Текст книги "Простреленный паспорт. Триптих С.Н.П., или история одного самоубийства"
Автор книги: Леонид Влодавец
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц)
ВСЕ ПО ИНСТРУКЦИИ
Больше ста граммов за обедом Лехе выпить не разрешили. Хотя, по его собственному разумению, без пол-литры такие дела не делают. Но куда ж денешься, если целый полковник над душой стоит? К тому же из спецслужбы. Обедали, естественно, в номере. Леха смог снять свои маскировочные зубы из мягкого пластика и нормально пожевать то, что ему Бог послал руками областной администраций.
Полковник тоже пристограммился, но больше ни-ни. В течение всего обеда он только тем и занимался, что втолковывал Лехе, как и про что разговаривать с импортным дядюшкой. После употребления ста граммов Владимир Евгеньевич стал проще и перешел на ты.
– Главное – старайся уходить в сторону от всех проблем финансов. И уж тем более – сам на рожон не лезь. Сделай такую рожу, чтоб ему показалось, будто тебе лично от него никаких денег не надо. Побольше спрашивай про семейство, как и что там было за рубежом. Рассказывай об отце, деде – чего он не знает. Кроме того, мы тебе дадим сотовый телефончик. Место вашей встречи будем прослушивать – сразу предупреждаю. Поэтому, если дядя задает тебе какой-либо не очень понятный вопрос, от которого ты не сможешь увернуться, то наши ребята будут в курсе и тебя проконсультируют. Во-первых, выдержи паузу, сделай вид, будто что-то срочное вспомнил, и скажи: «Извините, Александр Анатольевич, я отвечу несколько позднее. Надо срочно связаться с одним клерком». Усек? Только не запоминай наизусть эту фразу, а старайся как-нибудь по-разному придумывать. Наберешь на телефончике любую комбинацию из пяти цифр – все равно какую. Потом скажешь чего-нибудь в трубку, покороче и понепонятней. Типа: «Ну как там, Володя?» Или: «Петя, я просил позвонить. Жду информацию». Потом слушаешь внимательно то, что тебе скажут, и воспроизводишь для старика. Уловил?
– Уловил, – ответил Леха. – А в теннис или гольф он меня играть не заставит?
– Нет. Он сейчас в инвалидной коляске ездит. У него опять ноги парализовало. И вообще ему, дядюшке твоему, семьдесят два все-таки. Но вот в шахматы он, говорят, неплохо играет. А ты, если что, сумеешь?
– Ходы знаю, – поскромничал Леха, хотя вообще-то был бессменным чемпионом цеха, а по заводу регулярно в первой десятке был. Правда, давно уже за доску не садился. Месяц назад играл с Севкой…
Вот тут Коровин как-то неважно себя почувствовал. Вовсе не оттого, что ему со ста граммов поплохело. Просто неприятно стало, что вот он тут сидит, лопает, а Севка где?
– Евгеньич, – Леха тоже решил упростить разговор и перейти с полковником на «ты», тем более что не намного он и старше был, полковник этот, – ты человек осведомленный. У меня друг есть, Севка Буркин…
– Понял, – не дослушав, произнес Воронков, – все нормально. Жив, здоров, и уже дома, жену и сына обнимает. Конечно, немного напугался, но штаны чистые. Если но будет много звонить языком, то проживет до ста лет. Могу тебе еще одно объяснить, чтоб знал. Там у вас на селе, после твоего отъезда к Королю, получилась большая разборка между «гладиаторами», с одной стороны, и мужиками – с другой. Там твое оружие поработало. Какой-то дедушка, бывший фронтовик и чекист, молодость вспомнил и из немецкого автомата покрошил кучу народу. Галя Митрохина, как выяснилось, тоже стреляла. В общем, еще вчера ночью весь склад оружия из леса вывезли. Митрохину вернули на ее законное место – в психбольницу. Старика отправили в больницу – у него сердечный приступ разыгрался. Бумаги, которые у тебя «варриоры» забирали, мы от них получили. Из квартиры гражданки Брынцевой изъяли сундучок с десятью тысячами золотых монет царской чеканки и бриллиантовое ожерелье XVIII века ориентировочной стоимостью в 250 тысяч долларов. Еще вопросы есть?
– Вроде нету, – сказал Леха. – Разве что спросить, не потребует ли дядюшка эти монетки назад?..
– Поздно. Очень вовремя нашли. Сейчас дом уже выселен, там ремонт начали. Ударными темпами. Все коммуналки расселили за день. Мэр сгоряча первое и второе строения тоже переселил. Так что за него сейчас человек двести Богу свечки ставят. Там уже какие-то мальчики решили соорудить супермаркет «Стратонавт». В честь Усыскина, должно быть.
– А кто финансирует? – спросил Леха, хотя и так догадывался, что не иначе это вверенный ему банк «Статус» раскололи.
– Ты, – усмехнулся полковник. – Не волнуйся, все по инструкции. И вообще – хорошо запомни: меньше спрашиваешь, дольше живешь.
После обеда Воронков откланялся, а Леха остался один.
Хотелось добавить, но пить было нечего. А самое главное – всякие там рассуждения полковника пугали. Ведь и правда, могут травануть, взорвать или еще что. В очень уж крутые дела Леху затянуло. Банкиров нынче так часто шлепают, что жуть. И банки лопаются то и дело. Раньше это Леху никак не колыхало, а теперь… Ясно ведь, как божий день ясно, что его в наследники неспроста направили. Наверное, могли бы и какого-то другого подобрать, поумнее и потолковее. Ведь этот самый дядюшка никогда в жизни не видел ни Леху, ни его отца, а деда мог только на фото видеть, да и то если поручик Коровин не погнушался держать при себе карточку брата-комиссара.
Что стоило Воронкову или другому начальнику подобрать в своем дружном коллективе образованного, приличного работника, с хорошими зубами, например? Нет же, пришлось настоящего Леху впрягать. Это могло означать только одно. Импортный дядюшка от кого-то получил фотокарточку настоящего Лехи. Но тогда, скорей всего, Александр Анатольевич должен был бы Знать и другие подробности биографии своего двоюродного племянника. В частности, то, что он безработный, а вовсе не банкир. Тем не менее Леху не стали представлять богатому дядюшке таким, как есть, а стали приводить в порядок.
Вообще-то, можно было и не думать ни о чем. Жил же, блин, без малого сорок лет и ни о чём толком не задумывался. Нет, конечно, иногда и думал, но как-то не всерьез. На фига это было? Пока маленький был, за Коровина мама с папой думали. Как родить его, выкормить-выходить. Потом, когда в школу пошел, еще и школа за Леху думала. Чему его учить и как воспитать из него строителя коммунизма. Правда, объяснить Лехе и другим товарищам, зачем, собственно, этот коммунизм строится и что он вообще собой представляет, как-то позабыли. Точнее, объясняли, конечно, насчет того, что все будет по способностям и по потребностям, но откуда возьмется по растущим потребностям, ежели каждый будет давать только по ленивым способностям, не рассказывали. Опять-таки, потребности эти росли так быстро, что уже никаких способностей не хватало. Поэтому, когда начал Леха вкалывать, то ему задумываться над высшими проблемами просто времени не было. Он гнал свой план, смотрел, чтоб народ перевыполнял умеренно, чтобы допуски плюс-минус соблюдались, вместо углеродистой стали вязкую не ставили или наоборот. А зачем да почему – по фигу. Завод режимный, мало ли зачем какая деталь изготовляется? Кстати, само «изделие» в полном сборе Леха даже не видел ни разу в жизни. Потому что здесь, у них, только узлы и агрегаты делали, а собирали все в кучу хрен знает где. Насколько эта Лехина работа приближала построение коммунизма, он не знал, а насколько удаляла – думать не собирался. Тогда платили нормально и точно, когда положено.
О том, что коммунизм – это плохо, Леха услышал по телевизору. Одни – поначалу их ой как много было! – считали, что так и есть, другие – их поначалу было всего ничего – кричали, что это брехня и козни сионистов, а большинство – и Леха в том числе – сопели в две дырки и помалкивали. И не потому, что боялись получить по морде или сесть в каталажку, а потому, что разбирались во всем очень хреново и не хотели выглядеть дураками. Есть на Руси хорошая поговорка: «Помолчи – за умного сойдешь». Самая лучшая позиция, ежели лень задумываться.
Конечно, за последние годы, когда с зарплатой пошли напряги, а потом Леха начал вести жизнь свободного от работы человека, раздумий стало больше. Иногда приходилось решать такие философские вопросы, как «что делать?», чтоб суметь пожрать хоть один раз в течение дня, и «с чего начать?», чтоб найти хоть какие-то бабки на пропитание.
Временами телевизор показывал из Москвы толпы людей с красными флагами (вообще-то у Коровина был черно-белый «ящик», и все флаги смотрелись серыми). Поскольку хреново было везде, и даже очень, Лехе казалось, что вот-вот начнется революция. Где-нибудь там, в Москве или в Питере, как прошлый раз, в семнадцатом году. Решат там, допустим, путем вооруженного восстания, вопрос о власти, а потом объявят об этом по телевизору. И можно будет снова топать поутру с похмелья на родной завод, а вечером в поддато-приподнятом состоянии возвращаться домой. Но пока в Москве и Питере ничего не начиналось, а в Лехиной родной деревне все было тихо и спокойно – чего рыпаться?
С Севкой они могли потрепаться о политике. Не все ж про баб рассуждать. Но ведь тоже, если по-честному, в основном повторяли то, что ушами из динамиков слышали или глазами на экране видели. Тем более что особой разницы не наблюдалось. Давно ясно было, что ситуация точно такая, как в детской сказке про дудочку и кувшинчик. Ее Леха еще во втором классе читал. Даже помнил, что ее тот же мужик написал, что и «Белеет парус одинокий», только забыл, Лермонтов или Катаев. Там, если кто не помнит, рассказывалось, как одной девочке было лень по траве ползать, листочки поднимать, чтоб собирать землянику в кувшинчик. Конечно, подсуетился какой-то волшебник и предложил девчонке поменять кувшинчик на дудочку. Мол, подудишь – сразу все ягодки тебе откроются и искать не надо. Но собирать-то некуда стало! Вот эта дура и маялась, пока в конце концов не отдала волшебнику дудку обратно. Леха, когда сказку читал, понимал уже, что так не бывает. Но при этом все-таки считал эту девчонку дурой набитой. Нет бы сбегать домом за новым кувшинчиком и собирать себе в свое удовольствие! Найти, как выражался какой-то генсек, «разумный компромисс». Ан нет, надо ей было ставить вопрос «или – или». Так и нынешние дураки ставят: или пустые полки, но на то, что есть, денег хватает – или на полках все, что хочешь, но по такой цене, что ни хрена не купишь. Точь-в-точь как в сказке.
Сейчас Леха тоже ощущал себя в какой-то сказке. Чем дольше – тем страшнее. Страшно было, когда нашелся в лесу простреленный паспорт. Надо было бросить его, к чертовой матери, там же, где лежал. Нет, не бросил. Страшно было, когда чуть не столкнулся в лесу с Котлом, Мослом и Лопатой. Могли урыть? По идее могли, а могли бы и не тронуть. С чего тогда было пугаться, скажи на милость? Когда с Котлом у Нинки повстречался – еще страшнее. Хотя, что ему стоило стерпеть тот пинок в зад? Котел на Нинку был обижен, а его и бить не собирался. Леха ведь сам полез. Счастье, конечно, что Котел случайно на нож напоролся, но скольких страхов его смерть Лехе стоила? Именно после этого он себя дичью почувствовал. Затравленным зверем. И от этого своего животного страха Мосла с Лопатой поубивал.
Но теперь сказка уже вовсю разошлась. Мирный старичок Иван Петрович, оказывается, встал с автоматом защищать Лехин дом от одной банды, в то время как Леха на поклон к другой поехал. Пуля не досталась, так сердце подвело. Галина, видишь ли, стреляла. И видно, до того разволновалась, что опять крыша поехала. Ирка, наверное, тоже напугалась. Ну той-то хоть Севку, говорят, живым вернули. Только вот надолго ли? Не любят такие ребятки долги прощать. Хотя, конечно, Севка, вроде, и ни при чем… Но вот Лехе-то наверняка не простят. Даже если он теперь банкиром на халяву заделался…
Не зря поминал Пантюхов, какие статьи Лехе можно навесить за все дела, которые он успел наработать в последние дни. И не по доброте душевной пообещал их простить. Это ж чистой воды покупка! Леха нынче купленный человек, наемник. Даже и не человек вовсе, а так, кукла-марионетка. Дерни за одну веревочку – ногой дрыгнет, дерни за другую – рукой, дерни за третью – еще чего-то отчебучит. А надоест – порви все нитки и кинь деревяшку в огонь. Сгорит дотла – и спрашивай потом с угольков за все эти кукольные телодвижения. Только это ведь не какая-нибудь буратинская пляска будет, а что-то посерьезней.
Митрохин искал в немецком бункере планшетку, где было написано, что в квартире Нинки Брынцевой деньги лежат. Значит, нужен ему был этот клад. Неужели прогорал? Может, на Леху хотят долги повесить или надеются, что эти долги за него добрый дядюшка заплатит? Вряд ли. Слишком уж просто и по-глупому. Это даже Лехе, который ни хрена в финансах не петрит, ясно.
В этом-то все и дело. До Лехи доходило медленно, но верно. Его потому и взяли, что он полный нуль во всех этих делах. Да, что этому двоюродному дядечке говорить – подскажут. И что здесь подписывать и выписывать – тоже. Как роботом управлять будут. А что будет при этом своровано, вытащено из тысяч тощих карманов и переложено в десяток толстых – все запишется на Леху. На куклу подставную. Которую потом втихаря уберут и спросить будет не с кого. Причем могут, наверное, и не просто убрать, а начисто. Так что и следа не останется. Исчезнет Леха, вроде бы смылся с деньгами. Якобы, надув сотни или даже тысячи людей. Которые будут его проклинать потом. Детям про него пакости рассказывать. И даже если когда-нибудь, через сколько-то лет докопаются до правды, все равно верить будут только плохому.
И что самое страшное – теперь уже все поздно. Теперь он уже не сам по себе. Отсюда, из номера, не выйти. Мальчики не выпустят. Он и первого-то, который у самой двери, не пройдет. А там еще у выхода из коридора к лифту есть, наверное – у выхода из дома. У забора, у ворот – сколько их там еще?
Леха подошел к балконной двери, дернул. Открылась. Вышел на балкон. Ого-го-го! Хоть и третий этаж, а высота метров пятнадцать, как с крыши пятиэтажки-хрущобы прыгать. На асфальт. А Леха – не парашютист. Он и со второго этажа не спрыгнет. Тем более что до асфальта еще допрыгнуть надо. Перелететь небольшую такую оградку, метра два с половиной в высоту, сваренную из железных пик. Можно и не долететь, конечно, прямо под окнами газон с подстриженной травкой. Но только там, пи этом газоне, тихо и мирно дремлют собачки. Спокойные, ученые, лишний раз лаять не станут. Но только наверняка этих собачек держат не за тем, чтоб они позволили спокойно вылезать из окон или в них залазить. Скорее всего, наоборот. И поэтому они Леху облают тут же, едва заметят, что он, сделав, допустим, из штор веревку, спускается вниз с третьего этажа. А когда спустится – спалит, встанут с клыками у горла и подождут, пока придут охранники.
Нот, ни черта не выйдет. Придется Лехе Коровину своей тенью прикрывать чьи-то хитрые делишки. И некому пожаловаться. Ведь ясно ж как божий день, что один из тех, кто укроется в этой тени, будет господин Пантюхов. Он все об области печется. Вежливый, добрый такой, предупредительный. Безопасность Лехина его волнует. А ведь это он – Пан.' Странно, что Леха только сейчас догадался. Пан Тюхов… Небось, его вся эта шушера, которая вокруг него кормится, так и называет.
Может, дождаться завтрашнего дня и устроить Пану скандал международного масштаба? Только что сказать? Что замышляется какая-то авантюра? Но ведь Леха только подозревает, а знать толком ничего не знает. И потом, кому рассказывать? Дядюшке? А может, этот самый дядюшка тоже порядочный жулик. Фрицам служил во время войны, потом у штатников ошивался, капиталец сколотил. Большие деньги никогда честно не зарабатываются. Небось, скупал по дешевке какую-нибудь дрянь, да и загонял африканцам по тройной цене. Теперь бывших землячков приехал облапошивать. В отместку за то, что те семьдесят лет назад его деда шлепнули, а отцу пинка под зад дали. И кто его знает, может, он, сукин сын парализованный, перед тем как сдохнуть, решит в родимую губернию какие-нибудь радиоактивные отходы захоранивать? А Леха, племянничек ненаглядный, будет ему надеждой и опорой… За такое дело не только ныне живущие, а и правнуки проклянут, пожалуй.
Догадки, одни догадки, ничего-то Леха не знает. Как есть марионетка! Или человек, связанный по рукам и ногам. Все что хочешь с ним можно делать: хоть избить, хоть оплевать, хоть золотом увешать…
Но тут Леха вспомнил, как настырно говорил полковник Воронков насчет его, Коровина, личной безопасности. Живой он им нужен, только живой и никакой больше. А кому-то, по-видимому, очень надо, чтоб Леха помер. Может быть, потому, что тогда от этого все у Пана и его команды пойдет наперекосяк. Или он вообще в трубу вылетит, или ему придется пулю в лоб пускать. Опять догадка, но другого-то нет ничего.
Так или иначе, хуже, чем Лехина смерть, для них сегодня ничего быть не может. Это точно.
А для самого Лехи?
Леха вернулся в комнату. Открыл стенку и глянул на себя. Чистенький, выбритый, подстриженный по моде. Помолодевший. Если зубы не показывать – вообще красавец. Жить да жить. Только много ли проживешь? Сколько времени им, хозяйчикам, понадобится живой Леха? Месяц? Полгода? Год? Три? Ведь не скажут… Конечно, можно притерпеться. Наверное, разрешат потом хлестать водочку, гудеть от души. Бабами тоже обеспечат. Чтоб заглушил наглухо все страхи. Может, и на иголку посадят. Тоже удобно. В кайфе можно чего хошь написать, а в ломке, говорят, и того больше, если руки позволят.
Но тогда все будет по-ихнему. И тогда уже ничего не сделаешь. А сейчас Леха еще может сделать то, что подомнет их, этих хозяйчиков. Ну, даже если и не подомнет, то хоть чуточку им кайф поломает. Только сделать это страшно.
Да. Очень страшно. Иногда, когда с особо большого бодуна все тряслось, руки-ноги холодели и похмелиться печем было, думалось: «Помрешь, Коровин – и все проще станет. Ничего уже не нужно будет, ни пьянки, ни похмелки. Ни работы, ни зарплаты. И по хрену мороз, какая там власть, политика, экономика и прочее дерьмо. Даже атомная война не страшна». Не то что не боялся помереть, а даже очень хотел. Знавал ведь таких, которые загибались от отсутствия опохмелки. Но сам не помер. Мучился, а как-то отходил. Оживал.
А сейчас, когда все, вроде бы, в норме, если иметь в виду телесное состояние, и даже зубы гнилые не болят, когда костюмчик сидит и в желудке не пусто – помереть? Страшно, очень страшно.
И даже хуже. Потому что надо не просто умирать, а убивать себя. Если б не видеть, как умирали Котел и Допита (Мослу повезло больше их – не мучился), может, вес было бы проще. Но ведь видел, видел их лица Леха. Боль их последним чувством была. А Леха боли боялся больше всего на свете. Даже больше смерти. Потому что смерть – это уже все, когда не чуешь ничего. А пока болит – живешь.
Тут еще одно сомнение наползло: а если там, после смерти, еще не конец всему? Хрен его знает, может, есть еще чего-то? Ад, Рай, Чистилище или что там еще попы придумали… Раньше точно знал – ни хрена нет, а теперь вдруг засомневался. Вспомнил, как когда-то, еще совсем пацанятами, шли они с Севкой около ихнего деревенского кладбища и встретили бабку Авдотью. Сели было на какой-то холмик, а бабка зашикала: грех, дескать, на могиле задницей сидеть. «Здесь, – сказала Авдотья, – Марья Лукина похоронена. Ровесница моя. Удавилась от любви. Поп в ограду не положил». И объяснила, что самоубийство – грех великий. Тогда они с Севкой только посмеялись. Бывают же дураки, что сами себя убивают!
Проще всего: не мучиться дурью и ничего не делать. От судьбы не уйдешь, чему быть, того не миновать. Дожить до утра, встретиться с дядюшкой, сделать все как положено, как учили, по инструкции. И потом жить себе, сколько дадут. Рабом жить. Всю оставшуюся жизнь.
Не бывать такому.
Леха решительно шагнул на балкон. Солнце уже готово было уйти за сосны. Смолистый, лесной ветерок обдул и погладил лицо. Осень. Уже не лето, но еще не зима. Как же отяжелели ноги! Но надо, надо поставить их на перила. Встал. Крепкие. Держат, но равновесие держать трудно… А внизу – стальные острия. Пронзят, прорвут грудь, а вот убьют ли сразу?
Нет, прочь от них глаза. Надо на солнце глядеть! Оно так близко, вроде бы…
Ну, в полет!
Триптих С.Н.П. или История одного самоубийства
«МУРЗИЛЬНИЧАНЬЕ»
Пятница, 13.10.1989 г.
Серега Панаев хрустел бабками. Они лежали в кармане, целых полтыщи – свеженькие, приятные на ощупь. Так бы им и лежать и ласкать руку да душу, но всему прогрессивному человечеству известно – деньги кладут в карман только для того, чтобы их оттуда вынуть. Две сотни долга, остальное – на жизнь до следующей халтуры. Сколько до нее жить – вопрос непростой и не имеющий, как говорят теперь, однозначного ответа.
Но это потом, а сейчас есть – и слава Аллаху! Под хорошее настроение надо пойти и помурзильничать. «Мурзильничаньем» Серега называл работу у мольберта, за которую ему не платили денег. Наименование пошло с тех древних времен, когда мать купила семилетнему сыну первые акварельные краски, и он, намазавшись ими с ног до головы, изобразил на листе нечто расплывчато-мутно-пестрое. Ему тогда казалось, что это был домик в лесу, а мать признала в этом рисунке бой с фашистами.
Мать у него была удивительная. Раньше, когда она была жива, он как-то не понимал этого. Ее хрипловатый, полу-мужской голос никогда не произносил мягких и нежных словосочетаний. В нем все время звучала команда, приказ. Иногда строгий и жесткий: «Убрать! Отставить!» – иногда угрожающий: «Выпорю!» – а иногда одобрительный: «Добро! Молодец!» На фронте она была снайпером, дослужилась до старшины. Тридцать два убитых немца, четыре ордена и пять ранений. С отцом Сереги, пехотным комбатом, познакомилась в июне сорок пятого, в госпитале под Берлином. В майоре сидело шестнадцать осколков, они ворочались в нем, но он терпел, жил и вкалывал, И у него были ордена, и он убивал, но на мать ничем не походил. Он мог и погладить по голове, и утешить, и посмеяться. Выпивши, добрел еще больше и на крепкую ругань матери отвечал радостным хохотом. Ни Серегу, ни старшую дочь – Зинку он в жизни пальцем не тронул. А мать трогала, да еще как! Правда, всякий раз за дело. Нервы у матери были железные, не разжалобишь. За уши она не драла, за волосы не таскала, по щекам не хлестала. Если придешь с двойкой и честно скажешь – «доложишь», как по-военному выражалась мать, значит, гулять не пойдешь, а будешь сверх домашнего задания решать примеры и задачки, твердить стихи, переписывать упражнения по русскому. Если разбил чашку или блюдце – не получишь денег ни на кино, ни на мороженое, пока не отработаешь «наряд» – пол вымоешь, посуду или еще что-то. Подрался с ребятами, вывалялся в грязи, порвал штаны – тут проводилось следствие. Если драка – за что дрался, кто первый начал, сильнее был противник или слабее, дал ты ему сдачи или нет. Если оказывалось, что напал первым на слабого или побоялся дать сдачи сильному – «наряд», а кроме того, еще сам отстираешь рубаху, зашьешь штаны. Если дрался с равным и «получил» – презрительная улыбка: «Что ж ты такой малохольный?» Если «надавал», то в глазах скрытое одобрение, а на устах строгое: «Не задавайся!» Только успешная драка с сильным противником могла вызвать прямое одобрение: «Так и надо, пусть не лезет».
Высшая мера – порка – полагалась за два преступления, в чем бы они ни выражались конкретно: за вранье и за кражу. Если взял хоть что-то чужое без спроса, если побоялся признаться в том, что получил двойку, или в том, что втроем колотил одного – добра не жди и пощады тоже. Серега хорошо помнил, как в глазах матери, серых, усталых, появлялся ледяной блеск, как исчезала хрипотца в голосе и возникала звенящая сталь. «Врешь, – говорила она почти бесстрастным и холодным голосом, – трус и подонок». После этого она тем же голосом, от которого мурашки шли по коже, поясняла, как уличила сына или дочь во лжи. От этого объяснения становилось неимоверно стыдно и казалось, что совершено нечто куда более серьезное, чем похищение варенья из буфета или покупка мороженого на сдачу, припрятанную после приобретения тетрадок. И когда мать, сузив глаза, говорила: «Идем! – то бессмысленно и бесполезно было заглядывать ей в лицо, лепетать: «Мамочка, прости, я больше не буду!» Одна была надежда – на милость отца. Иногда он предотвращал экзекуцию, если считал, что вина не столь уж велика. Стоило ему сказать: «Не надо, Тоня», – как мать теряла сталь в голосе и обычным хрипловатым баском ворчала: «Балуешь их! На шею сядут…» Мера наказания смягчалась до «наряда». Но если отец в ответ на обращенные к нему мольбы виновато и растерянно разводил руками, притворно напускал строгость на лицо и с плохо скрываемой жалостью в голосе говорил: «Ты это… Раз проштрафился – получи…» – тут уж больше ничего помочь не могло. Отец уходил подальше, в кухню, где долго курил и кашлял, цедя дым через изрешеченные легкие. Мать отводила «преступника» в чулан с узким окошечком в бревенчатой стене, где среди старых чугунков, примусов, керосинок, кастрюль и прочего хлама стоял здоровенный, как диван, сундук, окованный железом. Поверх сундука валялось рваное стеганое одеяло из лоскутков, а также старая, пыльная подушка. Тут-то и происходила порка. «Снимай штаны! – говорила она все тем же ледяным тоном. – Ложись!» Била сильно, жестко, не сдерживая руки, но и не стараясь вложить всю силу, в удар. Было больно и стыдно, и хотелось стать таким примерным и хорошим, правдивым и честным, чтобы никогда больше не попадать на сундук.
В двери чулана, который мать запирала на засов, была скважина, оставшаяся от вынутого замка. Через скважину, когда пороли Серегу, подсматривала, Зинка, а когда пороли Зинку – подсматривал Серега. Сквозь окошечко проникало достаточно света, чтобы были видны сизо-красные полосы, которые ремень оставлял на коже…
Но материнское воспитание не ограничивалось репрессиями. В общем и целом Зинка и Серега ходили биты-мн много реже, чем все их соседи и школьные приятели. Зинке, правда, попадало чаще, чем Сереге, главным образом потому, что она была на четыре года старше, и за некоторые преступления братца доставалось и ей. Кроме того, Зинка уродилась туповатая, училась кое-как и, с трудом дотянув до конца седьмого класса, ушла в ремесленное. Серега же, хоть и не был пай-мальчиком, но учился вполне прилично, хотя и не по всем предметам. Особенно везло ему с математикой. И отцу, и матери нравилось, думали, инженером будет.
Почему инженером? Потому что был завод, вокруг которого вырос этот бывший поселок, а теперь город. Бывший майор работал там бухгалтером, а бывшая старшина – стрелком вооруженной охраны… И вообще, в тогдашнем поселке почти все работали там. Почему-то само собой разумелось, что и дети будут работать там же. Но вышло по-другому.
Зинка, со скрипом закончив ремеслуху, выскочила замуж за морского лейтенанта и уехала на Камчатку. Серега же, оттрубив два года в армии, на арапа и без блата поступил в Суриковское.
«Домурзильничался!» – проворчала мать не без презрения. Нет, раньше ей даже нравилось, что он рисует. Рисунки с каждым разом становились все лучше и лучше, в школе он и по рисованию, и по черчению всегда был среди первых. Дома же повсюду были разбросаны листы ватмана и картона с изоупражнениями на вольные темы.
Дом некогда принадлежал родителям отца. Во время войны и дед и бабка умерли. По сути дела, это была деревенская изба, вокруг которой на тесном – двадцать на двадцать метров – дворе теснились сарайчики и кусты, росла одичалая яблоня, вонял сортир и гудели мухи. На задах десяток квадратных метров было отдано под картошку. В одном из сарайчиков хранили дрова, в другом время от времени заводили живность, которая чаше всего сдыхала, не дойдя до товарного вида. В этом-то сарайчике и устроил Серега свою мастерскую. И тогда мать была довольна: сын после школы не мотается со шпаной, не пьет – чего еще надо? Главное, пусть дотянет до армии… В армию она верила так же свято, как Мальчиш-Кибальчиш.
Когда в учебке спросили, кто умеет рисовать, Серега вышел из строя. Из курсанта он превратился в рядового постоянного состава, сержантских лычек не получил, но и службы настоящей не увидел. Клуб! Ленкомнаты, наглядная агитация, боевые листки, стенгазеты… Сколько он тогда намалевал красных звезд, несущихся в атаку самолетов, гордых и грозных воинов в касках! Сколько лозунгов, красно-белых призывов, боевых кличей: «Служба два года – боеготовность всегда!» – «Мишень – с первого выстрела!» – «Не болтай у телефона, болтун – находка для шпиона!» – и еще что-то в этом роде. А нормативы ВСК за него сдал какой-то земляк… Предлагали остаться на сверхсрочную, завклубом все уговаривал. Но… служить Серега не хотел.
Почему его занесло в художники? Бог его знает. В училище в талантах не ходил, но программу, как говорится, выполнял. Уже тогда научился находить халтуру: детские сады, школы, клубы… Ой, сколько тут появилось на свет винни-пухов, пятачков, зайцев, волков, крокодилов ген и Чебурашек! Работал лихо: проекционный фонарь, цветной диапозитив и по контуру краской. Быстро и без напряга. Вырезал профиль Ленина из картонного щита, краской из баллончика – раз! – и готово. Это была работа. За это он получал бабки, на это жил, потому что от родителей ждать было нечего.
«Мурзильничал» он только дома. Пробовал все: акварель, темпера, гуашь, масло, даже аппликацию из цветной бумаги, продававшуюся в пакетах «Юный художник-оформитель». Пробовал листья и тополиный пух, резал из корней и веток. Потом сжигал в печке.
В семьдесят пятом, под тридцатилетие Победы, шевельнувшийся осколок уложил в постель отца. Только-только унялось, приехал неведомо откуда друг-однополчанин, решили выпить по сто грамм. Потом еще по сто… После третьей стопки отца не стало. Хоронили с воинскими почестями, с тремя холостыми залпами из автоматов и пирамидкой на могиле.
Мать пережила отца на десять лет. Ровно столько Серега был женат. Женился он по расчету, а может быть, от скуки, хотя вроде бы и по любви. Была такая Лена с московской пропиской, круглая и немного сонная. Ничего-то ей не светило, хотя она была девушка добрая и не такая уж глупая. Серегиной матери не понравилась – старшина сонных не любила. После двух летних приездов молодоженов в Серегин родной город мать проскрежетала: «Следующий раз на похороны приезжайте. Не споемся мы с ней…» Сказано-сделано, Серега с женой приехали только тогда, когда пришла нехорошая телеграмма. Тут ни оркестра не было, ни салюта. Мать схоронили под той же пирамидкой, что и отца. Лена по-деловому прошлась через домик и решила, что его надо продать. Вроде бы все это уже обговаривалось не раз, и давно был с этим согласен Серега, но… что-то заело. То ли ему не понравилось, как презрительно глядит москвичка на оставшиеся от родителей пожитки, то ли ей не понравилось, как он на это смотрит, только поругались они в дым, в пыль и прах, а поскольку детей у них не имелось, то и развестись смогли быстро, через ЗАГС. С тех пор Серега жил в своем доме.