355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Словин » Приключения 1972—1973 (Сборник приключенческих повестей и рассказов) » Текст книги (страница 15)
Приключения 1972—1973 (Сборник приключенческих повестей и рассказов)
  • Текст добавлен: 26 октября 2016, 22:43

Текст книги "Приключения 1972—1973 (Сборник приключенческих повестей и рассказов)"


Автор книги: Леонид Словин


Соавторы: Борис Сопельняк,Евгений Коршунов,Юрий Усыченко,Сергей Наумов,Юлий Файбышенко,Ульмас Умарбеков,Миермилис Стейга,Петр Шамшур,Лазарь Вольф
сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 36 страниц)

– Наделал этот рыжий делов, – сказал Селезнев. – Значит, тебя в руку, Гонтаря совсем, Ухача из второй бригады совсем, Клембовскую ранил…

– Товаричи, – сказал Клейн. – Сейчас ваша бригада становится оперативки группой. Ночевать будете здесь. Пока у нас только неудачи. Но вот удача – человек, которого взяли рядом с Клембовской. Он дважды ранен, но в сознании. Говорить отказался. По тому, как его напарник питался вивести его из игры, заключаю, что он теперь становится чрезвычайно опасним для них. Вполне возможно, что он не из их шайки, а биль нанят для убийства Клембовской. Но знать о них он кое-что дольжен. Так что первий успех, пусть и добитый тяжелой ценой, у нас есть. Какие предложения?

– Надо было дом тот обыскать, откуда Клембовская вышла, – сказал Клыч. – Теперь как бы поздно не было.

– Селезнев, возьмите двух людей из второй бригады. Ви проводите! – кивнул Клейн раненому. – Действительно, странная связь: почему они покушались на Клембовскую именно у этого дома? Идите, товаричи.

Селезнев и раненый ушли.

– Клембовская ранена неопасно, – сказал Клейн. – Завтра уже сможет говорить… Очень странная комбинация, очень странная… Зачем она им понадобилась? Впрочем, я подозреваю зачем.

– Когда Мишу хоронить будем? – спросил Клыч.

Клейн посмотрел на него, опустил голову.

– Через два дня, Степан Спиридонович.

Все помолчали.

– Все, – Клейн встал и вышел.

Клыч ушел за перегородку. Опять нависло молчание. В конце рабочего дня приехал Селезнев.

– Убита, – сказал он входя, – тяжелым предметом в висок Прасковья Моисеевна Кубрикова, торговка.

Клыч вышел из-за перегородки, усы топорщились, глаза блестели.

– Бешеная собака, – сказал он. – Братишки, жизни надо не пожалеть, но такую гадину уничтожить.

– Ему все равно вышки не миновать, – сказал Селезнев, садясь. – Вот и стреляет, режет.

– Чего он эту-то? – спросил Стас. – От нечего делать, что ли?

– Разгадка у Клембовской, – сказал Клыч. – Предполагаю, дело в ней. И вообще… Не вмешивайся эта деваха, неизвестно, как и куда нас бы увело, а сейчас, по всему видно, дело тянет к концу. Скоро будет ему амба!

– Коту?! – усмехнулся Селезнев. – Возьми его вначале.

– Возьмем, – сказал Клыч и обвел всех запавшими, горячечно блестящими глазами. – Не знаю, кто останется жив, но этого дикого Кота мы возьмем, братишки. И по всей форме представим правосудию. Вот тогда я посмотрю, как он повертится, сволочуга.

– Сначала надо взять, – сказал Селезнев, – а потом хлестаться.

– Ребята, у нас три часа свободного времени, – не обращал внимания на слова Селезнева, распорядился Клыч. – В девять быть здесь как штык.

Стас и Климов, накинув пиджаки, пошли к дверям.

Глава V

Солнце уже садилось, за куполом цирка медленно проливались алые струи заката. Народ схлынул, улицы в этот предвечерний час были пустынны, лишь у рюмочной толкалось несколько фигур в лохмотьях, выпрашивая у редких прохожих по тысчонке на выпивку.

Климов, как пленку в фильме, не отрываясь, прокручивал одни и те же кадры: пыльный пустырь между глухими заборами, Клембовскую, уронившую голову в канаву, катающегося в пыли Гонтаря… Он жил вокруг, город, ходил в цирк на борьбу, работал, торговал, заседал, а где-то рядом, неуловимый и страшный, как бешеный волх, готовый укусить, и укусить насмерть, бродил Кот.

– Мать у Гонтаря где? – спросил он Стаса.

– В Курске, кажется, – ответил Стас.

Они брели без видимой цели, куда-то к мосту, к своей слободке. Но домой обоим не хотелось, да и что было делать там, дома?

– В семь у меня ячейка, – сказал Стас, – объединенная: партийно-комсомольская. Ты что будешь делать?

– Не знаю, – сказал Климов. – Потолкаюсь где-нибудь.

С грохотом и звоном процокала конка. С крыши свистели беспризорные,

– Ты на фронте сколько был? – спросил Стас.

Они теперь спускались к реке по узкой стежке, со всех сторон поросшей лопухами и крапивой.

– Год, – сказал Климов.

– Страшно на фронте? – спросил Стас.

Вечерняя свежесть реки обдула их, заставила поежиться в легких пиджачках.

– На фронте и страшно и не страшно, – пояснил Климов. – Там, Стас, всегда почти на людях. Перед атакой, верно, страшно. А потом, когда побежали, заорали, даже не страшно, а так – безумеешь. Орешь, стреляешь, бежишь, рядом тоже орут, бегут, стреляют. Все как в тумане, ворвались в окопы – вроде была драка, орудовал штыком, но вспомнить трудно. Иногда про другого вспомнишь, а про себя ничего. Да, вообще говоря, редко до рукопашной доходит. Там в каждом бою бывает момент такой: одна сторона вдруг понимает, что не удержит. И знаешь что: понимают сразу – и командиры, и солдаты. И наоборот, иногда все ревет вокруг, кажется, все, хана, а почему-то вдруг чувствуешь: наша берет. И точно. Глядь, огонь ослаб, мелькают спины, вот тогда даешь! И наша победа!

Они помолчали. Шелестела трава под ветром. Чуть слышно плескала волна. Тьма окружала их, враждебная тьма, и в ее бездонной жути негромко и словно бы о них самих пел с той стороны реки дальний и звучный голос: «Вы-хо-жу-у оди-ин я на до-ро-о-гу…»

– Помереть не страшно, – сказал Стас. – Нет, честно, я не боюсь. Страшно только, что умер, и все. Никакой памяти о тебе. Сгинул. Был – и нет. Ну, ты там вспомнишь, может, еще кто-то, а потом и вы забудете…

Климов улыбнулся в темноте. Чудак он, Стае, милый, родной чудак.

– Вот хотел я быть художником, – опять заговорил после паузы Стас, – не вышло. Нет таланта. После художника, Витя, остается красота. Настоящая красота, так что сердце дрожит и плачет. Если, конечно, был у него талант. А у меня нет. И вот цветы… Все равно вся красота мира ничего прекраснее цветов не изобрела. Я бы после смерти каждому не памятник ставил, а цветы на могилу сажал. И каждому свои – по заслугам и по характеру. Одному лютики – за тихость и простоту, другому тюльпаны – за гордость и решительность, третьему – розы. Это за чистоту и вообще за все, за служение идее, людям… Потому что розы – сама красота, Витя… И знаешь, если бы я вывел такой сорт роз, чтобы он не нуждался в цветниках и оранжереях, а рос всюду и не боялся наших морозов, вот, честное тебе комсомольское, я бы помереть мог спокойно…

«И дыша, вздымалась ти-хо гру-удь!» – пел голос на той стороне.

Темнело. Усиливался ветер. С неожиданно жалобной интонацией закричала в прибрежных кустах какая-то птаха.

– Ну а мне на могилу что бы ты посадил? – спросил, усмехаясь, Климов.

– Да ну, Витя, на какую могилу!

– Ну а все-таки?

– Тюльпаны, – нерешительно пробормотал Стас, – или гладиолусы там…

– Нет уж, – сказал Климов, – если такое случится, ты уж надо мной лютики посади. Ну хотя бы за тихость и Простоту.

Они помолчали.

– В семь ячейка, – встал Стас. – Партийно-комсомольское объединенное заседание.

– Встретимся в розыске, – сказал Климов.

Стас ушел, а он лег на влажноватую еще, не совсем росяную траву и стал смотреть в небо. Оно было звездным, темным, безмерным. «А я, – думал Климов, – что после себя оставляю? Вот мы, сыщики, ловим бандюг. Это, конечно, правильная профессия, но почему же я иногда становлюсь перед чем-то, словно башкой о столб ударился, словно я только делаю вид, что совершаю полезное и нужное дело, а сам понимаю, что этого дела мало для оправдания моей жизни на земле? Но что же еще я тогда должен сделать?.. И вообще, откуда сегодня эти мысли у меня, у Стаса? Это, видно, из-за Мишки…»

Кто-то зашуршал позади. Он скосил глаза вбок, но не пошевелился. Затем рядом с ним появилась тоненькая фигурка и села на камень, где только что сидел Стас. Он смотрел на нее внимательно и отрешенно. Это оказалась девчонка лет пятнадцати. На ней было черное платье, продранное под локтем так сильно, что когда она поворачивалась, то в прорехе явственно мелькало белое тело. Она несколько раз нервно оглянулась на него, в глазах ее было возбуждение и страх. Так они провели вместе и далеко друг от друга минут десять.

– Деньги-то есть, дядь? – спросил глуховато-звонкий девчоночный голос. Лохматая голова повернулась к нему, опять испугом и возбуждением блеснули темные глаза.

– А что? – спросил он.

– А то… пойдем за два «лимона».

Он привстал. Она искоса взглянула на него и отвернулась, ожидая.

– Одна живешь? – спросил он, чувствуя такую жестокую горечь, что слова с трудом проходили через гортань.

– Сама живу, – сказала она и повела худенькими плечами. – Не бойсь, никто с тебя не спросит… Пойдем, что ли?

Он опять упал на траву и опять всмотрелся в звездное небо. Шел шестой год революции, а голодная девочка становилась проституткой, чтобы хотя бы прожить.

– Как зовут тебя? – спросил он.

– Манькой, – сказала она. – Идешь или как?

Он сунул руку в карман, вытащил краюху хлеба – неприкосновенный запас.

– Возьми, Маня, – он протянул ей хлеб.

Она всмотрелась, схватила, стала жадно есть.

Он лежал, думал: «А если со мной что случится? Неужели Таня пойдет по рукам? Конечно, та взрослее, ей уже двадцать. И все же». Он опять увидел, как беспомощно повисла тогда она на руке у завитого гиганта. Нет, Мишкина смерть требовала другого отношения к жизни. Самолюбие? Но до него ли сейчас? У него нет более близкого человека, чем Таня, и он пожертвует своей гордостью и всем, что потребуется, но уведет ее из того мира, куда ее столкнуло чье-то равнодушие и тупое пристрастие к форме.

Он резко вскочил. Девчонка вздрогнула и согнулась, обхватив колени.

– Маня, – сказал он. – Я тебя в приют отведу.

– Не пойду! – Она, не оглядываясь, наотрез закрутила головой.

«Таня, – думал он. – На этот раз я все-таки поговорю с тобой, чего бы мне это не стоило».

– Ладно, – сказал он. – Живи как хочешь. Но вот что, – он нагнулся и положил руку на дрогнувшее худенькое плечо. – Меня зовут Климов, и, когда тебе станет плохо, позвони по телефону двадцать – двадцать два… Позвонишь?

Она, не оглядываясь, кивнула. Он пошел вверх по откосу.

– Эй! – крикнул сзади девичий голос. – А как звать?

– Так и скажи: Климова к телефону.

Глава VI

В «Экстазе» громыхал фокстрот. Ребята из джаза выделывали черт знает что: высоко пели трубы, низко стлались баритоны саксофонов, убийственно выстреливали очереди ударника. В танцзале наверху толпа бешено топотала на одном месте, потому что сдвинуться в толкучке было некуда. Климов, протискиваясь между пустыми стульями у стен и танцующими, всматривался в колышущуюся толкотню голов. Узнать и найти здесь Таню было почти невозможно. Тогда он стал искать пшеничную укладку. Рослых мужчин здесь было немало, но тип в коричневом костюме выделился бы даже среди рослых. Нет, и его не было видно. «Но разве Таня обязательно с ним?» От этой мысли Климов весь похолодел. «Неужели темноглазая тоненькая чистая девочка могла пойти по рукам? По этим потным, алчным, бесстыдным рукам?»

Старушка не спеша, —

пел на эстраде маленький толстый человек в чусучевом костюме с пестрым широким галстуком, —

Дорожку перешла. Ее остановил миль-ци-о-нер!

Навстречу Климову пробирался невысокий паренек в дешевом костюме с пышным галстуком. Они столкнулись, вплотную с ними отчаянно работали ногами танцоры. Климов узнал парня, это был свой, из третьей бригады.

– Слушай, друг, – он потянул парня за лацкан. – Ты тут Шевич не видал?

Парень дисциплинированно делал вид, что незнаком с ним, и пытался пролезть мимо.

– Да ты не дури, – раздраженно сказал Климов. – Я тебя по службе спрашиваю.

Тот сразу вскинул глаза:

– По службе? Другое дело. Шевич? Это что у Клейна была, а потом вычистили?

– Эта самая.

– Была на танцах. Потом вниз ушла.

– Одна?

– Был с ней какой-то. Здоровенный. Волосы прикудрявлены.

– Вниз ушла?

– В номера.

Климов повернулся и, расталкивая танцующих, кинулся к выходу из зала.

На первом этаже в длинном коридоре, по стенам которого стояли трюмо, отчего каждый проходивший двоился в отражениях, переминались два типа в позументах. Климов подошел к ним, они сомкнулись перед ним, образовав непроходимый заслон из ливрей и мощных торсов. Климов взглянул в разбойно-почтительные лица, вынул удостоверение.

– Розыск! – сказал он.

Позументы дрогнули и расступились. Климов почти бегом бросился по коридору, отражаясь во всех зеркалах сразу. При повороте вниз на лестницу он увидел, как один из вышибал тянет какой-то шнур на одном из трюмо, услышал отдаленный звук звонка внизу и понял, что обитателей номеров предупредили о его появлении. Торопиться смысла не было. Он медленно спускался по застеленной ковровой винтовой лестнице и думал о том, как отыскать Таню в этом лабиринте тайных удовольствий и нэпмановских секретов. Лестница кончилась, начинался коридор.

Где-то за тонкой стенкой всхлипнула женщина. Климов вдруг почувствовал такую усталость, что сразу решил уйти. Он повернулся, и в тот же миг прямо перед ним распахнулась дверь, и человек в коричневом костюме с решительным клювоносым лицом, с мелко завитыми светлыми волосами встал в дверях. Он смотрел прямо на Климова, и Климов узнал его.

– Таня здесь? – спросил он, подавшись навстречу завитому.

– А! – сказал, узнавая его, завитой. – Таня? А что вам до нее?

– Пусть войдет! – раздался позади знакомый голос.

– Ну что ж, заходите! – сказал завитой и посторонился.

Климов шагнул в душный, настоянный на аромате духов и цветов полумрак номера. Высокая настольная лампа царствовала над столом, уставленным шампанским. На цветных диванах и креслах вокруг стола сидело пятеро. Две женщины – одна блондинка, другая южанка со смелым и нежным одновременно лицом, с влажно мерцающими большими глазами. Рядом с ней юноша в студенческой тужурке старых времен, смотревший на Климова со смешанным выражением интереса и неприязни, могучий толстяк с седой шевелюрой, и в углу Таня. На лоб ей косо падала прядь, блузка тесно охватывала маленькую грудь и прямые плечи. Она смотрела на Климова спокойно и казалась такой чужой, что усталость, сменившаяся было волнением, теперь опять вернулась.

– Меня ищешь? – спросила Таня.

Завитой прошел мимо Климова, подставил ему стул и сел за стол рядом с Таней.

– Поговорить хотел, – сказал Климов.

– Говори, – сказала она.

– Здесь? – спросил он.

– Да, – сказала она. – Кого нам с тобой стесняться?

– Уйдем? – попросил он, опуская глаза под настойчивым ее взглядом, в котором уже замелькали искры вражды и гнева.

– Куда же? – спросила она с непонятным интересом. – Куда же ты меня хочешь увести?

Он сел на стул и посмотрел на студента, потом на толстяка. Те слушали и разглядывали его с холодным любопытством.

– Выпьете с нами? – спросил завитой и разлил всем шампанское.

– Таня, – сказал Климов. Ему вдруг стало все равно, слушают его эти пятеро или нет. – Ты пойми, – сказал он, – я не мог тогда. Убийцу брали…

– Прежде всего долг и общественные обязанности! – засмеялась Таня звенящим смехом. – Товарищ Климов и товарищ Шевич. Хватит! Я хотела быть вам товарищем, вы меня выкинули как собаку. Теперь я не хочу быть товарищем, слышишь? – Она смотрела на него своими темными, гневно сияющими глазами. – Я хочу быть женщиной! Любимой! Ты можешь меня ею сделать?

Климов вдруг улыбнулся. Она очень еще юная. Вот когда злится, это особенно ясно.

– Чему это вы? – спросила Таня, и в голосе было удивление.

– Любимая, – сказал он, – уйдем отсюда!

– Общество вы, Танечка, выбрали себе весьма низкопробное, – издевательски пояснил толстяк. – Утонченный вкус советского сыщика возмущен вашим выбором.

– Ничего, – сказала Таня, опять поднимая голос до звенящей высоты. – Потерпит. Так ты говоришь: любимая? А на что ты мог бы решиться ради меня?

Он снова внимательно вгляделся в ее бледность. В сухой блеск глаз и вдруг понял, как ей трудно живется. Надо было бы многое объяснить, но он не мог, не хватало слов.

– Вы гость, – сказал завитой резким тоном, – и прошу вас быть как дома. Выпьем?

Климов взглянул на него и снова перевел глаза на Таню. Там, за стенами этого дома, бродила Маня и тысячи голодных, а эти сидели здесь в тепле и уюте, играли в любовь, пили и еще обижались, что их смеют не понимать. И Таня среди них, среди этих…

Таня вздрогнула и обхватила плечи руками вперекрест.

– Так зачем ты пришел? – спросила она. – Просить меня отсюда уйти? Я здесь с друзьями, мне некуда уходить. Я однажды уже пробовала уйти из своего круга и расплатилась за это. Что еще ты можешь сказать? Вот Константин, – она показала ладонью на завитого, – ради меня обворовывает свое акционерное товарищество! – Завитой, как лошадь, дернул головой, но смолчал. – Вот Дашкевич ради Этери промотал все свои миллиарды, а что можешь сделать ты для любимой женщины?

– Увести ее отсюда, – сказал он. – Только это!

– Не в твоих силах! – крикнула она. – Потому что, если бы ты и смог это сделать, завтра бы опять нашлась причина – общественная, государственная, какая угодно, – и меня бы для тебя не стало! Потому что для таких, как ты, Клейн и все остальные из вашей компании, я не существую. И совершенно непонятно, как ты решился прийти сюда, чтобы заняться столь личным делом, как выяснение наших отношений!

«Уже обучили своей логике», – он, наливаясь тяжелой яростью, оглядел остальных. Завитой косил на него испуганным глазом, ерзал на стуле. Другие ждали его ответа, мужчины – с неприязненными усмешками, женщины – с каким-то жалостливым любопытством.

– Значит, для доказательства моих слов я еще ни чегоне украл? – спросил он, поворачивая голову и с едкой злостью оглядывая Таню. – Подскажи где. У меня опыта мало, до этого больше ловил тех, кто крадет…

Наступила тишина. Завитой замер на стуле. Танино лицо полыхнуло краской. Она закрыла глаза, ссутулилась, потом вновь взглянула на него. В глазах были гнев и беспомощность. Сейчас она опять что-нибудь скажет, и уже ничего невозможно будет поправить. Он встал.

– Мишку Гонтаря убили! – Он посмотрел в последний раз в глаза ей, запоминая навсегда это милое, бледное, большеглазое лицо, и пошел к двери.

– Ми-и-шу? – ахнул сзади ее голос.

Он вышел и пошел по коридору. Навстречу ему спешил высокий человек в черном костюме с «бабочкой», с официальной улыбкой на ничего не выражающем желтоватом лице.

– Товарищ из угрозыска?

– Да, – сказал он.

– Кленгель, – он пожал руку Климова холодными, вялыми пальцами. – Я вам нужен?

– Нет, – сказал Климов. – Я по личному делу.

– По личному? – Кленгель понимающе кивнул. – Могу я помочь?

– Не можете! – сказал Климов.

Он обошел Кленгеля и пошел по коридору. За тонкими стенками уже шумели голоса, гремел граммофон, слышались крики, пьяные звуки поцелуев, хохот. Он почти бегом выскочил на улицу. Зашагал по булыжной мостовой. Позади слышался цокоток чьих-то шагов. «Зачем все это было нужно? – думал он. – Почему я решил ее откуда-то извлекать? С чего я взял, что она хочет быть рядом со мной? Она ведь с ними во всем: воспитание, общение, мысли – все их; это к нам, а не к ним она попала случайно».

– Витя! – позвал за спиной женский голос.

Он встал, словно оглушенный. Подошла Таня.

– Я на минутку, – сказала она, опять охватывая себя руками за плечи. – Как это случилось… с Мишей?

– Тут ранили одну, – роя сапогом землю, пробормотал он. – Дочку зубного врача… Он хотел ее спасти от бандитов.

– Вику? – вскрикнула Таня.

Он поднял на нее глаза.

– Ну, Клембовскую!

– Вику? – повторила она. – Она жива?

– Она-то жива, – сказал он, нехорошо усмехаясь: «Вику ей жаль, а про Мишку уже забыла». – Гонтарь умер.

– Ужас! – сказала она и провела ладонью по лбу. – Витя, какая у вас страшная работа!

Он молчал. Даже радости не было оттого, что она догнала его и заговорила. Не было радости. Потому что «на минутку». Потому что сначала Вика и лишь потом о Мишке.

– Витя, – сказала она, не глядя на него, – можно, я провожу тебя? У тебя есть время?

– Ты ж на минутку, – сказал он зло.

– Да… я и забыла…

Она все стояла на ветру, подрагивая в своей белой легкой блузке. Горькая нежность ударила в сердце, пронзила, затуманила, обожгла. Но он не сделал ни шага, ни движения.

Я… пойду? – полусказала-полуспросила она.

Ее там ждали друзья. Те самые друзья, с которыми дружить – значило раздружиться с ним, с Климовым.

– Иди! – сказал он жестоко. – Иди! Расскажи им еще раз, как ты ошиблась, когда пошла с нами, а не с ними. Расскажи, им это узнать полезно.

Она вздрогнула, вдохнула воздух, на высокой шее запульсировала жилка, она взглянула на него – взгляд был затравленный, больной, молящий, – повернулась и побежала, слабо поводя локтями. А он смотрел, смотрел…

Вечер был. Звезды прорывались сквозь клочковатые облака. Климов шел по мостовой, сторонился от редко проносившихся пролеток. Горечь томила сердце.

Далеко на окраинах рокотали заводы, гремели где-то пролетки. Уже еле слышно доносил сюда свое томление оркестр из «Экстаза». Он свернул к управлению. В дежурке усталыми глазами глядели трое. На втором этаже из бригадного помещения доносился голос Селезнева. Климов решил было войти, но не хотелось никого видеть. Он отошел в конец коридора, с треском открыл окно. Душный вал сиреневого запаха обдал и словно омыл его. G Таней – все, но жизнь продолжается. Он высунулся в окно. Городской вечер. Синева, простроченная гирляндами огней, грохот повозок и пролеток на улицах. Редкий выкрик автомобильного рожка. Шорохи близких садов.» Надо жить и делать свое дело.

Резко хлопнула дверь. Кто-то вышел в коридор, постоял и двинулся к нему. Климов не обернулся.

– Климов? – спросил хрипловатый бас Клыча. – Вахту несешь? Там ребята матрасов натащили. Иди отдыхай.

Климов повернулся, посмотрел на Клыча. Начальник, в тельняшке, сквозящей в распахе кожаной тужурки, с папироской в зубах, смотрел через плечо Климова в окно, от него крепко пахло табаком и кожей.

– Тоскуешь, браток? – спросил Клыч.

– Просто настроение какое-то… – сказал Климов, отворачиваясь к окну.

– И у меня настроение, – сказал начальник. – Он тронул Климова за плечо. – Витек, айда выпьем? У меня немного есть.

Климов, изумленный тем, что услышал, резко обернулся. У Клыча было печальное лицо, русая полоска усов в сумерках странно посветлела и придала Клычу вид растерянного коммивояжера, у которого отказываются брать его товар.

– Айда? – позвал снова Клыч.

– Можно, – сказал Климов, и они, пройдя по коридору, вошли в комнату третьей бригады.

– Садись, – сказал Клыч и вытянул из бокового кармана тужурки начатый штоф водки.

Климов сел, осмотрелся и обнаружил на столе графин и стакан. Клыч вытянул из кармана две краюхи хлеба, затем аккуратно завернутую в бумагу соль.

– Поехали, – скомандовал он и налил в стакан. – Пей! – посмотрел он на Климова горячими глазами. – Пей, Витек, за мировую революцию и правду На земле.

Климов дернул головой и выпил. Водка обожгла горло, он закашлялся. Клыч протянул ему посыпанную солью краюху:

– Ешь.

Пока Климов закусывал, Клыч тоже выпил, потом уперся грудью в стол и заговорил:

– Понимаешь, братишка, было у нас собрание, и чего-то после этого все нутро у меня затосковало. Захотелось выпить. А я ведь с двадцатого года как бросил, так к зелью и мизинца не протягивал.

– Расстроили вас? – спросил Климов. Он любил Клыча. Тот был хороший начальник – не мелочный, смелый, несмотря на внешнюю простоту, нередко поражал незаурядным умом и дипломатичностью. Сейчас ему было не до Клыча, но того тянуло к разговору, и Климов старался поддерживать беседу.

– Расстроился, точно, – сказал Клыч и повернул голову к окну.

В темноте выражения его лица не было видно.

– Я, братишка, в партии с шестнадцатого года, – медленно, словно вдумываясь в собственные слова, заговорил Клыч. – Все углы посчитал, всем сомнениям отдал долг, но курс выдерживал без уклонов. А чего не было: Брестский мир! Мать моя богомолка! Я был в отряде на Украине, мы свету белого невзвидели! Уйти, отдать все немцам! Потом наш флот потопили!.. До сих пор вспоминать не могу… Да, всяко было. Но не колебнулся. Не потому, что сам думать не умею, а просто крепко верю тем, кто у нас в командирской рубке. Они туда не за красивые байки поставлены, и в тюрьмах, и на каторгах бывали. И на фронтах под пулями не гнулись. Я верю. Но вот ты мне скажи, почему это такое: встает дрючок этот, Селезнев, и начинает поливать: революция, бдительность, беспощадность… «Клыч не имеет права при посторонних обсуждать высокую политику». Какую такую «политику»? Селезнева, выходит, я не имею права обсуждать? И разве ты посторонний?.. «Потапыч – буржуазный элемент, и его надо изъять!» Почему? Старик иной, у него жизнь была иная, да и не рабочий он, ясно, он по-иному мир понимает. Но свой старик-то. Пользы от него – вагон' Он и в преступниках понимает, и дело свое знает как облупленный. Так отчего же контра?

Клыч снова налил в стакан и придвинул его Климову. Тот выпил и в темноте осторожно поставил, потом нашарил недоеденную краюху, стал жевать. Клыч тоже быстро и умело проделал всю процедуру. Стукнул о край стола его стакан.

– И вот что я тебе скажу, – опять зарокотал его голос, – обидно, что, только начинает он свои обличения, сразу кое-кто в его сторону тянет. Потапыча мы, правда, отстояли. Но авторитет у нашего «борца за беспощадность» вот таким путем как на дрожжах пухнет. И вот, браток, интересная штуковина: почитал я кое-что по французской революции: Блосса там, Минье – чего улыбаешься? Такой, мол, дуб, как твой начальник, книжонками увлекается? Это я только кажусь эскимосом, я, брат, книги давно люблю и привык из них уже разные соответственные нашему времени истории вытягивать. Вот, скажем, разные люди: Марат, Робеспьер и в особенности Дантон. Все разные. А Дантон – так тот и на руку нечист бывал. Так когда они наибольший успех у массы имели? Как только начинали ратовать за беспощадность. Факт. И думаю, потому масса на этот лозунг отзывалась, что для революции он поначалу очень важен. Она ведь как? Босая, голая, почти что с голыми руками против контры с ее пушками и офицерьем, против всего привычного прет. За нее вперед всех сознательные, за ними сочувствующие, а прочие – кто сомневается, а кто окончательно против. Поэтому, чтобы победить врагов, работать, строить, нужны зоркость и дисциплина.

А тут – взять у нас вот в России – белые, зеленые, черные, желтоблакитные, коты разные людей, как мышей, душат, и получается, что к таким нужна беспощадность. Но сама революция, она за доброту. Ей только никак не дают доброй стать. Сколько раз у нас смертную казнь отменяли? Раз пять, не меньше. И когда? Война шла, а мы ее отменяли. Но ведь как ее отменишь, «вышку», когда такая сволочь, как Кот, по земле ползает? И я в таких делах беспощадность одобряю. Без нее порой никак дело не протолкнуть.

Но только есть горлопаны вроде Селезнева, которым та беспощадность – не боль, не временное явление, а вроде бы хлеб насущный. Они о ней громче всех орут и авторитет на ней же наживают. И сверху его отмечают за бдительность, и начальство, не разобравшись в этом типе, берет его на положительную заметку, и из прокуратуры требуют его к себе, как преданного и бдительного кадра. И он идет вперед, Селезнев, и, по всему видно, рвется наверх. Как думаешь, не наломает он там дров, наш беспощадный товарищ Селезнев? Что скажешь, менее беспощадный товарищ Климов?

– Я б его вверх не пускал, – сказал Климов, – демагог он.

– То-то и оно, – сказал Клыч. – Такого человека раскусить трудно. За слова прячется и для своей пользы на все готов. На все, понимаешь?

Открылась дверь, что-то зашуршало, и лампочка у потолка сначала заалела тонкими волосиками, потом вспыхнула и осветила комнату. В дверях в белом френче и белой фуражке стоял Клейн.

– Беседуете, товаричи?

– Беседуем, – сказал Клыч, смущенно отводя глаза от начальника. Тот коротко покосился на бутылку, и Климов, понимая, что запоздал, сдернул со стола и осторожно поставил ее на пол.

Клейн подошел, придвинул стул и сел.

– Оперативная группа виехала, – сказал он. – Вокзаль – стрельба.

– О Коте никаких вестей? – спросил Клыч, оправляясь от смущения.

– Надеюсь на Клембовскую и того раненого бандита, – сказал Клейн, трогая пальцем черные усики. Лицо его было бледно, полно утомления и печали.

– Думал я, расколю Тюху, – сказал Клыч. – Понимаешь, Оскар Францевич, задел я его на последнем допросе, чем – не знаю, а чую, задел. И вдруг – на, попытка к бегству!

– Мало данных, – вздохнул Клейн. – Центророзыск молотит телеграммами, МУР высылает людей. Такого зверя еще не било. А взять не можем. Цум тойфель! – по-немецки выругался Клейн. – Какой-то чепуха!

Наступило молчание. Потом Клейн оглянулся на дверь, сходил прикрыл ее, вернулся к столу и попросил, горячо и по-мальчишески светя глазами:

– Степан Спиридонович, выпить осталось?

– Есть! – тут же откликнулся Клыч. – Давай, Климов.

Они опять выпили по трети стакана, поочередно передавая друг другу посудину.

– Что, товарич Климов? – спросил Клейн, устало улыбаясь. – Все судиль меня за Таню?

– Когда я вас судил? – спросил, нахмурясь, Климов.

– Ти меня всегда судиль, – сказал Клейн. – Я видель. И все-таки не мог я, не мог. Зачем она нам льгала? Почему прямо не сказать: отец – дворянин. Ми приняли бы к сведению. Дали большой срок на проверку, а потом она била бы с нами.

– Ну, соврала раз, так что? – вдруг прорвалось у Климова. – Она ж девчонка, а среди нас разве Селезневых мало?

– Э, майн либе кинд, – сказал Клейн, – у тебя все очень просто. А партия нас учит: нельзя льгать. Сольжешь – нет тебе вери. Так и вишло с Таней. – Но глаза он уводил, начальник. И Климов отвернулся.

– Спать надо! – вдруг сказал Клыч.

– Что ж, – вздохнув, сказал Клейн. – Можно и спать. Покойной ночи, товаричи.

Но спокойной ночи не было и быть не могло. Климов спать не мог, да и остальные ворочались на брошенных на пол матрацах. Внизу изредка гремел звонок тревоги, и слышно было, как, прочихиваясь, выезжает за ворота автомобиль. Каждый раз Стас садился на своем матраце и молча смотрел в окно. Оно было озарено светом близкого фонаря. Стас ждал чего-то, потом встряхивал кудлатой головой, вздыхал и снова ложился.

В середине ночи, поворочавшись, Селезнев встал и подошел к окну. Климов поднял голову. Селезнев курил. От мыслей о сегодняшнем разговоре с Таней, от сумятицы в голове из-за Мишкиной смерти смертельно захотелось курить. Климов рывком поднялся и, как был, в майке и трусах подошел к Селезневу. Тот, медленно выпуская дым, смотрел в окно. Луна высеребрила листву садов, протянула светящуюся паутину вдоль деревьев.

– Дай курнуть, – попросил Климов.

Селезнев, не глядя, протянул ему пачку, сунул папиросу – прикурить.

– А Кота я уважаю, – сказал он, словно продолжал какой-то давний разговор. – Не телится он, Кот. Согласен? Кто не подходит, он – шлеп и пошел дальше. А мы телимся. В общем масштабе телимся, оттого и социализм пока не построили, – он затянулся. – А надо чистить, понял? – Он взглянул на Климова и отвел взгляд куда-то вдаль. – Кто не подходит новой жизни, того перековывать – терять время. Кончать надо эту музыку. Чистить страну в общем масштабе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю