов, из Технического, с Пречистенских курсов, из университета Шанявского... В квартиру никто не рисковал являться, чтобы не беспокоить больного, не отрывать родных... Все приходили в лабораторию. В ней никто почти и не работал в эти дни. Но все являлись рано, с самого утра, проводили в ней полный день и медленно, неохотно и со страхом уходили... Иногда сверху прибегала горничная Ксения, и тогда на постоянно дежурившем извозчике кто-нибудь из лаборатории мчался на Арбат в аптеку Иогихеса за подушкой кислорода. Почти бессменно дежурили у больного врачи Бомштейн и Низковский, и когда кто-нибудь из них спускался вниз, его обступали студенты и лаборанты.

– Ну что ж, господа, – маленький, толстый Низковский разводил руками, – мы не можем предсказать, как будет себя вести сердце Петра Николаевича. Он уже несколько раз выходил из почти таких же тяжелых приступов... Будем надеяться, что и на этот раз организм его справится... Хотя состояние его очень, очень тревожное...

Каждый день к больному приезжал Усов, и по тому, как он спускался с лестницы, садился на извозчика, в подвале догадывались, что Лебедеву не становится лучше... С каждым днем Усов все больше мрачнел и однажды на вопрошающие взгляды окружающих безнадежно махнул рукой...

В среду, поздно ночью, когда собирались уходить из лаборатории последние дежурившие там люди, наверху на лестнице захлопали двери, послышались торопливые шаги, и кто-то вбежал в лабораторию, и кто-то уже побежал за извозчиком... Лебедеву стало плохо, с ним обморок!.. Через полчаса приехал Усов, в подвале появились Лазарев, Тимирязев, Гопиус... Лаборатория наполнялась людьми... Время от времени Лазарев спускался вниз. Бледное лицо его было, как всегда, неподвижно, он – как перед студентами клиники – отрывисто говорил:

– Пульс немного выравнивается, и дыхание улучшается... Мне кажется, что самое тяжелое уже позади. Посмотрим, что покажет утро и день... Перенесет этот день Петр Николаевич, и тогда можно надеяться на поправку...

– Этот день... Уже первое марта сегодня...

– Да, первое...

И действительно, все более успокаивающие вести приходили с третьего этажа.

...Боли меньше... Перестал метаться... Пульс наполненный, ну просто хороший пульс!.. Задремал... Заснул!.. Впервые за сутки заснул...

...Этот вскрик наверху, этот стук дверей услышал первым Гопиус. Он сорвался со стола, на котором, по своему обыкновению, сидел, бросился к двери и выскочил. Казалось, что он отсутствовал минуту или меньше... Он вошел уже совершенно не спеша. Снова сел боком на стол. Только лицо его было удлинившееся, и глаза стали косые...

– Умер... Умер Петр Николаевич.

– М-да... Вот так. Ухайдакали они его все-таки!.. Долго, сволочи, старались, но своего добились...

Гопиус встал, ни на кого не глядя, прошел к шкафу в мастерской, открыл, вынул бутыль технического спирта, налил в мензурку, понюхал, содрогнулся от отвращения, выпил... Аккуратно поставил бутыль на полку и снова вернулся на свое место.

– Теперь мы от них наслушаемся... Высокочтимый, почитаемый нами. Лейст придет, венок с фарфоровыми цветочками принесет... Как же – бывший профессор... Смерть как-то загладила грехи Лебедева перед начальством, перед царем и богом... Теперь эта шайка будет делать вид, что он все же, хоть и ошибался, но был из них, с ними. Дураки! Они думают, что мертвый уже не страшен!.. О, кретины, болваны лютые!..

Гопиус бормотал, раскачиваясь на месте, как делает человек, когда у него нестерпимо болит зуб и он его заговаривает вот таким бормотанием, уговорами... В одной из комнатушек всхлипывал какой-то студент...

Открылась дверь, вошел Лазарев. Был он, как всегда, спокойный, только воспаленные от бессонницы глаза были красны, как бы подернуты мутной пленкой.

– Как?.. Как же это так?.. Ведь ему было лучше!.. Ведь надеялись!..

– Да, да, надеялись... И все как-то успокоились. Он заснул, спокойно заснул... Только дежурная сестра осталась при нем. Рассказывает, что он вдруг проснулся, привстал и сказал что-то... Она к нему бросилась... Он был мертв...

– А что – что он сказал?..

– Она не поняла...

– Он сказал: «Света! Больше света!..»

Все в комнате обернулись на Гопиуса.

– Да, да... Это были последние слова Гёте. И Петр Николаевич мог так сказать. Не только потому, что очень любил Гёте... И свет он очень любил... В науке, в физике, в жизни больше всего любил свет... Как это удивительно точно по-русски говорится: светлый человек... Светлый...

Лазарев как бы смахнул с лица невидимую паутину.

– Пойдемте, господа... Пока никого нет, пойдемте простимся с нашим Петром Николаевичем...

...В пустой прихожей, в углу, плакала горничная. В квартире было тихо и пусто. Они прошли в спальню, где все эти последние дни и недели было темно от постоянно задернутых штор. Сейчас шторы были широко раздернуты, комната была наполнена светом. Среди серых туч пробилось солнце, и солнечные зайчики играли на стеклянных пузырьках лекарств. Лебедев лежал на постели, укрытый до горла белой простыней. Измученное и усталое лицо было спокойно, с него ушло то выражение гнева, раздражения, неудовлетворенности, которое в последние месяцы было для него обычным. Теперь это лицо было спокойным, удовлетворенным, как будто он все же добился своего, достиг, сделал все, что мог... Да, сделал. Все, что мог, сделал, а чего не смог – он не виноват... Пусть это сделают другие. Люди с Моховой, с Волхонки, с Нижне-Лесного переулка, люди из многих других городов и улиц России...

В маленькой квартире Лебедева поток людей шел неиссякаемо, постоянно. Профессора, учителя, студенты, курсистки с Женских курсов, москвичи и приезжие – они шли по лестнице, усыпанной мелкой хвоей, заходили в маленькую прихожую, шли в столовую, огибая стол, на котором в гробу лежало тело Лебедева. Два огромных венка стояли у гроба. На аккуратно расправленных лентах надписи: «Бывшие профессора и преподаватели Московского университета – дорогому Петру Николаевичу Лебедеву, своему знаменитому товарищу», «От Московского Технического училища – гордости русской науки, величайшему из русских физиков». Эйхенвальд – с опухшим лицом и красными глазами – встречал и провожал тех, что с гордостью поставили перед своим званием слово «бывшие»: Умов, Мензбир, Жуковский, Чаплыгин, Тимирязев, Реформатский, Павлов, Кольцов, Виноградов, Цингер, Вульф... На столе в глубокой вазе лежали телеграммы – груда их росла... Из Берлина от Планка, из Стокгольма от Аррениуса, из Лондона, Амстердама, Парижа, Кембриджа... Из Петербурга, Костромы, Харькова, Одессы, Томска, Тюмени, Олонца... Лежала телеграмма из Петербурга от Ивана Петровича Павлова: «Всей душой разделяю скорбь утраты незабываемого Петра Николаевича. Когда же Россия научится беречь своих выдающихся сынов, истинную опору отечества». И кто-то положил рядом с телеграммой Павлова другую, присланную из Архангельска: «Скорбим со всей мыслящей Россией о кончине стойкого защитника русской свободной школы, свободной науки, профессора Лебедева. Ссыльные студенты».

Лазарев подошел к молодому Тимирязеву:

– Аркадий Климентьевич, пошли бы вы вниз, посмотрели за Евгением Александровичем. Видел я его, не нравится он мне, надо бы как-то привести его в порядок...

Тимирязев протолкнулся сквозь толпу людей в комнатах, в прихожей, на площадке, на лестнице и спустился вниз. Лаборатория была пуста. Не обычной воскресной или послерабочей пустотой, а тревожной, горестной. Как будто кончилась жизнь не только Лебедева, но и этого любимого им подвала... В глубине, в какой-то комнате, был слышен приглушенный голос. Тимирязев вошел в лебедевскую комнату. На столе, покачивая ногой, сидел Гопиус, бледное его лицо заросло трехдневной щетиной, красные глаза остекленели. Почти уже пустая бутылка водки стояла на смятой газете, рядом валялся недоеденный кусок черного хлеба.

Тимирязев постоял в дверях, укоризненно качая головой.

– Евгений Александрович! Евгений Александрович! В комнате Петра Николаевича!.. За его столом!.. И вообще... Зачем так!..

– Да бросьте, Аркадий Климентьевич! Петр Николаевич не зайдет внезапно, больше уж нечего бояться. Ни ему, ни нам. А чего мне там наверху делать? Утешать Валентину Александровну я не умею, да и глупо это... Сам не могу утешиться, других стану уговаривать?.. Похороны организует университет Шанявского, все будет завтра как надо... Еще и придут черные сюртуки с Моховой. Со скорбными лицами, но довольные...

– Ну, ну... Это уж слишком вы!.. Конечно, осталось там много ничтожных людей, но не такие уж они негодяи, чтобы радоваться смерти такого великого ученого...

– Да не в радостях дело! Петр Николаевич вам сказал бы, что надобно больше Гёте читать!.. У него сказано точно: «Для посредственности нет большего утешения, чем то, что гений не бессмертен»... Вот говорят и пишут: «великий, великий»... Ан в сорок шесть лет и помер, а мне вот под семьдесят, и я живу... Да еще и каждый год орденок и следующий чинок огребаю... Да ну их!.. А я вот так и не успел поговорить с Петром Николаевичем! Ах, не успел!..

– О чем?

– О жизни. О жизни, Аркадий Климентьевич!.. Не о науке – тут мне с ним не о чем было разговаривать, надобно было только его слушать. А вот о жизни... Об этом не договорил... Никогда не надо откладывать разговоров с великими людьми, с умными людьми, с замечательными людьми... Потом кусаешь себе локти, да поздно!.. Да вы, милуша, не беспокойтесь. Небось Пепелаз вас послал для наведения порядка? Ничего. Завтра на похоронах буду трезвый, побритый, прилично одетый... И в морду никому не дам. Чего это днем студентов из университета так много?

– Так студенты физмата заявили преподавателям, что под впечатлением смерти Лебедева они продолжать занятия не могут... И аудитории там пусты. И в лабораториях Физического института, у Алексея Петровича Соколова, совершенно пусто.

– Скажи на милость, как не везет начальству с Лебедевым... Ну, потерпят. Немного осталось... Идите, идите, дорогой... Успокойте Пепелаза, Александру Александровичу скажите, что Гопиус в порядке и приличие блюдет...

В воскресенье, четвертого марта, резко потеплело, подул сырой теплый ветер, плотные, слипшиеся снежинки падали с темно-серого неба косыми прямыми линиями. Мертвый переулок был запружен людьми почти до самой Пречистенки. Гроб Лебедева плыл на плечах студентов среди огромной черно-зеленой толпы. Где-то позади родных, делегаций, среди учеников Лебедева шел и Гопиус, такой, каким обещал быть: бледный, трезвый, аккуратный, мрачный...

– Кто это? – спросил у него шедший рядом Кравец, оглядываясь на стоявшую на тротуаре группу людей, одетых в одинаковые длинные пальто и черные котелки.

– Делегация, – мрачно буркнул Гопиус. – Не видите, что ли? Делегация от исполняющего обязанности градоначальника полковника Модля. Это, так сказать, официальные представители. А неофициальные идут с нами, учинив на своих мордах соответствующее скорбное выражение...

Процессия вышла на Пречистенку и стала спускаться вниз, к Пречистенским воротам, туда, к Волхонке, к старому голицынскому дому, где находился университет Шанявского. В домовой церкви шла последняя панихида. Сквозь толпу протискивалась группа людей с большим металлическим венком. Белые фарфоровые цветы качались и тихо звенели. Впереди шел, выставив длинную бороду, с блестящим цилиндром в руке помощник ректора Московского университета Эрнст Егорович Лейст. На лице у него застыло скорбно-унылое, соответствующее моменту, выражение. Он тихо отдал распоряжение, венок от Московского университета прислонили у входа в церковь, на соответствующее значению венка видное место. После этого Лейст приосанился, быстро перекрестил свой парадный сюртук и прошел в церковь, откуда плыл ладанный дым и неслось тихое погребальное пение.

Гопиус вышел из толпы, не сумевшей попасть в церковь, и пошел вдоль рядов бесконечных венков, прислоненных к стенам. Он шел, быстро просматривая надписи на шелковых лентах венков: «Знаменитому...», «Великому...», «Незабвенному...», «Гордости русской науки...», «Светочу...». Потом он остановился перед большим венком, с трудом приподнял его и поставил рядом с металлическим венком от Лейста. Гопиус расправил ленты на принесенном им венке и, прищурившись, снова перечитал надпись на них: «Он горд был, не ужился с тьмой! Студенты Московского университета».

Теперь похоронная процессия длинной черной змеей двигалась по заснеженной Волхонке туда, на восток, по дороге, по которой столько раз в своей жизни ходил Лебедев. Несмолкаемый хор студентов пел «Вечную память»... У здания Московского университета процессия остановилась. Гроб со студенческих плеч перешел на траурный катафалк, лошади в черных траурных попонах начали медленно размешивать серую снежную грязь по дороге к Алексеевскому монастырю.

Все остальное прошло очень быстро. Модль, Тихомиров и безвестные личности, затесавшиеся в толпу, провожающую Лебедева, могли не беспокоиться. По просьбе родных речей на могиле не было, могильщики привычно быстро опустили гроб с телом Лебедева в могилу, неподалеку от могилы его старого учителя – Столетова.

...Маленькая группа людей вышла к Страстному монастырю, повернула на Большую Дмитровку и начала спускаться вниз. Уже вечерело. Они шли быстро, ни разу не перекинувшись словом, не спрашивая друг друга, куда они идут. Дорога была знакомой, ох как она была знакома!.. Какой же веселой, какой радостной она была когда-то!..

Они вошли в знакомый трактир и стали раздеваться, отряхивая свои пальто от налипшего мокрого снега. Знакомый половой, радостно удивляясь появлению старых знакомцев, повел их в угол – тот самый, где они всегда усаживались... Как и всегда, он сдвинул столы, накрыл их скатертью и быстро принес все, что он приносил обычно: бутылки с пивом, рыбку, колбасу – незатейливое меню господ из университета, пришедших к нему после большого перерыва. Он расставил стулья и стоял, глядя, как они рассаживаются. Он поискал глазами того – большого, красивого, веселого, что был у них всегда главным. Поискал, не нашел и, мгновенно догадавшись, вздохнул и незаметно перекрестился...

Гопиус разлил по стаканам пенящееся пиво. Он оглядел всех за этим столом и совсем не так, как всегда говорил, а медленно, со знакомыми интонациями, от которых вдруг невыносимо защемило сердце, сказал:

– Ну что ж, товарищи! Коллоквиум Лебедева продолжается…


СИЛА ТЯЖЕСТИ


ПОРТРЕТ ОТЦА

Как это всегда и бывает, они пришли неожиданно. Был теплый мартовский вечер, угнало на запад тучи, висевшие весь день над городом, небо стало ясным. После многих дней непогоды предвиделась ночь, когда можно будет работать на рефракторе.

Штернберг еще днем протелефонировал в университет, чтобы студенты пришли в обсерваторию. Сейчас, в ожидании их, он, тепло одетый, стоял в холодном зале большого рефрактора и наставлял сотрудников обсерватории, которые станут руководить практикой будущих астрономов. Уже темнело, тускло светились газовые горелки. Штернберг вспомнил великолепные, залитые электрическим светом обсерватории Швейцарии и Германии... А в Москве электрический кабель доходит лишь до Кудринки. Вся Пресня освещается газом, как в прошлом столетии.

Его окликнули. У служителя было испуганное лицо.

– Павел Карлович! Там пришли...

– Кто пришел?

– Полиция... Много их... Вас спрашивают.

Тэк-с... Дошла, значит, и до него очередь. Неужели пронюхали про теодолитные съемки? Ну, в кладовую негативов он их не пустит – натравит на них Цераского! Тот до Столыпина дойдет – как это, чтобы полицейские пальцами шарили по пластинкам, где засняты новые двойные звезды! Впрочем, чего гадать? Сейчас все узнает. Хорошо, что домашних нет. Только прислуга.

Это была не полиция. Жандармы. Они вежливо топтались в прихожей, ожидая хозяина. Офицер с погонами жандармского ротмистра двинулся навстречу Штернбергу.

– Извините, господин Штернберг, за неожиданное вторжение. Служба‑с. В такое время живем! Разрешите зайти в ваш кабинет.

– Прошу.

Ротмистр с двумя жандармами зашли в кабинет Штернберга. Ротмистр протянул Штернбергу предписание на производство обыска в личной квартире приват-доцента Императорского университета статского советника Павла Карловича Штернберга.

Слава богу! В личной квартире. Значит, в обсерваторию они и не заглянут. На квартире у Штернберга не было ничего криминального. Даже книг марксистского содержания не держал. Значит, это не «теодолитные съемки»! Ну, а остальное значения не имеет.

Все это мелькало в голове Штернберга, пока он по-профессорски медленно снимал пенсне, протирал его платком, опять водружал на нос и не спеша читал предписание. Затем любезно вернул жандарму бумагу.

– Ради бога, господин ротмистр! К вашим услугам.

Жандармский офицер не спеша прошелся по кабинету, осматривая полки с книгами, папки с рукописями на стеллажах, скудное убранство места работы ученого.

– А это кто будет, господин Штернберг?

Штернберг повел глазом за жандармским пальцем. Это надо же! Единственное, что могло вызвать неуверенность властей в политической невинности Штернберга, была эта фотография в старой серебряной рамке, стоящая у него на столе. Из Германии, еще в девятьсот пятом, Штернберг привез очень ему понравившуюся фотографию Маркса и держал ее на столе. Вызывая этим деликатные вопросы университетских знакомых и неделикатный смех Евгения Александровича Гопиуса. И вот – пожалуйста, жандармы!

– Это ваш батюшка, господин Штернберг?

– А что – похож?

– Как две капли воды! Очень, очень вы похожи на своего батюшку!

Смешно! Ему никогда не приходило в голову, что он похож на Маркса. А ведь действительно имеется некоторое сходство. Борода!

– Прошу вас, господа... Делайте свое дело! Разрешите, я открою вам свой стол. Попрошу бумаги, вам не требующиеся, аккуратно складывать обратно.

Нельзя сказать, чтобы жандармы очень усердствовали. В книги не лезли, не перетряхивали их. Внимательно осмотрели содержимое письменного стола, перелистали папки. Не интересовались бумагами, исписанными от руки, больше кидались на печатное: рефераты, оттиски статей, диссертации. Удобно устроившись в кресле, Штернберг под большой настольной лампой-молнией читал что-то свое, астрономическое. Часа через полтора не очень тщательного обыска жандармы закончили свое дело.

– Вот, пожалуйста, Павел Карлович, распишитесь. Обыск, согласно предписанию, произведен, ничего компрометирующего не найдено и не изъято. Не сомневались, Павел Карлович, не сомневались! Статские советники у нас в революционерах – хе-хе! – еще не числятся. И пожалуйста, завтра, часиков этак в одиннадцать, соблаговолите прийти в отделение по охране порядка. Спросите, пожалуйста, полковника Михаила Фридриховича фон Коттена.

Был солнечный день, когда Штернберг пешком шел по Пресне, Кудринской, Большой Никитской в охранное отделение. Конечно, вчерашняя ночь, такая отличная для наблюдения, прошла зря. В обсерватории только и разговоров было об обыске у Штернберга, пришлось подробно всё рассказывать. Витольд Карлович не отпускал целых полтора часа, взвизгивал от негодования и через каждые пять минут кричал: «Пся крев! Матка боска!» И студенты, конечно, больше разговаривали об обыске у своего учителя, нежели заглядывали в астрономическую трубу. И Варе не мог дать знать... А вот и Большой Гнездниковский. Стоят около охранного типчики в штатском. У всех на морде написано, кто они такие. А интересно будет забраться туда. После победы. Раскопать все их поганые тайны! Узнать фамилии предателей. Все же страшно – напороться на иуду...

Полковник Михаил Фридрихович фон Коттен был еще вежливее, еще предупредительнее, нежели вчерашний ротмистр.

– Простите великодушно, Павел Карлович, что оторвал вас от, так сказать, ученых обязанностей, которые мы в высшей степени, так сказать, ценим. Но служба есть служба! Так сказать, воленс-ноленс... Ведь мы с вами, уважаемый Павел Карлович, люди одного положения, состояния, образования. Вместе с вами состоим на государственной службе, даже – ха-ха! – в одних чинах. Статский советник по табели о рангах равен полковнику... Ха-ха! Общее, общее дело у нас с вами, Павел Карлович! И интересы одинаковые.

– Да, возможно, возможно, господин фон Коттен! Но у каждого свои дела, свои заботы. Меня ждут ученики, мы, астрономы, занимаемся небом, вас, очевидно, больше интересуют дела земные. Так чем могу служить?

– Правильно, правильно, Павел Карлович! К сожалению, земные дела нас тянут к себе... И в этой связи несколько вопросиков к вам. Как давно вы изволите знать господина Тихомирова? Он ведь очень ваш близкий знакомый? Или же вы действительно редко с ним встречались?

– Я никогда не имел удовольствия знать господина Тихомирова. У меня хорошая память на фамилии и лица. Среди моих учеников никогда Тихомирова не было.

– Так не среди учеников, вовсе не среди учеников, Павел Карлович!

– Уже имел удовольствие вам ответить, господин фон Коттен: не имею чести знать господина Тихомирова.

– Ах, как это странно, странно... И даже сказать, грустно, Павел Карлович... Понимаете, арестовываем опасного государственного преступника с материалами конференции социал-демократической партии, с нелегальными газетами преступного содержания... И вот‑с такая неприятность...

– Это какая же?

– Адресок при них... Понимаете, у государственного преступника, пойманного с поличным, так сказать, находим адресок не кого-нибудь, а статского советника, приват-доцента Императорского университета Павла Карловича Штернберга. Вот ведь какие странные дела!

– Да, пожалуй, странные. Хотя нет ничего удивительного, что среди адресов более или менее образованного человека – я не знаю, кто этот господин Тихомиров, – может оказаться и адрес Московской обсерватории.

– Да не обсерватории, не обсерватории, Павел Карлович, а ваш. Лично ваш. И не просто этакий случайный адресок, а записанный шифром. Шифром, каким пользуются только самые опасные революционеры! Вот так!

– Господин фон Коттен, простите, не знаю, как вас величать по имени-отчеству...

– Михаил Фридрихович...

– Давайте, многоуважаемый Михаил Фридрихович, условимся: богу – богово, а кесарю – кесарево... Все, что вы меня спрашиваете – какие-то там заговоры, литература, зашифрованные адреса, неизвестные мне господа, – все это ко мне не имеет никакого отношения, меня нисколько не интересует и является чисто вашим делом, Михаил Фридрихович. Я не стану спрашивать вашего мнения о координатах звезды альфа-Центуриона, а вы меня не спрашивайте о том, что является вашим делом, вашими обязанностями. Suum cuique – каждому свое, как это говорится в классической, очевидно вам хорошо знакомой, пословице. Рад бы вам помочь, Михаил Фридрихович, но ничего не могу сделать. Впрочем, и вы, очевидно, не сможете помочь мне в моих делах. Но я вас и не прошу об этом...

– Шуточки! Шуточки изволите шутить, господин Штернберг! На вопросы, которые я вам задаю по долгу службы, обязаны отвечать и более высокие персоны, нежели приват-доценты.

– Господин фон Коттен! Я на ваши вопросы дал совершенно исчерпывающие ответы. И у вас ко мне не может быть никаких претензий. Если у вас нет более вопросов столь же приключенческо-увлекательного характера, я, очевидно, могу считать себя свободным.

– Свободным, господин Штернберг? Можете считать себя свободным. Пока. Пока, господин Штернберг, можете считать себя свободным. От вас самого зависит ваша свобода, господин Штернберг. От вас!

– Господин полковник! Могу ли я считать ваши слова по отношению ко мне прямой угрозой? В таком случае мне, очевидно, следует довести об этом до сведения ректората и попечителя учебного округа. Или министра народного просвещения. Я не студентик желторотый, чтобы допускать неуважительное ко мне отношение, сопровождаемое неопределенными и ничем не обоснованными угрозами!

– Ах, как напрасно, напрасно вы взволновались, Павел Карлович! Я не имел в виду чем-нибудь вас потревожить. Но мой долг предупредить вас как, так сказать, собрата по государственной службе о всем неслыханном коварстве этих революционеров, этих социалистов... Впрочем, не буду занимать ваше драгоценное для науки время. Честь имею кланяться! Если у вас ко мне будут какие-либо вопросы, дела, всегда буду рад, всегда буду искренне рад!..

Штернберг шагал по лужам, по талым сугробам снега, он шел, задыхаясь от отвращения, от ощущения, будто выпачкался в чем-то омерзительном. Хорошо хоть, что этот тип догадался руки не протянуть! Ах, мелкая, мерзкая гадина! Но неужели вот так просто – глупыми своими ужимками, мелкими угрозами, нахальным и грубым комедиантством – они добиваются у порядочных людей показаний? Все дело в том, что они прежде всего пытаются установить некое равенство между собой и допрашиваемым... Я русский человек, вы русский человек; я жажду блага русскому государству, вы желаете того же; я образованный, европейской культуры человек, вы такой же, человек моего круга, нашего общего круга... Идиоты! Нет, не они, не жандармы. А те, кто может клюнуть на это, размагнититься, размягчиться от глупых и напыщенных слов, сказанных профессиональными мерзавцами, которые за деньги, чины, карьеру готовы продать и мать родную! Да, необходимо выработать в себе совершенное презрение к ним, вытравить чувство каких-либо обязательств перед ними. Обязательств говорить правду, обязательств вести себя с ними как с нормальными порядочными людьми. Нет и не может быть никакого равенства между ним и этими нелюдьми! Этот фон Коттен, если это можно будет делать безнаказанно, не остановится, чтобы ему, Штернбергу, немолодому человеку, университетскому преподавателю, иголки под ногти загонять! И не только ему, но и любому человеку, женщине, девушке... И он содрогнулся, представив Варю перед этими на все способными людьми... А потом сразу же вернулся к действительности. Чего это он себе приписывает мудрые мысли о правильном поведении на следствии! Это, собственно, то, что ему рассказывали Варя и Николай, это их точка зрения на то, как революционер должен вести себя с жандармами. И не только их личная точка зрения, а позиция большевиков. Коля рассказывал, что даже есть печатная брошюра о том, как следует революционеру вести себя на следствии. Там черным по белому напечатано, что революционер должен отказаться от ответов на любые вопросы следователя. За исключением ответов на паспортные вопросы, всякие другие ответы могут стать неосознанной формой сотрудничества с негодяями.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю