412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Разгон » Московские повести » Текст книги (страница 8)
Московские повести
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 22:52

Текст книги "Московские повести"


Автор книги: Лев Разгон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 35 страниц)

Ну, вот он и конец этой так тяжко ему доставшейся работы... «Снимайте, снимайте жатву со своей нивы!» – сказал ему завистливый и недобрый Лахтин. Да, он знает, теперь его ждут почести, слава и, наверное, то, о чем мечтает каждый ученый всюду, во всем мире, – избрание членом Лондонского королевского общества... Но почему же он тогда не испытывал ни приступа радости и воодушевления, ни морального удовлетворения?.. Все унесли эти годы! Не годы труда, нет, труд не дает муки, – все унесли годы окружающей мерзости...

Ему вспомнился апрель этого тяжкого и радостного года. Он тогда решил бросить – на год, а может, и навсегда – свои пока не удавшиеся опыты с газом. Каждое утро ему надобно было делать усилие, чтобы заставить себя встать и начинать день. Был конец апреля, и для университета, для Москвы, для всей культурной и мыслящей России этот день, 5 апреля, был большим праздником – открывался памятник Гоголю. С утра было сыро, холодно, моросил мелкий, холодный, совсем не весенний дождь. Легко одетые гимназисты и гимназистки с цветами в руках дрожали от холода, дамы кутались в теплые пелерины... Вокруг памятника, покрытого белым покрывалом, на всем Пречистенском бульваре, на Арбатской площади стояли огромные толпы людей. Блестели парчовые ризы духовенства, служившего торжественный молебен, синий дымок из кадила стлался к земле... Лебедев стоял вблизи памятника, около эстрады, и слушал пылкую речь красноречивого А. Е. Грузинского – председателя Общества любителей российской словесности. Даже не слушал, что он говорил, думал о чем-то своем, о незадавшемся...

Потом с памятника упало покрывало, и шепот удивления, возмущения, восторга пронесся по площади. Лебедев давно же слышал о странной идее этого молодого, но, говорят, очень талантливого скульптора – Андреева; Саша даже оказывал ему фотографию гипсовой модели памятника и уверял, что это одно из самых замечательных произведений русского искусства. Теперь статую Гоголя можно было рассмотреть вблизи, во всех ее подробностях.

Согнувшись под наброшенной, блестевшей от дождя пеленой, Гоголь с каким-то грустным удивлением внимательно рассматривал стоящих перед ним людей: военных в блестящих мундирах, духовенство в парадных одеждах, бородатых людей в сюртуках, певчих во фраках, студентов в зеленых тужурках, гимназистов в серых своих блузах... Как будто из своего прекрасного далека, из теплого и веселого Рима вернулся он наконец на родину, к своим – и не узнает ни ее, ни своих. И нет от этого возвращения домой ни радости, ни надежды...

Наверное, не одному Петру Николаевичу Лебедеву таким почудился Гоголь, усевшийся в конце Пречистенского бульвара... Вечером, на торжественном заседании совета Московского университета, популярный среди студентов профессор князь Евгений Трубецкой процитировал слова Гоголя:

– «...И дышит нам от России не радужным, родным приемом братьев, но какой-то холодною, занесенной вьюгой почтовой станцией, где видится один, ко всему равнодушный почтовый смотритель с черствым ответом: «Нет лошадей»...»

Трубецкой отложил в сторону книгу, из которой прочитал Гоголевские страшные слова, и продолжал:

– Когда читаешь эти слова, кажется, точно они написаны вчера, до того полны современного значения. По-прежнему тоскливо чувство неисполненного долга перед родной землей, бессильно движение вперед, и безнадежно холоден ответ смотрителя: «Нет лошадей»... Опять мы видим Россию во власти темных сил. Разоблачения последнего времени обнажили ужасы не меньше тех, что были в сороковых годах... «Мертвые души» не пережиты нами. В новых формах нашей жизни таится старая гоголевская сущность...

Да, вот чем кончились его, Лебедева, надежды, вот как кончились прекраснодушные мечты о том, что «все образуется», что Россия европеизируется, что наступит время, и тупой пьяница с мордой городового не станет самоуправничать в России.

И вот как он выглядит, этот русский парламентаризм, доставшийся такой ценою...

Когда на другой день после открытия памятника Гоголю он дома раскрыл свежий номер «Сатирикона», посвященный юбилею великого писателя, то не мог не улыбнуться невероятному совпадению того, что говорил вчера знаменитый университетский оратор, и того, что писал в юмористическом журнале поэт. Саша Черный рисовал картину того, какими бы увидел Гоголь своих героев, если бы он встал из гроба и появился в России 1909 года:


 
...Ты, встав сейчас из гроба,
Ни одного из них, наверно б, не узнал:
Павлуша Чичиков – сановная особа
И в интендантстве патриотом стал —
На мертвых душ портянки поставляет
(Живым они, пожалуй, ни к чему),
Манилов в Третьей думе заседает
И в председатели был избран... по уму,
Петрушка сдуру сделался поэтом
И что-то мажет в «Золотом руне»,
Ноздрев пошел в охранное – и в этом
Нашел свое призвание вполне.
Поручик Пирогов с успехом служит в Ялте
И сам сапожников по праздникам сечет,
Чуб стал союзником и об еврейском гвалте
С большою эрудицией поет.
Жан Хлестаков работает в «России»,
Затем в «Осведомительном бюро»,
Где чувствует себя совсем в родной стихии:
Разжился, раздобрел, – вот борзое перо!
 

Хорошо! Впрочем, невозможно представить себе слова, которые Гоголь нашел бы для того, чтобы изобразить теперешнюю Россию...

Сколько было надежд, восторгов!.. Первая дума. Их московский профессор Муромцев – председатель Государственной думы!.. Потом эту Думу разгоняют, выгоняют «избранников народа», как увольняют напившегося дворника... Потом повторение этого же со Второй думой... Затем страну в свои недрогнувшие руки берет этот губернатор – Столыпин. И от русского парламента остаются лишь рожки да ножки... Подобранное большинство ковриком ложится под ноги нового всероссийского диктатора. Холодное лицо Петра Аркадьевича Столыпина, с холеной бородой, черным галстуком на высоком воротнике, теперь постоянно мелькает перед глазами в газетах и журналах. «Столыпинский галстук»... Так, кажется, в Думе Родичев назвал главное орудие столыпинской политики – петлю виселицы... Каждый день, каждый день в газете списки повешенных...

...Кажется, он сбивается на политику!.. Вот если бы Гопиус проник в его теперешние мысли!.. Но его, Лебедева, действительно политика не интересует. И не то что не интересует, он просто не верит в ее позитивное начало. Но он не открещивается от нее, как богомолка от черта, он ее просто избегает, а она настигает его, настигает, не дает ни работать, ни жить...

Ведь, казалось бы, как для него хорошо начался новый век! Закончил свои работы по доказательству светового давления, из малоизвестного русского ученого вдруг стал экспериментатором с мировым именем... Эти письма, что он получал! Известный физик Ф. Пашен писал ему тогда из Ганновера: «Я считаю Ваш результат одним из важнейших достижений физики за последние годы и не знаю, чем восхищаться больше – Вашим экспериментальным искусством или выводами Максвелла и Бартоли. Я оцениваю трудности Ваших опытов, тем более что я сам несколько времени назад задался целью доказать световое давление и проделывал подобные же опыты, которые, однако, не дали положительного результата, потому что я не сумел исключить радиометрических действий. Ваш искусный прием, заключающийся в том, чтобы бросать свет на металлические диски, является ключом к разрешению вопроса...»

Испытывал ли он тщеславное удовлетворение от этих нахлынувших на него почестей, лестных признаний? Ей-богу, нет! Когда он получил от самого Вильяма Крукса лестное письмо с признанием огромного значения лебедевского опыта, то больше содержания его поразил внешний вид письма знаменитого английского физика: на специально изготовленной почтовой бумаге и конверте монограммы W и C, обвитые вокруг креста. На кресте латинская надпись: «Ubi crux, ibi lux», сверху слон, тело которого разделено на четыре геральдических поля, на полях орденские кресты... Господи! Чем же ребяческим, глупо-тщеславным тешится великий физик!.. Теперь понятно, как может Крукс увлекаться и искренне верить в спиритизм, в это идиотское столоверчение, вызывание духов!..

Он не испытывал ни приступа слепой гордости и никакой особой радости. В университете было плохо: начинались студенческие волнения, грызня в профессуре... В стране – выстрелы террористов, суды, виселицы... Приступы боли в сердце повторялись все чаще, ему тогда казалось, что на этом и кончается все, что он успел сделать. И даже некому было об этом сказать... Матери уже не было в живых, Саша был далеко, с Голицыным порвалась старая дружба... Еще с его женой поддерживались прежние дружеские связи, и ей тогда, году в девятьсот втором, он писал: «В моей личной жизни так мало радостей, что расстаться с этой жизнью мне не жалко – мне жалко, что со мной погибает полезная людям очень хорошая машина для изучения природы: свои планы я должен унести с собой, так как я никому не могу завещать ни моего опыта, ни экспериментального таланта. Я знаю, что через двадцать лет эти планы будут осуществлены другими, но это стоит науке двадцать лет опоздания!..»

Он был тогда искренен перед нею. Он действительно думал, что жизнь его доконала, что он гибнет физически, а вместе с ним погибают его замыслы... Все же тогда он справился с болезнью, у него хватило сил еще на годы больших трудов, он еще кое-что успел... Но разве ему было лучше, радостнее? В России творился кошмар, от этого нельзя было спрятаться ни в какую науку! Эта бесчестная, глупая война, окончившаяся так позорно! Если бы хоть половину того, что было всажено в эти броненосцы, которые пошли с людьми на дно, если бы хоть ничтожную часть денег, ушедших на никому не нужную и мерзкую войну, пустили бы на школы, на университеты, на лаборатории, на науку, как бы по-настоящему расцвела Россия!.. И этот царек, маленькое глупое создание, ничтожество, которому Россия досталась – как купцу лабаз! – в наследство от отца... 9 января... Расстрел безоружных людей у самого дворца человека, в которого они так по-детски верили... Полиция, которая начала врываться в университет, аресты способнейших учеников, раскол в профессуре...

Напрасно он пытался от этого уйти в свою науку, напрасно он пытался спрятаться от жизни в свою физику. Ничего не получалось из этого! Он писал Голицыной, которая это тяжкое время была почти единственным его поверенным: «О себе скажу, что я в полной прострации: я ничего не могу думать, ничего делать – вся моя деятельность насадителя науки в дорогом отечестве представляется мне какой-то безвкусной канителью, я чувствую, что я как ученый погибаю безвозвратно: окружающая действительность – одуряющий кошмар, отчаянье».

А ему еще предстояло пережить многое: гром пушек на Пресне и Кудринской площади, разбитые снарядами дома, притихшую Москву, по которой топают сапоги гвардейцев Семеновского полка, цокают копыта казачьих разъездов... и это через каких-нибудь полтора месяца после царского манифеста, после пресловутой «конституции»... Как в нее все эти дурни поверили! На другой день после манифеста 17 октября поцелуи, слезы, восторги, тосты в ресторанах: «Ты победил, Галилеянин!», «Воскресла Русь!», «Свобода, равенство и братство!» – и еще как-то и еще что-то...

И вся профессура, все почти без исключения бросились в политику. Такие субчики, как граф Комаровский и ему подобные, – в октябристы, под крылышко московского городского головы Гучкова! Ну, партия, конечно, богатая, содержится московскими богатыми промышленниками и купцами... «Партия семнадцатого октября» – их, конечно, устраивает и тот царь, и эта русская разновидность парламентаризма. Богатеть сейчас можно, вот сколько настроили себе домов эти господа!.. А большинство профессоров – те кинулись к кадетам, в конституционно-демократическую партию... Может быть, потому, что в политике не разбирается, но он не в состоянии понять, в чем же разница между этими двумя партиями?.. Ну, в кадеты пошли более порядочные, более умные, что ли: Муромцев, Трубецкой, Мануйлов, Вернадский...

Но, ей-ей, так незначительна разница между теми, кого устраивает нынешнее издание этого старого, уже с опровергнутыми теориями и формулами, учебника, и теми, кто хотел бы его сохранить, кое-что там изменив, подправив... Все равно как если бы физики стали цепляться за старую теорию эфира...

Ну, а за профессорами пошли по тем же дорожкам и их приват-доценты, ассистенты, лаборанты... И везде, в каждой лаборатории, в каждой аудитории, – всюду споры о политике! С кем ни заговоришь, даже с Витольдом Карловичем Цераским, – все о политике, все о политике! Как же ему нравится университетский астроном Павел Карлович Штернберг! Вот от кого никогда не услышишь ни одного слова о политике!.. И каждый раз, когда кто-нибудь из университетских коллег хочет втащить Штернберга в политический спор, он отклоняет эти попытки спокойно и решительно. Да, его интересует только его астрономия, только его наука. И таким должен быть настоящий ученый!

Он вспоминает, как больше пяти лет назад, в конце октября того самого пятого года, пошел он на премьеру в Художественный театр. Тогда он еще ходил в театр... Правда, в университете и делать было нечего, никто не работал, никому до науки не было дела. А спектакль ждали с нетерпением... Новая пьеса знаменитого Максима Горького «Дети солнца». Про интеллигенцию, про ученого... Смотрел на сцену, как всегда, немного иронически, ничего не ожидая, с интересом думая, как же знаменитый актер Качалов станет изображать ученого... А потом весь скепсис у него из головы вылетел! И он не сводил глаз с этого обаятельного и грустного, кажущегося всем смешным человека – чудаковатого, рассеянного, ничего под самым своим носом не видящего, занятого только одним, думающего только об одном – о своей науке!..

Почему люди считают Протасова эгоистом, не интересующимся людьми, чудаком, каким-то городским сумасшедшим?

Лебедев через несколько дней после спектакля зашел в книжный магазин, купил свежую книгу «Шиповника», где была напечатана пьеса, и несколько раз ее перечитал. И убедился, что не в замечательном актере дело, что обаяние Протасова в том человеческом, что в него вложил Горький.

До сих пор помнит он целые куски из монологов Протасова: «Все – живет, всюду – жизнь. И всюду – тайны. Вращаться в мире чудесных, глубоких загадок бытия, тратить энергию своего мозга на разрешение их – вот истинно человеческая жизнь, вот где неисчерпаемый источник счастья и животворной радости! Только в области разума человек свободен, только тогда он – человек, когда разумен, и, если он разумен, он честен и добр! Добро создано разумом, без сознания – нет добра!»

Вот настоящая программа жизни ученого! Его, Лебедева, программа.

И как можно обвинять ученого в том, что ему безразлично человечество, если он и его наука только для человечества и существуют!..

...Когда-то, в давние времена, Саша Эйхенвальд познакомил Лебедева с Марией Федоровной Желябужской. Богатая женщина, жена статского генерала, она стала известна под своим театральным псевдонимом – Андреева, на первых ролях была в Художественном. Красивая, волевая, очень талантливая женщина.

Потом Лебедев узнал, что Андреева бросила своего генерала, богатство, стала женой Максима Горького. Лебедев не был знаком с человеком, который написал «Дети солнца». Но ему хотелось, чтобы тот узнал, что думает ученый о герое пьесы. Он вспомнил про свое знакомство с Марией Федоровной и написал ей письмо, в котором восхищался тем, как тонко и точно автор пьесы передал чувства, мысли настоящего ученого. Он сгоряча написал актрисе, что взял бы монолог Протасова введением в свою книгу... Он тогда еще наивно думал, что напишет книгу о физике...

Пусть говорят о Протасове что угодно, пусть говорят то же самое и о нем, но он, Лебедев, будет заниматься только тем, во что он верит, – только наукой! Он будет заниматься своей наукой, он будет продолжать создавать московскую школу физиков, которые еще дадут миру много замечательного!


 
Скажи мне, кудесник, любимец богов,
Что сбудется в жизни со мною?..
 

А чего он так боится этого будущего? Как только ни прижимала его жизнь, какие только препятствия ни ставила – выходил из тупика, принимался снова за работу! Было время, когда считал себя, как ученого, конченым. И что? И после этого не раз испытывал волшебство догадки, радость от красоты доказанного... Ну что он разнюнился?! Ему только сорок пять лет, у него прекрасная лаборатория, талантливые и преданные ученики, только сейчас он и может по-настоящему развернуть работу! Все еще будет, господин кудесник! Сбудется!


Глава III
РАССКАЗЫ ПРО СЕБЯ
Продолжение

МОХОВАЯ

...Вот уже и лучше стало!.. И, собственно говоря, можно бы слезть с осточертевшей постели и пойти в лабораторию. Лебедева иногда приводило в ярость, что самые близкие, хорошо знающие его люди так и не могут понять, когда ему хорошо и когда плохо... Никогда ему не было плохо в лаборатории! Напротив, когда начинало покалывать сердце, ныть левая рука, когда начинало обволакивать омерзительное и давящее чувство беспомощности, то для него лучшим лекарством была лаборатория. Там, среди своих учеников, среди своих приборов, забывал о болезни, уходила боль, проходила тоска, он оживлялся, как будто окружающая его молодость вливала в него новые силы. Почти никто не мог поверить: не в постели, а в лаборатории становится ему лучше!..

Теперь, когда у него в помощниках врач, то и вовсе его затиранили. А какой Петр Петрович врач? О-то-ла-рин-го-лог! И понимает в ухе, горле и носе, а вовсе не в делах сердечных... Но вот умеет держаться по-докторски, все домашние слушаются с полной верой в его медицинские знания!.. Как-то невольно подчиняешься его врачебной уверенности, его спокойному и настойчивому голосу. Может, действительно лучше несколько дней полежать, подумать о будущих работах?.. Хотя, кажется, он больше думает о прошлом, нежели о будущем. Впрочем, и это нужно!

...Звонок в дверь! Наверное, Гопиус. Лебедев просил, чтобы он пришел и рассказал о лабораторных делах. Был как-то необъяснимо симпатичен ему этот человек, всегда встрепанный, ироничный, всегда разговаривавший так, как будто не верит он ни в чох, ни в сон, ни в птичий грай... А во что верит – молчит... Совершенно другой человек, чем Лазарев, а в чем-то очень важном его дополняющий.

Гопиус не вошел, а ввалился боком. Под мышкой целая куча свежих газет.

– Здравствуйте, Петр Николаевич! Вы уже совсем об-университетились! Как порядочный воспитанник Московского университета не можете очухаться после татьяниного дня? Все, наверное, думают: ну и отметил же профессор Лебедев татьянин!.. Нализался, как студент!..

– Садитесь, садитесь, Евгений Александрович! В нашей лаборатории есть один, который за всех нас, грешных, может выпить! Я только потому и воздерживаюсь. А что это вы с такой грудой газет? Зачем вам столько? Мне так одной хватает.

– Вы небось «Русские ведомости» читаете?

– Нет, представьте себе – «Русское слово».

– Чего ж так, Петр Николаевич? «Русские ведомости» – самая что ни на есть профессорская газета. И кадетская – что, кажется, одно и то же...

– Я человек не партийный, предпочитаю читать фельетоны Дорошевича в «Русском слове». А у вас, я вижу, даже «Голос Москвы» есть?

– А как же! Любимая газета профессора графа Комаровского. Вы не думайте: есть профессора, которые и в октябристах ходят!

– Слушайте, черносотенный «Кремль», кажется, выходит под редакцией заслуженного профессора Иловайского... Так что, профессорам за него тоже отвечать? Все же зачем Вам столько газет?

– Ради любознательности, Петр Николаевич. Ибо любимый вами Гёте сказал: «И самый тонкий волос отбрасывает тень»...

– Он же сказал, что «как много людей воображает, будто они понимают все, что узнают»... Впрочем, не будем бросаться друг в друга цитатами поэта, которого на нашей кафедре, кажется, только мы с вами и любим. Скажите, что в лаборатории?

Лебедев и Гопиус углубились в разбор опытов, проделанных студентами. Лебедева всегда восхищало, что у Гопиуса внешняя небрежность соединялась с очень твердой, даже жесткой организованностью во всем, что касалось лабораторных дел. Всегда у него все записано, все отмечено, от его, казалось бы, рассеянного взгляда не ускользает ни одна мелочь. И недаром этот добродушный, постоянно посмеивающийся над всем человек слывет среди студентов самым строгим и неподкупным экзаменатором, которого невозможно смягчить ни шуткой, ни слезой.

– Ну смотрите, как хорошо идут дела в лаборатории, Евгений Александрович! Как здорово продвинулись опыты давления волн в воде у Капцова! И опыт Альберга очень интересен... А работа Кравеца по поглощению световых волн в красителях – так просто готовая уже самостоятельная работа! Хоть вы и известный пессимист, но сознайтесь, с неплохим багажом начинаем мы год!.. Не то что в прошлом... Я как вспомню весь прошлый год, так у меня почесуха начинается, ей-богу!.. Год целый, собственно, был потерян для университета. Думаю, что сейчас мы и начали лучше, и год пройдет хорошо.

– Так пессимист вы, Петр Николаевич, чем и возбуждаете неудовольствие начальства, каковое считает, что все у нас идет хорошо да иначе и не может быть под ихним благодетельным начальствованием. А оптимист – это я. Потому что не просто ожидаю, что все это их мнимое благополучие полетит скоро в тартарары, но и полагаю, что чем скорее это произойдет, тем лучше. И что бы ни происходило, все к лучшему... как нас учат ваши немецкие философы.

– У нас с вами разные любимые немецкие философы, Евгений Александрович. У меня – Кант, у вас – Маркс... Нет-нет, я все же верю, что даже такую тупицу и холуя, как Кассо, прошлый год чему-то да научил! И не пойдут они на то, чтобы повторились прошлогодние кошмары, чтобы в российских университетах сорвался почти целый учебный год!

– Дай бог нашему теляти... Очень хотелось бы верить, что они способны чему-нибудь научиться, да не верю... Вы на обеде в честь Николая Егоровича Жуковского будете?

– Да, если встану, то обязательно. Ну передавайте привет всем студиозиусам – и настоящим, и бывшим. Скоро приду гонять их...

Лебедев прислушался, как в передней Гопиус отшучивался от Валиных вопросов, как хлопнула за ним дверь... Гм... Он – пессимист, а Гопиус – оптимист... Но если существует в мире какая-нибудь логика, то она должна исключать то, что случилось в прошлом году! Хотя и он не принадлежит к числу людей, хоть сколько-нибудь верящих в разумность поступков министра, попечителя, всех начальников крупного и мелкого сорта... Нет, не должно повториться прошлогоднее!

А прошлый год тоже начался благополучно, в атмосфере всеобщих надежд на прогресс науки, на расцвет университета! И прошлогодний татьянин день прошел как торжество объединения студентов и профессоров, с еще бо́льшим подъемом, нежели в этом году... А потом – потом все полетело!.. Большинство профессоров обвиняли в этом студентов. А так ли это?

Лебедев никогда не был студентом университета, никогда не жил в «Ляпинке» – огромном и шумном студенческом общежитии в доме купца Ляпина на Большой Дмитровке. Общежитие было бесплатным для нуждающихся, а он, будучи студентом, жил так же обеспеченно, ни в чем не нуждаясь, как и тогда, когда был реалистом. Но у него жили друзья в «Ляпинке», и он бывал в этом большом трехэтажном доме, поделенном тоненькими перегородками на маленькие комнатушки, где с трудом устанавливались четыре железные койки. Там же, внизу, столовая Общества для пособия нуждающимся студентам. В столовой можно пообедать за двадцать копеек... Особо нуждающимся столовая отпускала в день шестьсот бесплатных обедов. У богатого купеческого сына Петра Лебедева были и такие друзья, что пользовались в «Ляпинке» бесплатными обедами... В общежитии всегда было безалаберно и весело, особенно в этом веселом гаме отличались художники – студенты Строгановского училища. Лебедев всегда удивлялся тому, как могут в этом галдеже читать, заниматься, а главное, думать о научных проблемах студенты-естественники... Но он любил эту шумную студенческую братию, эти землячества, эти тайные и явные студенческие объединения, этих молодых людей с их самыми разными интересами, связями, надеждами... Он сохранил эту любовь и став профессором университета, и студенты ему платили за эту любовь любовью. Конечно, разве для них имеет значение то, что он сделал в физике? Да ничего подобного! Просто они знают, что он не сволочь, никогда ради хорошего отношения начальства не продаст их, не предаст, что он независим в своих взглядах, симпатиях и антипатиях.

И напрасно его коллеги так громогласно говорят о том, что студенты неблагодарны и плохо относятся к своим учителям. А почему они должны их обожать? Один профессорский суд чего стоит! Когда в августе 1902 года вышел правительственный указ об учреждении профессорских судов, большинство считало, что это очень либерально. Все-таки решать дела о нарушении студентами порядка в учебных заведениях будут не жандармы и околоточные надзиратели, а лучшие представители интеллигенции – профессура. Профессорскому суду предоставлялось право уволить студента из университета на время, или без указания срока, или даже без права поступления в другое учебное заведение. А Лебедев всегда считал, что интеллигентам не следует брать на себя право и обязанность выгонять из университета студентов с волчьими билетами. Карателей да судей хватит в России и без профессуры! Ну, суд этот влачил довольно жалкое существование, а потом революционная волна и вовсе смыла его. А когда все улеглось, Кассо в девятьсот седьмом предписал восстановить эти дисциплинарные профессорские суды. И что же? Уже в августе этого же года профессорский суд под председательством графа Комаровского выгонял из университета студентов за революционные убеждения!

Говорят, что профессорский суд разбирает не только дела о нарушении порядка, что он еще обсуждает столкновения студентов друг с другом и с должностными лицами, что он вправе вмешиваться, когда речь идет о предосудительных поступках против чести, о безнравственном поведении; что разбираться дела будут при закрытых дверях с обязательным участием и обвиняемых и обвинителей; что есть возможность выбирать в число пяти судей и пяти кандидатов в судьи самых порядочных и либеральных профессоров... Все это, как уверен Лебедев, чистая гиль! Ну хорошо, выбираем порядочных. Вот в последний состав суда выбрали профессоров Покровского, Каблукова, Шервинского, еще кого-то там... Ну действительно, люди эти высокопорядочные. В кандидаты даже Саша Эйхенвальд попал... Но что пользы, когда состав суда все равно утверждается попечителем, а его решения – ректором. Для чего нам, профессорам, нужно быть в одной компании с начальниками?! Разве могут студенты забыть, что с ними делали? Из университета за первые два года нового века исключили больше тысячи студентов. Министр народного просвещения Боголепов в один день исключил из Московского университета четыреста студентов за участие в студенческих сходках... А потом еще удивлялись и возмущались, когда его революционеры из револьвера хлопнули!..

Из-за чего начались в прошлом году студенческие волнения? В марте в Государственной думе эта черносотенная скотина, паяц Пуришкевич непристойно обругал московских студентов, сказал о них с трибуны российского парламента так, как приличный человек не скажет в выпившей компании...

Тогда, 10 марта, больше трех с половиной тысяч студентов собралось в Большой аудитории нового корпуса на общеуниверситетскую сходку. Что они, в конце концов, требовали: чтобы Пуришкевич извинился перед ними, чтобы университетское начальство протестовало против беспардонной клеветы. А их за это начали лишать стипендий, арестовывать. Студенты перестали ходить на занятия, началась волынка, которая тянулась почти до самых каникул...

А осенью? Новый семестр прошел еще хуже. Сначала было еще более или менее спокойно. Потом, кажется в первых числах сентября, служитель нашел в седьмой аудитории юридического корпуса под скамейками амфитеатра какой-то чугунный предмет. Боже мой, что началось! Набежала полиция, аудиторию опечатали, вокруг не только корпуса – вокруг всего университета появились жандармы и эти болваны в штатском с собачьим выражением на плоских мордах. Саперы, армейские инженеры!.. А и всего-то нашли пятифунтовую самодельную бомбу, начиненную «македонской смесью» – бертолетовой солью с сахаром: игрушка, которую изготовляли студенты в пятом году. Она больше пугала, чем взрывала... Взломали, идиоты, всю аудиторию, нашли еще около тысячи патронов к трехлинейной винтовке, еще что-то завернутое в старые, шестого года, газеты. Ну, не надо быть Шерлоком Холмсом, чтобы догадаться, что все это старье было спрятано после пятого года, спрятано и забыто. Так нет, начали повальные обыски в университете, обшарили все аудитории, поломали все скамейки, залезли на чердаки... А специалисты из охранки, конечно, натравили жандармов на физиков и химиков – кто, как не они, способны изготовлять такие сложные снаряды, как эта македонская бомба!.. И началось!.. Почему никому из ректората не пришло в голову, как тяжело, как унизительно для студентов это хозяйничанье полицейских в университете, эти повальные обыски, эти срывы занятий из-за полицейских облав!.. Его, профессора Лебедева, слава богу, не обыскивали, но и он не выдержал – сцепился с каким-то жандармом, когда тот полез в лабораторию во время занятий. Он тогда так вспылил, закатил такую сцену, что тот пробкой вылетел из лаборатории. Правда, после этого Лебедев две недели лежал с сердечным приступом...

Можно ли удивляться, что взвинченные, издерганные студенты так нервно, так взволнованно откликались на то, что происходило в России! В газетах появились сообщения об избиениях политических заключенных в Вологодской тюрьме, на каторге в Новом Зерентуе... Студенты ответили на это сходками, протестами, резолюциями. Ну что в этом зазорного – протестовать против непорядочности, против подлого отношения к беззащитным людям?.. В ответ начали опять исключать из университета, пустили в ход этот идиотский профессорский суд!

А только успокоились, началось невыразимое, страшное, бесстыдное... Конец октября взволновал всю Россию, весь мир. Ушел из своего дома, из Ясной Поляны, великий человек, великий писатель. Ушел, чтобы жить и умереть по своим убеждениям... Сначала все газеты, все мысли людей были заняты одним: куда ушел Лев Толстой? Где скрывается он от своей графской семьи, от ненавистной ему обстановки?.. Потом эта внезапная болезнь, эта станция Астапово, где в доме станционного начальника умирает величайший русский писатель...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю