355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Влодавец » Простреленный паспорт. Триптих С.Н.П., или история одного самоубийства » Текст книги (страница 12)
Простреленный паспорт. Триптих С.Н.П., или история одного самоубийства
  • Текст добавлен: 17 марта 2017, 13:00

Текст книги "Простреленный паспорт. Триптих С.Н.П., или история одного самоубийства"


Автор книги: Леонид Влодавец


Жанры:

   

Боевики

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц)

Здесь было все то же, что и в Москве, хотя хуже со жратвой и досугом. Устроился в Дом пионеров руководить изокружком, разрисовывал столовые, детсады и клубы. В одном из клубов нашел постоянную работу.

Раньше во всем поселке не было ни одного дома выше двух этажей. Потом, в шестидесятых, появилось двадцать пятиэтажек-хрущоб, позже – десять блочных девятиэтажек, потом ряд за рядом стали наваливаться на старые домишки могучие бетонные коробки с лоджиями и лифтами. Лет пять назад до ближайших коробок было километра три, теперь они громоздились всего в пятистах метрах. Большинство поселковых хотело, чтобы эти полкилометра были пройдены побыстрее. Серега – нет. В бетонной клетухе он уже жил. Он уже испытал, что значит быть незнакомым даже с соседями по лестничной площадке. И потом – там не «помурзильничаешь».

ДОМА

Пятница, как уже известно, 13.10.1989 г.

Газ из баллона еще шел, поэтому обед Серега сварганил быстро. Для аппетита опрокинул стопку КВН («Коньяк, Выделанный Нами»), сжевал шляпку от соленого груздя, а потом выхлебал миску пакетного супа с названием «Кокошя юха». Стало тепло, и еще больше захотелось «мурзильничать». Давно стоял в глазах холст, и загрунтованную ткань пересекала двойная черная полоска. Почему? А так хотелось.

Выкурив папироску, Серега пошел в сарайчик. Там пахло краской, олифой, керосином, стружками. Подрамники Серега выстругивал сам. Еще вчера он сварганил очередной, обтянул его холстом и пристроил на мольберт. Но «мурзильничать» вчера не стал – ничего в голову не шло. Сегодня пришла вдруг эта двойная черная полоса. А почему двойная? Газовой сажей Серега провел сперва одну полоску шириной примерно в сантиметр, потом параллельно ей, в двух сантиметрах, другую. Отошел и поглядел по сторонам. Есть уже такое…

На стене сарайчика, рядом с лобзиком и лучковой пилой, висела миниатюрка, которую он называл «НТР». НТР означает, как известно, «научно-техническая революция». Картина была центрально-симметричная. Основной фон – лиловый – рассекали две вертикальные черные линии, точно такие же, как нарисованные сейчас, только промежуток пошире – миллиметров тридцать. Этот промежуток заполнял оранжевый фон. В самом центре миниатюры на этом фоне – черный силуэтах человека, мужчины или женщины – непонятно. Выше и ниже человечка – черные квадратики и прямоугольнички, похожие на просечки перфокарты. Человечек словно бы упирался ногами в нижнюю фигурку, выложенную из этих квадратиков и прямоугольничков, и одновременно как атлант в небеса упирался в нависшую над ним, точно такую же, только перевернутую, кучу квадратиков и прямоугольничков. В левом нижнем и правом верхнем углах тем же оранжевым колером были изображены большие квадраты, окаймленные с двух сторон тремя черными линиями. Внешняя и внутренняя были сплошные, а та, что между ними, пунктирная. С углов оранжевое пале уходило за обрез картины, может быть, даже в бесконечность. Правда, внутри поля просматривались какие-то кубики, кружочки, угольнички, шестиграннички, оранжевые, черные и голубые. Наконец, в левом верхнем и правом нижнем углах были изображены странные фигуры опять же из сугубо геометрических элементов, в которых одни углядывали компасную картушку, другие – шестерню, третьи – немецкий «железный крест», четвертые – цветок, пятые – еще что-то. И все это было изображено черным, оранжевым и голубым по лиловому фону. Но как это ни удивительно, почти все понимали, что человечку, который стоит на очень шаткой конструкции и держит над головой точно такую же, приходится очень хреново. Оранжево-черные углы тоже целились в человечка и грозили его смять и проткнуть, а из другой пары углов накатывались на него перемалывающие шестерни. Были, правда, оптимисты которые считали, что некоторые голубые многоугольнички, маячившие в пылающих жаром оранжевых печах, все же дают человечку какую-то надежду на спасение… Впрочем, таких почти что не имелось. Одно утешало Серегу – созерцатели миниатюры исчислялись единицами и, как правило, к знатокам искусства их никто бы не отнес. Надо бы, конечно, спросить, что имел в виду сам автор…

Итак, параллельные черные полосы уже были. Повторяться Серега не любил. Без малейшего сомнения он замазал промежуток между полосами черной краской, и получилась жирная, монолитная, словно рубящая холст пополам, иссиня-черная полосища.

– Вот черт! – Серега сказал не только это, но и пару слов покрепче.

И это было, В углу валялся плакат, который Серега лет пять назад намалевал для клуба. Точнее, это был даже не плакат, а афишка-объявление: «Приглашаем в драмкружок!» Намазюкано все было гуашью, кое-где уже отсохшей или, наоборот, размытой. Панаев поднял мятую трубу из ватмана, раскатал… Да, была и такая полоса. Она тоже рассекала лист пополам, на две равные части: розовую – правую и голубую – левую. На розовой половине скалилась – рот до ушей – комическая маска, а на голубой – куксилась трагическая. Были там еще какие-то завитушки, виньеточки, но они к делу не относились. Их Серегу попросил изобразить режиссер народного театра, которому плакат показался слишком уж простым. А что, если попробовать сделать по-новой? Не гуашью, а маслом, и не на ватмане, рваном и жеваном, а на холсте?

«А смысл? – подумал Серега. – На кой ляд? Получается, что комедия от драмы отделена наглухо, а это – ерунда и неправда. Вот если бы полосы не было, то, сделав плавненький переходик от голубого к розовому, можно было сказать правду… Так ее же все знают…» Серега пихнул ватман с гуашью в угол под верстак. Черта явно звала противопоставить нечто несовместимое.

«А может, повернуть на бок? – прикинул Серега. – Тогда черта станет горизонтальной, противопоставление усилится: небо-земля, рай-ад…»

И опять он нашел аналогию в своем прошлом «мурзильничанье». Вот она, фанерка, пробовал он такую композицию. Загрунтовал обычную дощечку от посылочного ящика, сделал лимонно-желтый, даже какой-то солнечный, фон и располовинил его на две части горизонтальной алой чертой с разрывом посередине. Через этот разрыв, острием против острия, сшиблись два туза: червовый и пиковый, первый сверху, второй снизу. А может, и не сшиблись, может быть, червовый балансировал на острие пикового? Серега уж забыл, о чем он тогда думал. Ниже пикового туза был череп, стилизованный, плоскостной, как на пиратском флаге, и черный-пречерный. С боков от черепа были четыре косточки, странно похожие на авиабомбы, а в форме пикового туза легко было угадать черты ядерного гриба, Две черные вертикальные стрелки остриями упирались в алую черту, точнее, в обе ее части… Получалось что-то похожее на весы. На левой чашке – алый профиль женской головы, на, правой – мужской. Оба профиля как бы перетекали в алые струйки-стрелки, с какой-то жутковатой неуклонностью стремившиеся скатиться в нижнюю половину картины. Но мужчина и женщина, не замечая этой безжалостной неизбежности, глядели друг на друга и ярко-зеленую, похожую на ливанский кедр елочку, тянувшуюся вверх откуда-то из недр червового туза…

«Намудрил, а если разобраться – даже прямолинейно», – усмехнулся автор и забросил фанерку на полочку.

Сталкивать между собой черное и красное, красное и голубое не хотелось. Всем ясно, что жить – хорошо, а помирать – плохо. В Бога Панаев не верил и верить не хотел – воспитание не позволяло. И вообще, должна быть какая-то недосказанность, тайная, пусть маленькая, но трудноразгадываемая. Вот она, такая тайна, тут, на почетном месте, прямо напротив двери. Серо-зеленый, как армейская гимнастерка, фон. А на нем фигуры и линии, сделанные всего двумя цветами – ярко-желтым и ярко-алым. Спирали, пунктиры, ломаные углы и звездочки в диком хаосе. Только две фигурки мало-мальски правильные: алая звезда с желтой каймой и целиком желтая, золотистая звезда. Обе пятиконечные. Вот тут была тайна, которую даже сам художник не мог понять: каждый, кто видел это Серегино творение, тут же спрашивал:

– Это как «Салют победы», что ли?

Народ кругом был не шибко грамотный. Большинство, как и Василий Иванович, «академиев не кончали». Все, кто постарше, еще хрущевского, а то и более древнего закала, «абстракт» ругали. Молодые не ругали, но и не восхищались: охота дурью маяться – пусть мается. А вот «Салют Победы» все сразу узнавали, разглядывали долго и с интересом. Каждый, даже совсем незнакомый человек, узнавал. «Ловко вышло, – с удовольствием похвалил себя Панаев, – тремя цветами, без полутонов и переходов. Ах, здорово!»

Где-то на десятом уровне подсознания Серега догадывался, что «намурзильничал» шедевр, очень может быть, что и гениальный. Но конечно, даже подвыпив, вслух об этом говорить не стал бы.

Тем не менее и это – дело прошлое. А сейчас была только черная полоса на грязно-бело-сером загрунтованном холсте. Жирная, режущая пополам. Какой же все-таки ее сделать. Вертикальной или горизонтальной?

Серега вышел покурить. Сел на чурбачок у двери сарая, поставил у ног банку из-под сайры, до половины забитую прессованными окурками, и раскочегарил «беломорину». Черта не вылезала из головы. Все-таки эта черта – знак какой-то непримиримости, какой-то резкой грани, боя, противоборства не на жизнь, а на смерть, или-или… Будь он, Серега, Маяковским, сейчас же изобразил бы слева – красноармейца, справа – буржуя. Но время другое, окна РОСТА нынче не вписываются в то, что есть.

«А не послать ли ее? – стряхнув пепел в банку, прикинул Серега. – На хрен она, черта эта?! Может, вообще заделать что-нибудь без мыслей… Сказочку какую-нибудь типа «Алых парусов»?!

Серега прогнал дым сквозь легкие, прикрыл глаза. Лет десять назад он сподобился побывать у моря в бабушке Феодосии, где «мурзильничало» не одно поколение живописцев и до Айвазовского, и после. Там, у полурассыпавшейся генуэзской крепости, на дне каменистого оврага, обросшего бурьяном и колючками, Серега делал этюды с древних башен, похожих на кариесные зубы, с притулившейся к склону нерусской церквушки ΧΙV века, с ракушечниково-саманных домишек, прятавшихся за каменными заборами. Все было не так, выходило похоже, но совсем не то. День он вообще посвятил исключительно пляжу, а на другой решил поучиться у Айвазовского и отправился в галерею. Там он долго ходил от полотна к полотну, слушал обрывки рассуждений экскурсоводов. Маринистом он быть не мечтал, но хотел научиться писать воду. Просто так, для себя. И тут ни шиша не вышло. Издали рассмотреть, как положены мазки у мастера, не удалось, а сунулся ближе – погнали. Культурно, конечно, но погнали. Раздосадованный Серега сказал что-то не то и ушел купаться. Вода была теплая, и ежели от жары физической спасала, то от злости – не остужала. Развалясь и закинув руки за голову, смотрел вверх – на море глядеть не хотелось. А в полутора метрах справа на подстилочке лежала крутобокая шоколадная девочка и читала «Алые паруса». Серега спросил, который час, а девушка решила, что он к ней прикалывается, и пошла на контакт. Пошло ля-ля о ценах на фрукты, о достопримечательностях Феодосии, о Карадаге и Планерском, об Айвазовском и Волошине, а затем доехали до Грина. Девочка – ее звали Оля – явно прикидывалась интеллигенткой и спешила выложить все познания, которые приобрела за две недели лежания на пляже. При всем макияже и загаре их выходило за тридцать, боевой опыт у нее был богатый, а Серега хоть и приехал без жены, но приключений не искал. Когда начался пересказ «Алых парусов», он стал дремать, у Оли явно не хватало слов, все же она была не Грин. Правда, он зевать не стал, постеснялся, даже переспрашивал, как будто первый раз все это слышал. При этом все время видел перед тазами воду. И думал тоже о воде. Не о той, нежной, ленивой, приторно-ласковой, которая убаюкивающе шуршала галькой совсем рядом, а о бешеной, клокочущей, живой, которая у него не выходила, не получалась. И еще вертелось слово «живописец», которое звучало как приговор. Живописец… А он не может писать живое. Не может. Учили хорошо, учили правильно, но живописцем ему не быть. Это заело, захотелось плюхнуться в воду, а может быть, и утопиться. И Серега пошел к воде, еще не зная, вылезет ли назад – иногда на него находило. Может, только то, что за ним увязалась Оля, его и спасло.

Он медленно плыл к горизонту. Пляж был дикий, без буйков и спасателей, тонуть и плавать вольготно. Солнце стояло высоко, берега залива казались миражом, всплывшим из зыбкого марева, и немного покачивались, кажется, вместе со всеми горами, облепившими их деревьями и домиками, вышками погранзастав, коробками пансионатов и турбаз, генуэзской стеной и острым штыком телебашни. А внизу, стоило окунуть голову, тоже был зыбкий, призрачный мир, где колыхались по камням ярко-зеленые, подсвеченные солнцем водоросли, где медузы телеэкранного цвета, вяло шевеля шляпами и щупальцами, назойливо лезли поперек дороги… То есть, точнее, поперек курса, потому что у корабля нет дороги. Но есть курс, а Серега, находясь в воде, был микроскопическим корабликом и подчинялся всем морским законам. Утонуть, опуститься в этот тихий и прохладный мир, стать его частью, рассосаться по всем его крабам, водорослям, медузам, рапанам, мидиям вдруг показалось до ужаса заманчиво. Но тут из-за спины, хотя до берега было уже метров триста, послышался умоляющий голосок Оли:

– Пожалуйста, поверните обратно, я уже устала…

«Дурацкий мир, – подумал тогда Панаев, – и не утопишься – везде народ!»

Поплыли обратно, причем шоколадная девочка попросила разрешения держаться за плечо. Безусловно, нужны в этом не было, Оля запросто проплыла бы и километр по такой воде, но Серега этого не знал. Себе он был сам хозяин, это ясно, но тащить за собой на дно этот кусочек шоколада он не хотел. Нечего ей там делать. Усаживаясь на свою подстилочку, Оля поглядела в ту сторону, откуда они приплыли, и, театрально вздохнув, сказала:

– Какое красивое море, правда? Только алых парусов не хватает!

Серега согласился, конечно, из вежливости. И тут же был наказан:

– А я вас видела с этюдником… Вы ведь художник? Как замечательно! Нарисуйте мне алые паруса… Ну Пожалуйста!

С пляжа они пошли вместе. Шоколадная Оля снимала комнатушку у мрачной, сверхгабаритно-объемистой дамы с грубым, как у боцмана, голосом и хорошо заметными черными усами. Домишко лепился на склоне того самого оврага, где Серега малевал свои этюды, и по конструкции сильно смахивал на саклю. Двор состоял как бы из нескольких каменных площадочек-уступов, был узенький и грязно-серый. Со старой шелковицы на грубо стесанные камни, устилавшие дворик, время от времени падали большие фиолетовые ягоды. Их давили, и они истекали темно-алым соком, похожим на венозную кровь.

От обеда, который предложила Оля, Серега не отказался. Блюдо оказалось экзотическое – плов из мидий. Да и с деньгами у него было негусто, чтоб от дармового отказываться. Но, пообедав за чужой счет, отказываться от исполнения заказа на «алые паруса» было уже неэтично. То есть в принципе можно было и не делать. Надо было только обратить внимание на Олины вздохи и взгляды, которые прямо-таки не оставляли никаких сомнений. «Алые паруса», Грин, романтика были только соусом, под которым это блюдо хотело себя подать. Возможно, были и более дальние планы, ибо «все знают», что художники «получают тыщи»… Поэтому, пообещав, что вечером принесет «картинку», Серега ушел.

Добравшись до дому, разморенный жарой, он поначалу и не помышлял об этюднике. И вообще, идти вечером к Оле не хотелось. Чего проще, казалось бы: выбросить из головы, забыть и наплевать. Но, повалявшись с часок, от нечего делать взял картонку и за час с небольшим, ни о чем не думая, «намурзипьничал» на голубом фоне белый корабль с алыми парусами и огромное, золотистое, пышущее лучами солнце. Но какая получилась вода! Когда Серега отсел от картонки, то не поверил своим глазам – неужели у него вышло? Хотя эта вода не походила на ту, что он видел в галерее Айвазовского, но все же она – жила. Где-то Серега поймал тот хват кисти, тот размер мазка, который был нужен. Блики, которые рассыпало по воде изображенное на картонке солнце, отражение корабля и его парусов получились такими зыбкими и неуловимо колышущимися, бегущими и мерцающими, что дух захватило. И корабль сделан лихо: тоже немного зыбкий, полупризрачный, без каких-либо четких деталей, но движущийся, а не взросший в море. Эх, какой же пылающе-алый тон вышел у парусов! А корпус корабля – прямо символ неземной чистоты – так и светился лилейно-белым, чуть серебристым светом… В небе Сереге дьявольски удался переход от сверкающего, обжигающего, белого, как раскаленный металл, сияния в центре солнца до сгущающейся синевы у горизонта…

«Жалко, – сидя на чурбачке, вспоминал Сере га, – очень жалко…»

Вечером он отнес подсохшую картонку Оле. Та вообще-то не очень его дожидалась – собиралась на танцы в горсад. Но когда он пришел и показал, что получилось, танцы пошли побоку. Конечно, не Бог весть какая честь получить похвалу от шоколадной девочки и слова хозяйки-боцманши, что «я б ту картину за сто рублей продала», не очень ободряли, но все же Серега был доволен, а потому не отказался и от «Кавказа», налитого в граненый стакан…

Все стало проще, забавней и смешней. Потом была ночь, веселая, бесстыжая, с кроватным скрипом, визгом и хохотом. Бес или зеленый змий, вселившись в Серегу, на какое-то время сделал его неистовым любителем шоколада. Он мало говорил, только рычал и пожирал этот шоколад, но его не убывало. Дверь во двор была открыта, прохлада вливалась в дом сквозь колышущееся марлевое полотнище, защищавшее комнату от мух, но все равно было жарко и душно, и пот лил градом, и шоколад таял и делался липким. Казалось, пора устать и остыть, но приторная сладость, вроде бы уже надоевшая, опять начинала тянуть к себе, и опять он влипал в упругую, качающуюся трясину, теряя все представления о времени и пространстве…

«Жалко, – еще раз подумал Серега, – не стоит она этих парусов…»

Утром было тошно, и болела голова. Серега сбежал пораньше, назначив свидание, хотя уже знал, что не явится. На автобусе он укатил в Симферополь, а оттуда в Москву.

ОЗАРЕНИЕ

Покамест тоже пятница, 13.10.1989 г.

Одной беломорины оказалось мало. Зажигая новую, Серега лихорадочно вспоминал, как были сделаны «Алые паруса». Выходило, что он этого не помнит. Само собой как-то вышло, а как именно – черт его знает! Весь тот день запомнился, а как получились «Паруса» – нет. Это, значит, все, потерял, не найдешь.

У калитки кто-то натужно закашлялся, постучался. Серега встал с чурбачка, открыл. Пришел Гоша, мыслитель и поэт-алкоголик, ранее судимый, трижды холостой, человек бывалый и необычный.

– Долг принес, – сказал он вместо «здрасьте», и это было удивительно. Еще более неожиданным оказалось другое. Гоша был «ни в одном глазу».

Принес он десятку. Обычно, если Гоша брал в долг, то отдавал его не скоро, а то и совсем не отдавал. Если же отдавал, то уже назавтра брал снова.

– Ты, Серый, не думай, – кашлянул Гоша, – я – все, не пью. И не наливай – не буду.

– Ну, тогда покурим?

– Это можно. А пить – все, завязал наглухо.

– Врачи посоветовали?

– Я уж забыл, когда был у них. И не пойду, лучше так сдохну. Они же вредители все и шарлатаны. Горького отравили, Куйбышева… И меня отравят.

– А тебя за что?

– За все хорошее. Вот пока пил, травился сам – не отравили бы. А теперь отравят. Это точно.

– Так чего ж ты пить бросил?

– В знак протеста. Водка подорожала, сахар – по талонам, а воровать не могу, разучился. Никаких барыг обашлять на желаю. И перестройку финансировать не буду. Пусть сосут… сахар!

– А если цену снизят? Опять пить будешь?

– Подумаю. Если капитализм будет – не буду, лучше в партизаны уйду. А если Сталина восстановят – тогда, может, и выпью на радостях.

– И сколько уже держишься?

– С утра. Аж зубами скриплю, но держусь. И как назло – зарплата. Из цеха пока до дому дошел, человек десять послать пришлось. А Толяну даже в лоб дал, до того заколебал. Домой пришел – и за стихи. Когда пишешь, то пить не хочется.

– И чего написал?

– Ну, вроде… Я вообще-то принес, погляди. Только не смейся, а то повешусь, как Есенин…

Гоша добыл из внутреннего кармана своего затрепанного пиджака целую пачку листков, изжеванных и захватанных руками. Почерк был не ахти, видно, руки у Гоши тряслись.

– И это все за вечер? – удивился Серега. – Ну ты даешь!

– А может, у меня это… Болдинская осень наступила? – с надеждой заглядывая в глаза Панаеву, спросил Гоша. – Или это опять – параша? Ну скажи, Серый, не тяни кота за хвост!

– Я еще не прочел, не торопи…

На первом листке было написано:

 
Вы поете мне трали-вали,
А Россия уже развалена,
Я не света хочу, а стали,
Голосую за И.В.Сталина!
Вы болтаете, что свободы
Нам нужней, чем водка и мыло,
Хватит, суки, дурить народы!
Мы вам вставим в задницу шило!
Зря в семнадцатом мы вставали?
Зря, выходит, белых разбили?
Зря колхозы мы создавали?
Зря и Гитлера раздавили?
Где-то гадина завелася,
Гидра злая капитализма,
И страна по швам расползлася
На потеху друзей фашизма!
Подымайся, народ, подымайся!
А не то закуют цепями,
От пархатины отряхайся
И держись за красное знамя!
 

– Лихо, – похвалил Сере га, – от души писал…

– Мне за державу обидно, – вздохнул Гоша, – тут следующее с матюками, это не читай, параша вышла. Сам понял.

Серега послушно отдал «парашу» автору и прочел третий листок:

 
А на сердце скребутся кошки,
А по сердцу скрежещут танки,
«От Союза – рожки да ножки», —
Торжествуют гадские янки.
– Нас не раз уже хоронили,
И топтали красное знамя,
Но мы снова с ним выходили,
Ленин – с нами и Сталин – с нами!
И хотя я почти что трезвый,
Голова болит, как от пьянки,
Где ты, вождь, с рукою железной?!
Где застряли красные танки?!
Мы еще раскачаемся, ясно,
Мы еще потрясем Европу,
И Америка будет красной,
Как ее мы возьмем за…
 

– Тут никак рифму не подобрать было, – пояснил Гоша, – вот и Долбануть… Дальше подряд одна матерщина: про Сахарова, про «Московские новости», про душманов и насчет сионизма… Вот тут только одно еще…

– Чего ж ты все матом пишешь? – спросил Серега.

– А у меня других слов на них нет. Я вообще бы не разговаривал, а строчил этих козлов драных. И поштучно, и подряд. За народ заступаются! А меня спросили, когда разоружались? Не-ет! Сахарова, халяву паскудную, спросили, а меня – нет! Буржуев развели, барыг позорных. Сахарова вон из Москвы Ильич выкинул, а этот – обратно тянет. А спросил он меня, рабочего? Гегемона? Козл-лы! Хруща за умного выдают – а он, падла, со своей кукурузой чуть голодать не заставил! Я сам за хлебушком в очереди стоял! А Брежнев поначалу все дал!

– Эй, мужики! – послышался нахальный голосок из незапертой калитки. – Ругаетесь? Не допили, что ли? А у меня есть!

– Иди отсюда! – уркнул Гоша. – У нас мужской разговор…

– Вы же морды не бьете, чего стесняться-то?

Это пришла Галька, крепкая и тяжелая на руку холостая баба, добровольно взявшая шефство над Серегой, поскольку он когда-то учился с ней в одном классе. Она малость опоздала родиться. В революцию быть бы ей комиссаршей, в коллективизацию – трактористкой типа Паши Ангелиной, а в Великую Отечественную – снайпером, как Серегина мать. В застойные годы из нее получилась пьяница и задира. Ворочая в заводской столовой здоровенные котлы, она материлась так, что за километр от проходной было слышно. Конечно, немного приворовывала, но с умом, не попадалась. Пила крепко и могла перепить любого мужика, но в алкоголики ее записывать было рано, не то что Гошу.

– Как раз трое, – возликовала она, – пошли ко мне!

– Он завязал, – сообщил Серега, – наглухо.

– На двойной морской, что ли? – хохотнула Галька, имея в виду нечто иное.

– Там и завязывать-то нечего, – отмахнулся Гоша, – все пропил, все!

– Пойдем, – Галька дернула его за плечо, – полечишься…

– Иди ты… – Гоша чувствовал, что его благие намерения пойдут прахом. Встал и, отцепив Галькину пятерню, зашагал со двора.

– Ну и катись, катись, дурик! – Галька по-хозяйски захлопнула калитку и закрыла засов. – Ну, Сереж, а ты как?

– Да ладно. Только к тебе-то зачем ходить? У меня тоже есть. Твоей выделки.

– Забыла! – хихикнула Галька, потянулась сладко и сказала: – Ты чего, малюешь опять? Свет в сарае горит…

– Не выходит ничего. Озарения нет, идеи…

– После стакана озаришься, доставай!

Пришлось пойти в дом, достать КВН и пить.

– Я ведь зачем пришла, – хрупая огурец, сказала Галька, – годовщина ведь у нас, Двадцать лет, как первый раз. Ты из армии вернулся…

«Точно, – вспомнил Сере га, – именно тогда… – Заехал домой, перед тем как на экзамены ехать. Немного погулял с ребятами, которые тут оставались. А к Гальке попал по пьянке, сдуру, хотя она и гнала его поначалу…»

– Я знала, что в Москве тебе пути не будет, – уверенно объявила Галька.

– Почему?

– Нескладный ты. Я бы с тобой была, так и получилось что-нибудь. А Ленка – дура, с ней не вышло… Чего молчишь?

– Думаю…

– Думаешь, замуж хочу? Замуж идут детей растить, а у меня уж не выйдет. Девять абортов, как-никак. Зато теперь – гуляй не хочу. Воля!

Серега видел, что все это не так. Гальку он знал как облупленную. Даже не потому, что довольно часто оказывался в ее постели. Просто все здешние, местные люди одного с ним поколения имели совершенно определенные общие черты характера. И главная черта – говорить не то, что думаешь, а совсем наоборот во многих специфических случаях жизни. Если Галька говорила, что замуж не хочет, и радуется тому, что не может иметь детей, это означало, что замуж ей очень хочется, а отсутствие детей угнетает. Но самое главное – замужество должен предложить Серега, чтобы потом не ворчал, будто она ему навязалась.

– Не-ет, что-то у тебя не то, – приглядываясь к Сереге, пробурчала Галька, – сидишь как чокнутый. Похохотали бы… Может, мало? Еще по одной надо!

– Картина не выходит, – сознался Серега еще раз.

– Господи, из-за мазни убиваться! Не знаешь, что ли, что нарисовать? Нарисуй баб голых пострашней и торгуй – с руками оторвут. Сейчас за это не садят, даже не штрафуют… Слушай, а ты нарисуй меня? Сейчас примем по стакану, я еще пообнаглею – и годится!

Ссориться с Галькой не хотелось – во-первых, довольно регулярно у нее приходилось брать в долг, а во-вторых, по половой части иных партнерш у Сереги не было. Поскольку Галька работала в столовой, их там регулярно проверяли, последнее время даже на СПИД, и это казалось Сереге гарантией от разных неприятностей. Впрочем, всем остальным, вероятно, тоже, потому что на недостаток мужского внимания Галька не жаловалась. Но все равно, на розыски чего-то приличного у Панаева времени не было. Во всяком случае, здесь, в городе.

Так или иначе, он выпил с Галькой еще по стакану, и действительно все стало проще и веселее. Вспомнилось как-то само собой великое изречение о том, что не бывает некрасивых женщин, а бывает мало водки. С песней «Ромашки спрятались, поникли лютики» в обнимку пошли в сарайчик, где Галька стащила с себя одежду и принялась позировать, да так, что Серега чуть со смеху не помер. Плохо соображая, что делает, он нетвердой рукой набросал углем два контура на правую и левую часть полотна, потом плюнул, выматерился, расхохотался и, кое-как одев упиравшуюся бабу, повел ее в дом. Затащив ее в комнату, отчего-то вспомнил, что не погасил свет в сарайчике, вернулся, не обращая внимания на матюки, несшиеся вслед, выключил лампочку, а уж только потом завалил обратно. В полной темноте, запинаясь о стулья и Галькины туфли, разделся и бухнулся в кровать, где, бормоча невнятные ругательства, томилась и ворочалась Галь-ка, гладкая, тугая и жаркая… Со всех сторон облепило липкое ласковое тесто, и его надо было месить, месить, месить… Звенели не только кроватные пружины, но и оконные стекла, и стаканы на столе, да весь дом малость пошатывало. Галька мелочиться не любила и от других того же требовала. Если уж развел в печи огонь, то шуруй, пока все не спалишь – такой у нее был обычай. Вот и Серега шуровал, месил тесто, поддавал пару, нагонял шороху, распаляясь и зверея. Выжгли друг друга до пепла, выпили до капли, а потом захрапели, забывшись мутным бездонным сном.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю