Текст книги "Вперед, безумцы! (сборник)"
Автор книги: Леонид Сергеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 34 страниц)
Рабочие одного продмага, узнав про мое бедственное положение, посоветовали добиваться прописки в управлении милиции. Не особенно надеясь на благополучный исход, я отправился в управление и, выстояв огромную очередь, попал на прием к «большому» толстомордому начальнику.
Полиция во всех странах не отличается особой тонкостью, но наша (советского образца) по грубости и хамству переплюнула всех. И по взяточничеству – вскоре я достоверно узнал четкий тариф за прописку и даже за закрытие уголовного дела; узнал, что в столице немало разрушительных правил.
Мне продлили прописку на месяц (на больший срок не прописали, потому что нигде не работал). Теперь по утрам я слушал радиообъявления о приеме на работу, но с временной пропиской никуда не брали. Получался издевательский заколдованный круг, какая-то чертовня.
В те дни, поглощенный заботами о выживании, я выполнял любую работу – все без разбора, и сильно уставал от ходьбы, зато досконально изучал город, и если вначале, как все неопытные приезжие, судил о Москве по центральным улицам, то со временем узнал и другую столицу: в закоулках, дворах, на окраине, и с каждым днем накапливал житейский опыт – самый необходимый капитал. Ну а в минуты уныния, как всегда, взбадривал себя: «Не вешай нос! Это выносимые муки, жизнь еще вполне терпима». И подстегивал себя кличем: «Вперед!». Я смутно догадывался, чтобы выжить в каменных джунглях, надо быть предельно наблюдательным, изучить подворотни и всякие тайные знаки: объявления на заборах, «сарафанный телеграф», сленг, и само собой, законы улиц.
Что больше всего бросалось в глаза, так это повсеместная лень и головотяпство. Нельзя сказать, что жители столицы не работали – работали, конечно, но чаще так, для видимости; больше перекуривали, сбрасывались «на троих» и чесали языками. Многие нагружались «под завязку» и непременно выясняли отношения на кулаках. Более-менее сдержанные, из числа нагрузившихся, просто разбивали бутылки, срывали трубки у телефонов-автоматов, оскорбляли прохожих – это процветало в порядке вещей и как бы не замечалось милицией; но стоило кому-нибудь надеть чересчур вычурные одежды или отмочить какой-нибудь сольный номер – например, публично читать «запрещенные» стихи, или что-то ляпнуть по поводу власти, как его тут же вели в участок. В десяти шагах от центральных улиц интенсивно процветали помойки, а гаражи-самострой ставили кому где вздумается – чуть ли не посреди газонов. Конечно, я не надеялся увидеть в Москве море красоты и радости, но и на такие невеселые картины не рассчитывал, так что первоначальное восторженное впечатление от столицы довольно быстро померкло; я понял – в больших городах много иллюзий, и вообще, жизнь в провинции чище во всех смыслах.
Поражали в Москве грязные вокзалы и рынки, подъезды с похабными надписями, транспортные пробки и сам общественный транспорт с порезанными и ободранными сиденьями. Поражали также слухи. Вся достоверная информация передавалась только посредством слухов (часто высокого качества). Самым распространенным был слух о грабежах и о том, что при квартирных кражах разные слои населения ищут защиты соответственно своему возрасту и полу: дети больше всего надеялись на собаку, женщины на милицию, мужчины на железные предметы под рукой.
Но особенно впечатлял повсеместный запредельный идиотизм. Казалось, все подчинено одному – как можно больше доставить человеку неудобств: дороги чистили и ремонтировали не ночью, что было бы разумней, а в час пик, самые необходимые товары продавали «с нагрузкой», в ресторан без пиджака и галстука не пускали (потому и распивали в подворотнях); все, что можно было сделать просто, нарочно усложняли, чтоб человек помучился; вся обслуга (от прачечных до магазинов) отличалась грубостью – была уверена, делает немыслимое одолжение (в этом слое общества огромное количество хамов); на заводах, в институтах, в больницах требовали массу справок, ходатайств, объяснений (похоже, опять-таки чтобы отравить человеку жизнь); и всюду система рекомендаций, запретов: где и как жить, куда ездить, с кем общаться, что читать и смотреть, кого любить (иностранцев нельзя). И на каждом предприятии, в каждом дворе – оплачиваемый стукач. И также повсюду портреты вождей; стоило взглянуть на их тупые физиономии, как все становилось ясно (понятно, в те дни я, как все неустроенные и бесправные, в основном видел теневые стороны столицы).
Ну, а чего я получил в избытке, так это приключений, и если тогда лишь догадывался, что опыт бездомного, униженного и подавленного горемыки не напрасен, то теперь и вовсе рассматриваю его как священную личностную историю.
От одиночества я, неприкаянный, сходился с людьми быстро, даже стремительно, точно создавал коллекцию судеб; с некоторыми много лет поддерживал отношения (с кем-то крепкие, с кем-то летучие), с некоторыми вскоре разошелся, несмотря на то, что мы были близки по духу – просто в те дни находились в разном положении, но память о них я унес с собой. Иногда завязывал дружбу неразборчиво, безотчетно – за что впоследствии поплатился. Но вначале о радостном, от чего и сейчас, при этих воспоминаниях, подпрыгивает сердце – о пивбаре в Столешниковом переулке.
Как туда занесло, не помню – возможно, просто заглянул на огонек, ведь жил авантюрно, будущее не планировал – оно подходило и я бросался навстречу. В том прокисшем пивбаре я столкнулся со студентом медиком (позднее психиатром) Михаилом Чернышевым, у которого всегда были «полные карманы» добрых слов.
– Новые знакомые – это прекрасно, – сказал Чернышев, пожимая мне руку. – О старых уже все знаешь. Особенно если дружишь по территориальному признаку. Ведь все приедается… Ты как насчет выпивки?
Дальше Чернышев объявил, что он «очень занятой человек», в смысле, работа для него – все. На самом деле большую часть времени он просиживал в том прокуренном заведении среди пьющей и опохмеляющейся публики, случайных посетителей и завсегдатаев, опустившихся алкашей, и там, рассыпая доброту, проводил свой курс – «изучал людей». Чернышев сразу вычислил мой «переменчивый бесноватый характер» и что я нахожусь в «плачевном состоянии, барахтаюсь в позорной трясине, не имею мощной цели и стартовых возможностей», веду «затхлую жизнь и мне не на кого опереться» (и как узнал?), но обнаружил у меня «невероятно выносливый организм и склонность к творчеству» и предсказал «удачливое будущее» (за это ему бесконечно благодарен – он подарил мне мечту!).
Чернышев не обладал выдающейся внешностью (его рябое лицо было далеким от произведений искусства), но он владел колдовской силой внушения. При дальнейших встречах (опять же в пивбаре) он все красочней расписывал мое будущее и в конце концов объявил, что оно приблизилось и вот-вот я буду купаться в баснословной удаче, но этот момент все не наступал. Зато после выпивок с «предсказателем» я совершал прекрасные путешествия по ту сторону реальности и, само собой, имел мешок денег (от постоянного безденежья эти проклятые бумажки так и вертелись в голове).
Чернышев собирал «левую» живопись и свел меня с художниками, братьями Евгением и Игорем Леоновыми (отрекомендовал меня «рукотворным, сноровистым», хотя не видел никаких моих дел). Братья учились в полиграфическом институте, то и дело подчеркивали свое какое-то немыслимое происхождение, имели одну любовницу на двоих – «с роскошной задницей» – и внимательно следили за самочувствием друг друга, и постоянно зудели о моем «запойном курении»; я думал, заботятся о моем здоровье, потом понял – о своем (считали – находиться в обществе курильщика – отравлять себя); они мало ели («в пище много ядов») и мало говорили («чтобы экономить энергию»). Им бы впору жить в экологически чистой сельской местности, но, по словам моего рекомендатора, в лесу они терялись, при виде моря и гор испытывали страх.
– …Типичные дети города, асфальтовые люди, – говорил Чернышев, – но несмотря на эти шероховатости, они неплохие художники, невольники красок и холста.
Братья шарлатански «шлепали» абстрактные картины – точки, запятые, кляксы (кому, кроме Чернышева, их сбагривали, я так и не узнал) и делали макеты журналов, а между этими занятиями подхалтуривали на Сельскохозяйственной выставке, писали по трафарету шрифты. По настоянию Чернышева, братья взяли меня в помощники и около месяца я жил безбедно.
– У тебя получается как надо, это не шрифт, а песня, – похвалили меня художники.
– Ты уже схватил удачу за хвост, – объявил Чернышев, обрушивая на меня гипнотический поток. – Скоро вытащишь всю, огромную. Если все пойдет такими темпами, скоро станешь богат до отвращения. Смотри, не задери нос. Просчитай последствия и не забудь про меня, благодетеля.
Почему-то эта самая удача мне представлялась неким библейским чудищем с полным брюхом денег. Я так сжился с образом этого чудища, что и в самом деле захотел разбогатеть (не только по ту сторону реальности) и долгое время надеялся на это – чуть ли не до зрелого возраста, пока не пришел к окончательному выводу – это мне не грозит.
Чернышев, отзывчивое сердце, вскоре нашел мне отличную работу – оформлять витрину ателье на Арбате. Три дня я вкалывал как одержимый и получил приличную сумму, половину которой красиво просадил с Чернышевым в пивбаре.
Однажды на Пушкинской площади ко мне пристал бесформенный толстяк, очкастый чудик в каком-то немыслимом балахоне; назвался Кириллом Прозоровским, знатоком «настоящей» литературы (он из-под полы продавал перепечатки запрещенных авторов; цену устанавливал гибкую, в зависимости от интеллекта и благонадежности покупателя). Этот Кирилл, экстравагантный динамичный субъект с неуживчивым характером, прицепился ко мне всерьез: заявил, что является физиономистом и подходит к людям с определенным отбором, хотя несколько раз «прокалывался».
– Я, старичок, всех просвечиваю, как рентгеновский аппарат, но раза два интуиция давала сбой, – заявил мне (он не утруждал себя запоминанием имен, всех называл «старичок»). – В КГБ ведь завербовали немало интеллектуалов. Но ты, чувствую, чист в этом плане. Хочешь, будем работать на пару, создадим беспрерывный конвейер, выручка пополам.
Я согласился бы не раздумывая, если бы не нелегальное проживание в городе. Это и сказал Кириллу и он вошел в мое положение, по сути – пожалел.
– Твои слова, старичок, рождают отклик в моей душе, – высокопарно произнес он. – Ясно, реальная жизнь скучна, настоящая жизнь только в искусстве. Искусство помогает человеку не впасть в отчаяние, не опуститься… Прописки абсолютное зло, деспотия, но постараемся уладить дело, придумаем что-нибудь другое, пусть не ударный, но отлаженный механизм.
Он привел меня к себе в красиво обставленную квартиру (с недостаточно красивым видом из окна – на отделение милиции). Он оказался сыном состоятельных родителей и маскировался под бродягу (имел «внешнюю фанеровку», по его выражению) и жил на собственные заработки в знак протеста против обеспеченности.
Накормив меня, Кирилл объявил, что является не просто знатоком литературы, но и тонким, изысканным поэтом «непризнанным гением».
– Я пишу по ночам. Ночь, старичок, лучшее время для работы – тишина, ничто не отвлекает.
Он прочитал несколько своих произведений, в которых я ничего не понял, потом бросился обзванивать знакомых, чтобы и они вошли в мое положение.
– Мода на сострадание прошла, каждый выбирается из дерьма в одиночку, – пробормотал он. – Такой досадный фактик. Но не будем сидеть сложа руки, неработающая машина ржавеет. Будем, старичок, действовать.
«Непризнанный гений» был страшным непоседой: из компании быстро сбегал – стремился уединиться – «всех надо держать на комфортном расстоянии», но и в одиночестве пребывал недолго – начинал обзванивать приятелей; из дома его тянуло на улицу, с улицы в дом, из города на дачу, с дачи на «Брод» («Бродвей» – улицу Горького) и «Пушку» (Пушкинскую площадь). Но его главной чертой была отзывчивость; он свел меня с супругами инженерами Щадриными, Володей и Людой.
Это была парочка еще та! Люда, некрасивая хромоножка и красавец Володя, безумно любящий жену, «самый ревнивый из всех мужчин», – по словам Кирилла.
– Готов посадить меня на цепь, – подтверждала Люда.
Володя через пару дней устроил меня красить заборы на своем предприятии, при этом сказал:
– Я и сам не прочь подхалтурить, да приходится следить за Людмилой, она ведь отпетая гулена.
Затем с его подачи я ремонтировал будку сторожа – гнилушку, которую проще было спалить и построить новую, но срабатывал хозяйственный идиотизм. После будки, опять-таки благодаря Володе, я помогал грузчикам перекатывать рулоны бумаги, около месяца числился разнорабочим с «внутренним включением», по выражению «непризнанного гения» (под этим самым «включением» он подразумевал духовные интересы).
Новые знакомые глубоко вошли в мое положение, но все-таки недостаточно глубоко – в «крыше над головой» помочь не смогли (Володя с Людой сами жили в стесненных условиях, а родители «непризнанного» его приятелей «босяков» на дух не принимали). По этому поводу новые знакомые выразили сожаление, на что я бодро заявил, что мне жилищем служат уютные дворы, а крышей – звездное небо. Вероятно, чтобы считать звезды не в одиночестве, Люда решила познакомить меня с сестрой, которая жила с матерью в Водниках, но в те дни мать была в санатории. Люда заявила с откровенным смешком:
– Светка претендентка на место постоянной любовницы. Сам понимаешь, для мужа ты не подходишь. Она не твой уровень. Но постоянная любовница, разве это не потрясающе?!
Мы поехали в Водники разношерстной компанией; супруги Щадрины решили «встряхнуться» и пригласили с собой надменного студента Литинститута Давида Маркиша и его дружка, нагловатого фарцовщика Владимира Златкина по прозвищу Дик; оба были стилягами и пошляками (именно от них я впервые услышал дурацкое выражение «заниматься любовью», хотя, понятно, заниматься можно сексом, а любовь это не занятие). В электричке эти субчики вели себя развязно, хамили попутчикам; глядя на них, я думал: «чтобы так вызывающе держаться, надо что-то из себя представлять, наверно они сделали что-то эдакое». Позднее узнал – ровным счетом ничего, попросту самоутверждались через хамство, как некоторые самоутверждаются через бандитизм или власть. Эти типы открыто измывались над всем русским и кадрили иностранок, чтобы через брак «умотать за кордон» (что впоследствии и осуществили); оба поехали в Водники «убить время, душевно попить пивка и по дороге снять двух прошвырнушек».
Чтобы сгладить контраст между представителями «золотой молодежи» и мной, голодранцем, Щадрины прихватили машинистку Лену Баринову по прозвищу Лепешка, нервную девицу, наполненную предчувствиями и страхами, которая сигаретами и вином заглушала боль от «несостоявшейся личной жизни»; она постоянно поддерживала себя в меланхолии, умела разжалобить, время от времени впадала в депрессию или беспричинно смеялась, и, как все истеричные особы, часто плакала – и не столько от расстройств, сколько из-за самолюбия, чтобы выложиться полностью, заодно – чтобы не выходить из образа несчастной.
Сойдя с электрички, мы попали во власть ветров – с водохранилища один за другим накатывались тугие порывы.
Светлана встретила нас необычно – в халате (хотя Люда сказала, что договорилась с ней заранее; компания была посвящена только в одно – есть возможность погулять; о сводничестве знали лишь Светлана и я). Халат моей будущей любовницы обескураживал и приводил в восторг (вернее, приводило в восторг то, что он облегал). Прохладно познакомившись (меня, правда, одарив улыбкой), Светлана с ленцой, («в прохладном ритме», по выражению Володи Щадрина) поставила на стол наливку, печенье и забралась с ногами в кресло с книгой Тургенева, предварительно откинув подол халата, чтобы ее, и без того видимые бедра, виднелись еще отчетливей. Сесть за стол она отказалась наотрез, заявила, что не пьет и не курит (что в моих глазах усилило ее положительные качества); во время нашего застолья на все вопросы и предложения отвечала с холодной вежливостью (такой же холодной, как ветер с водохранилища, завывавший за окном), всем своим видом давая понять, что сестра и она – совершенно разные люди.
Дик пытался пригласить ее танцевать: то уговаривал с набором избитых шуточек, то бесцеремонно тянул за руку, но Светлана оставалась непреклонной, правда, и не сердилась на напор Дика. Но когда я, изрядно выпив, подошел к ней и, с трудом подбирая слова, поинтересовался чтивом, она расплылась в приветливой улыбке (ветер мгновенно стих) и долго лепетала о Тургеневе, не забывая вытягивать и поглаживать бесподобно длинные ноги (от них бросало в жар), как бы напоминая мне, что наш разговор имеет второй тайный смысл. В ней сочетались старомодность и легкое бесстыдство современной женщины. В конце вечера она прямо сказала:
– Я ценю в мужчинах голос и руки. У вас приятный низкий голос и руки труженика, – и страшным шепотом добавила: – У нас все будет чудесно.
Мое возбуждение достигло крайнего предела – я уже по уши влюбился в нее, и уверенный, что наконец-то встретил «гениальную женщину», что все складывается как нельзя лучше, развеселился сверх всякой меры, налил глаза и не заметил, как уснул в прихожей на диване. Проснулся от сладострастных стонов; приоткрыв дверь, я увидел в полумраке на кресле Светлану – она яростно отдавалась Дику; халат тургеневской блудницы валялся на полу. Я подскочил на месте, точно ошпаренный кипятком, и долго не мог прийти в себя.
Под сильнейшим ветром я добрел до платформы, дождался первой электрички, доехал до Каланчевки – и на всем пути жуткая горечь заполняла мою грудь, а в еще не протрезвевшую голову лезла мысль: «и что за проклятье тяготеет надо мной?». И дальше еще хлестче уговаривал себя: «главное – ни в коем случае не расклеиваться, не впадать в панику. Вперед!».
На следующий день Люда разыскала меня (хотя я и избегал встречи с ней), сказала, что мне «все показалось»; еще через неделю передала записку от сестры – изящными словами, тонким тургеневским стилем Светлана сообщала, что «пошляк Златкин пытался приставать, но у него ничего не получилось». Просила приехать, но я был гордый парень. Или глупый – не знаю; только повторять поездку не собирался.
После этого прискорбного случая последовал еще один: в день, когда кончилась прописка, я умудрился попасться в руки милиции; нелепо – ехал без билета в троллейбусе и вошел контролер. В отделении мне вручили предписание – покинуть город в двадцать четыре часа.
– Вторично попадешься, посадим на год как злостного нарушителя паспортного режима, – заявил майор.
Это ли не издевательство над парнем, только за то, что он хочет жить в столице, в городе, где, кстати, родился?! (эти иезуитские законы существуют и поныне).
Снова я очутился на улице, снова бездомничество, разброд, шатанья. А тут еще похолодало и усилились ветры, природа явно затевала что-то недоброе. Короче, потянулись тяжкие деньки, которые только изредка радовали. Как-то в поганейшем настроении устроился на ночлег в одном подвале; дом был глухой – не дебоширили даже пьяницы и сумасшедшие; только прилег на доски, за решеткой окна появилось привидение (я с детства был уверен, что мы окружены вторым невидимым миром, а к призракам испытывал глубочайшее уважение). В невыразимо жутком оцепенении стал шарить рукой в поисках палки или камня, но, присмотревшись, разглядел – призрак всего лишь белая рубашка, раскачивающаяся на веревке. Тем не менее я вдруг вспомнил свои предыдущие встречи с привидениями, вспомнил то, чего не было. Меня обуяла какая-то ложная память – первый признак нездоровой головы.
Через час-другой освоился в темноте, разогнал дурацкие видения, выкурил сигарету, чтоб окончательно прийти в себя, вслух пробормотал: «Нас этим не испугаешь»; потом задремал, но послышались голоса, и в полумраке возникли трое подвыпивших молодых людей с бутылками. Заметив меня, парни не удивились, открыли потайную дверь и, махнули мне, чтоб составил компанию.
За дверью оказалась скульптурная мастерская, пропитанная алкогольным запахом. Хозяин мастерской студент Строгановки Вадим Штокман и его спутники, студенты музыкального училища Игорь Слободской и Аркадий Егидес обогрели меня, накормили и напоили, уложили спать на тахту, а сами до утра талантливо распевали неаполитанские песни.
Утром Штокман показал мне свои работы, дал несколько ценных советов по технике рисунка и объявил, что я могу запросто приходить в мастерскую, когда вздумается. Скорее всего он так объявил, проявляя элементарную вежливость и позднее пожалел – я, доходяга, насел на него крепко, целую неделю безвылазно торчал в мастерской, правда, не забывал сыпать благодарности за то, что меня приютили. Штокман ухмылялся:
– Похоронишь меня с почестями, понесешь подушечку (с какими наградами, не уточнял).
Каждый вечер к Штокману не заходили – залетали, как ангелы, взволнованные Слободской и Егидес – всегда с бутылками, развеселые, пронизанные духом романтики, напевая неаполитанские песни, которые по их словам «чувствовали не только душой, но и всем телом». Штокмана и его приятелей весельчаков связывала трогательная дружба: она выражалась в предельно внимательном, заботливом отношении друг к другу. Но еще больше меня поразили их утонченные беседы об искусстве – благодаря им, я за неделю резко повысил свой интеллект.
Мастерская была первым богемным клубом, который я посетил и где окончательно понял, в какой атмосфере хотел бы вариться. Я сильно завидовал Штокману и его друзьям – они уже нашли себя и занимались творчеством («у всех есть занятие, кроме меня», – так и вертелось на языке), завидовал, потому что они не тратили время на прописки, поиски жилья, работы. В те дни я особенно остро переживал свою бездомность. «И когда заимею собственный угол, хотя бы часть огороженной комнаты? – размышлял чуть ли не вслух. – Отдохнуть мог бы, попить чайку… купил бы дешевенький радиоприемник, книги».
Что было странным – за все время, которое я провел в мастерской, ни Штокман, ни его друзья ни словом не обмолвились о женщинах. И это в художественной мастерской, где в порядке вещей страшный интерес к женщинам, и разговоры о них – центральная тема! И, само собой, не только разговоры. В какой-то момент, выпив, я заикнулся о девчонках на улице Горького, но встретил презрительные взгляды.
– Не разочаровывайте нас, молодой человек, – пропел Слободской.
Эта странность заставила меня пристальней всмотреться в новых знакомых и я обнаружил то, что сразу же вызвало протест.
Во-первых, балетные движения и франтоватый внешний вид обитателей мастерской: Штокман носил бант, чересчур нарядную кружевную рубашку, лакированные ботинки, Слободской – крашеную (сиреневую!) шевелюру до плеч, Егидес – два перстня. Во-вторых, их отношения были чересчур задушевными: при встрече они слишком долго, излишне чувствительно целовались, эффектным образом ухаживали друг за другом, а меня обнимали каким-то нездоровым способом, как-то не по-мужски, как бы получая удовольствие от объятий – я это чувствовал кожей (как они неаполитанские мелодии). В-третьих, они демонстрировали обостренный интерес к другим мужчинам, и при этом обсуждали их мужские достоинства, как бы раздевали их. Мне, с повышенным интересом к женскому полу, это было совершенно непонятно (тогда я еще и не догадывался о существовании сексуальных меньшинств и всех вариантах любви). По моим понятиям, нормальный мужчина, разглядывая женщин, мог мысленно их раздевать и вытворять с ними что угодно (и не только мысленно), но с таким уклоном разглядывать мужчин!
В общем, ангелы оказались всего-навсего воздухоплавателями. После одного из вечеров, когда Слободской устроил переодевание в женское платье, а Егидес целовал ему руку, я порвал с этой троицей, хотя вскоре почувствовал, как мне одиноко без них, как сильно не хватает интеллектуального общения (как ни крути, а искусство – лучшее укрытие от жизненных невзгод). И еще одна немаловажная вещь: именно в те дни скитаний у меня появилось чутье на голубых, стукачей и КГБэшников, которое в дальнейшем спасало от неприятностей.
Глубокой осенью я ночевал где придется: на чердаке, в бойлерной, в старом баркасе на канале у водомоторной станции «Динамо»; однажды просто на скамье в заброшенном сквере – проснулся – весь засыпан листьями. Положение осложнялось частыми и сильными дождями, слякотью и холодом (непогода затеяла новое наступление); под монотонную музыку дождей в голову лезли невеселые, отчаянные, почти траурные мысли, но я заставлял себя отбрасывать эти мысли в сторону и твердо цедил: «Все выдержу» – приучал себя мужественно встречать невзгоды, и в дальнейшем, чем больше сваливалось неприятностей, тем большая крутость (даже лютость) охватывала меня. Я выработал в себе бесстрашное отношение к неприятностям, даже вывел взбадривающую формулу: «Когда неприятности множатся, победа близка».
Но победная вершина не появлялась, не появлялась даже ее первая ступень.
Как-то на Пироговке разговорился с двумя алкашами и один из них, кивнув на медицинский институт, подбросил мне идею «быстрого обогащения» – «продать медикам скелет» за сто рублей, то есть, разрешить после смерти производить на себе разные опыты. Но второй алкаш, со знанием дела, покачал головой.
– Не получится. Начнут заполнять бланки, а у тебя нет прописки. «Вначале пропишись, потом приходи», – скажут. Без прописки ты не человек.
Две ночи провел на окраине в недостроенном доме, где влага пропитывала стены и сильно грохотало в водосточной трубе, и прямо по мне бегали крысы. Потом ночевал в фанерной пристройке для отбросов в большом картонном ящике – фактически ночевал на помойке, что было, как теперь понимаю, самой низшей (в смысле падения) из всех моих ночлежек; продрог так, что зуб на зуб не попадал, правда, когда вышел из пристройки, было всего лишь пасмурно – такая погода показалась праздником, после того, как накануне лил затяжной дождь и я промок до нитки.
Несколько раз выбирал теплый подъезд, дожидался, пока жильцы засыпали, и кемарил на ступенях у батареи. Бывало, только прикорнешь, зайдет парочка, начинают тискать друг друга, хихикать, приходилось искать другое пристанище. Или ввалится дворник и разорется. Но чаще выскакивали жильцы, принимали за вора и грозили милицией, а при виде милицейской формы, моя спина покрывалась мурашками.
Однажды набрел на котельную при каком-то заводишке. Кочегар, тихий пьяница, мужик со впалыми щеками и глухим голосом, угостил меня папиросами. Я рассказал ему все о себе, оголил душу, разболтался – прямо не закрывая рта, спешил выговорить наболевшее.
– Давай, оформляйся в помощники, – буркнул кочегар. – Работка не ахти какая. Сиди себе, кидай уголь в топку да следи за давлением. И рубликов достаточно положат. Сработаемся, ты, видать, покладистый парень. Куда к чертям собачьим шастать щас по такой слякоти. Зиму перекантуешься, а там видно будет. Начальник у нас мужик ничего, посодействует.
Сочувственные слова кочегара, его готовность помочь мне, оказались как нельзя кстати. Директор завода и в самом деле был не против взять меня на работу, но отдел кадров – ни в какую.
– Вы уже месяц без прописки. Откуда мы знаем, что вы делали это время. Может, убили кого. Людей штрафуют, если они не прописываются в течение трех дней, а вы столько живете без прописки. Скажите спасибо, что не передаем вас в органы.
Мое положение стало еще плачевней. Несколько раз ночевал на стройках, в рабочих теплушках. Дожидался, когда уходил прораб, и просился переночевать, говорил:
– Приехал к другу, а его нет.
Как-то поздно вечером сижу на ящике у костра, дожидаюсь, когда рабочие уйдут в общагу и я спокойно улягусь со сторожем в теплушке. Вдруг один парень с враждебным выражением на лице, кивнув в мою сторону, сделал нацеленный выпад:
– А этот фрайер чего тут ошивается?
– Брось, Колька, – вмешался кто-то. – Парню ночевать негде.
– Знаем мы их! Забыли, одному тоже было негде, а потом сапоги мои тю-тю. А ну, ты, длинный, слышь! Вали отсюда!
Он сжал кулаки, подошел и ткнул меня в плечо. Я встал.
– Нужны мне твои сапоги.
– Проваливай, пока не вломил, – и еще раз ткнул меня.
Я его оттолкнул.
– Ах ты, шакал! – парень врезал мне кулаком по лицу.
Я не люблю драться, да и толком не умею, но здесь взвился, обида перешла в злость, и я заехал ему. И пошло… Мы дрались молча, тупо. Парень хрипел ругательства и все чаще цеплял меня своими маховиками, а его дружки сидели на ящиках, вроде для интереса наблюдали, кто кого, изредка бросали:
– Кончайте, ребята, не дело это.
Наконец подошли, разняли нас.
Прикладывая руку к заплывшему глазу, отплевывая кровь, я побрел в темноту. Состояние было жуткое, выдержка покинула меня. «Здесь, в столице, жестоких людей гораздо больше, чем у нас в провинции, – бормотал. – У нас человеку всегда помогут, а здесь каждый сам по себе, пробивайся как хочешь. И негодяев полно. И эти идиотские прописки – приписки к месту, чтоб всех держать под постоянным контролем, даже на отдыхе, иначе – штраф и высылка. Ну разве не дикость?!».
Размышляя в таком ключе, я пошел еще дальше, и в конце концов, как все неудачники, бездомные и нищие, озлобился и начал ненавидеть всю страну; разочарованный и ожесточенный, я подумал: «А не вернуться ли в Казань? Жизнь ради жалкого существования лишена смысла». Скитания в Москве превращались в бессмысленную нервотрепку, бесплодный труд, казалось, я мечусь в безвыходном коридоре. И с будущим полная неразбериха. А тут еще не самое лучшее время года – неприветливая суровая осень – после дождей резко похолодало, раньше времени пожелтели деревья и замерли в ожидании заморозков, чувствовалось – зима совсем близко.
Еще два-три дня ночевал черт-те где – прямо как бездомный пес; измотался вконец. И вот стою в каком-то подъезде, трясусь от холода, на душе муторно, безысходное отчаяние. Внезапно перед глазами всплыли лица родных… Словом, решил устроить передышку – скатать в Казань, снять нервное напряжение, поесть домашних супов, выспаться на кровати по-человечески. Поздно вечером прокрался на Москву-товарную, узнал у машиниста, куда направляется состав, и пристроился на подножке пульмановского вагона.
Часа в три ночи доехали до Шатуры, руки и ноги затекли, окоченел так, что стучал зубами, а тут еще заладил мелкий дождь вперемешку со снегом. По шпалам под прожекторами пошел в сторону станции; за мной увязался какой-то замызганный пес, маленький черный кобелек, похожий на чертенка – откуда он взялся, не знаю; бежит за мной, виляет хвостом. Я присел на лавку покурить, и он пристроился рядом. Покуривая в темноте, я уловил запах борща и перегорелого сала; пес учуял еду еще раньше.







