412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Сергеев » Вперед, безумцы! (сборник) » Текст книги (страница 9)
Вперед, безумцы! (сборник)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:20

Текст книги "Вперед, безумцы! (сборник)"


Автор книги: Леонид Сергеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц)

Мастерская-клуб

Жизнь творческого человека колоссальное напряжение, постоянная работа по отбору и запоминанию впечатлений и связанных с ними ассоциаций, воспоминаний, представлений. Творческий человек, словно аккумулятор, накапливает не только свою энергию, но и энергию других людей, и разряжает ее в работе. Впечатления и опыт других людей он как бы отфильтровывает, отделяя яркое от тусклого, глубинное от поверхностного.

Любое произведение искусства (картина, рассказ, музыкальная пьеса) неповторимый микромир; чтобы его создать, автор пережил целую жизнь за тех, кого изобразил (за отдельного человека, животное, растение). И конечно, настоящий художник всегда испытывает боль за то, что происходит вокруг него, и мера таланта, как мне кажется, определяется степенью ответственности за все происходящее.

И еще одно: сейчас в искусстве моден вычурный авангард (музыка без мелодии, живопись без рисунка, литература без сюжета), но мне кажется, тому, кто кое-что пережил, не до выкрутасов, ему бы выразить чувства. Уж я не говорю о том, что с годами вообще тянет к простоте, классике…

Каждому человеку необходимо общение с единомышленниками, а творческому вдвойне. Ценность общения – это не только обмен впечатлениями на какие-то события, но и сопереживание, участие в другой жизни. Художник должен иметь питательную среду, где мог бы поделиться задумками, услышать профессиональный совет, отзыв о своей работе.

Как ни крути, а большинство людей плохо подготовлены к восприятию искусства, ведь умение видеть, слышать, чувствовать необходимо прививать с детства. С детства же необходимо воспитывать вкус. Слесарь или тракторист, могут испытать бурю чувств от художественного произведения, но в полной мере не оценят мастерство художника, даже если у слесаря очень высокая квалификация, а тракторист герой труда. То же самое – и художник никогда в полной мере не оценит их ремесло, несмотря на свою бурю чувств. Только профессионал может по-настоящему оценить цветовые решения, поверхностную кладку мазков, сочетание слов и звуков, угадать подтекст, намек, уловить далекую мысль. Именно поэтому творческие люди и собираются в клубах.

На Бутырском валу в огромном доме проживали десятки художников; в том же доме на верхнем этаже художники имели мастерские, одна из них принадлежала Стацинскому (ее кто-то удачно окрестил «собранием старых ворчунов»). Мастерская представляла собой разношерстный клуб; в ней можно было встретить поэта и кинорежиссера, бродягу, собирателя народных поделок и кинозвезду, ну и, само собой, в мастерской собирались художники.

Два Виктора находились в центре внимания. Невозмутимо спокойный скульптор Платонов играл на гитаре, взрывной живописец Дувидов пел. В своих концертах они делали упор на классику, но расправлялись с ней чересчур вольно, временами несли отсебятину, тем не менее имели бурный успех.

В своей мастерской Платонов, с его точки зрения, «выявлял накопленную энергию в камне», с моей точки зрения – делал камень прозрачным, как лепесток. Платонов был красивым человеком и добряком, каких мало (позднее, когда я вел изостудию, он широким жестом отдал мне гипсовую голову Давида и множество ценных штуковин).

Дувидов слыл лучшим колористом из всей художнической публики, и что особенно важно – он всегда был дружелюбным, сногсшибательно улыбчивым, в его глазах всегда читался внутренний нешуточный праздник, яркий коктейль чувств.

Рассматривая работы этих мастеров, я думал: «Ремесленник – всего лишь способный человек, овладевший техническими приемами, а чтобы стать мастером, необходим талант. Именно поэтому всегда заметна разница между работой ремесленника и мастера – работа мастера светится! И главное, эта работа выполнена с такой простотой, что самого мастерства и не видно. Только долго приглядываясь, можно различить некоторые тонкости, но не все. В этом-то и состоит волшебство!».

Часто в мастерскую заходили художники Николай Попов и Борис Гуревич; оба имели свои мастерские (первый – отличную, получше многих квартир, и в центре, рядом с улицей Герцена; второй – вполне сносный трехкомнатный полуподвал, недалеко от театра «На Таганке»); к Стацинскому они приходили «для общения».

Мускулистый Попов, похожий на боксера «мухача» (когда-то он, и в самом деле, боксировал), по его словам испытывал в творчестве то подъемы, то спады, то окрыленную фантазию, то фантазию с подрезанными крыльями. Потому временами писал картины с сильной оптимистической струей и духом геройства, и тогда, входя в мастерскую с видом триумфатора, устраивал буйное веселье, изъяснялся вольно, без единого художнического слова. А временами впадал в религиозные искания, бегал в церковь святить воду, картины писал в умеренных, сдержанных тонах, а то и вовсе в унылых, мутных, наводящих черную тоску – какие-то руины, которые оставило время, и тогда, понуро входя в мастерскую, не поднимал глаз от пола, и имел вид боксера в нокдауне.

Гуревич молодость провел в крайней «темной» бедности и потом, в зрелом возрасте, писал картины с необузданной силой в «солнечных» тонах и носил только желтые рубашки; и в квартире устроил «солнечную энергию»: яично-желтые обои, охристая мебель, желтый кот. И на даче Гуревича солнце постоянно стояло в зените: желтый дом и забор, желто-бурые тыквы, подсолнухи, нарциссы… и летали по участку бабочки-лимонницы и осы.

Как и Снегур, Гуревич служил на флоте и тоже кое-где побывал. Когда он цветисто рассказывал о странах средиземноморья, передо мной открывались новые горизонты и шальные мысли о странствиях не давали покоя.

Почти каждый вечер к Стацинскому заглядывал Борис Жутовский (его мастерская находилась на том же этаже); заглядывал ненадолго – у него, моторного, вечно было дел невпроворот. Надолго он заходил только к диссидентам, поскольку и сам находился в жесткой оппозиции к властям.

Жутовский считался крепким графиком, рисовальщиком со своей манерой (одни его портреты чего стоят!); он проиллюстрировал сотни книг, но смотрел на эту работу, как на заработок, а душу отводил в абстрактных полотнах – их настряпал невероятное множество – повторяю, я в них абсолютно ничего не понимал.

Крайне редко заходил и Илья Кабаков; он являлся еще более вздрюченным, чем Жутовский, но, если у графика был неплохо подвешен язык (он даже пытался что-то писать) и временами слушал других, то живописец нес какую-то ахинею, и балаболил часами, не давая другим вставить слово. В пределах Садового кольца у него была приличная мастерская, где он время от времени делал детские книги (декоративные, в заливку по контуру), но большую часть мастерской занимали инсталляции с ключами, консервными банками, окурками – большинство художников реалистов рассматривали эти штуковины с напускным интересом, а за спиной «мастера» говорили:

– Чушь собачья!

Мастерская Соостера находилась в двух шагах от владений Стацинского, но встречались соседи раз в полгода, да и то по делу. Соостер отличался замкнутостью; если с кем и поддерживал товарищеские отношения, то только с такими же сюрреалистами, как он сам. В графических листах Соостера я тоже ничего не понимал, хотя и чувствовал – художник относится к работе сверхсерьезно и живет в самобытном мире, для меня – каком-то болезненно-абсурдном, для него, наверняка, – в органичном, захватывающим и еще не знаю каким.

Яснее ясного, все авангардисты были диссидентами и только и думали, как бы уехать на Запад. То, что они делали, меркло перед полотнами Корина, Пластова, Стожарова, тем же Лактионовым, которого они без устали поливали грязью.

Изредка в мастерской появлялись художники из Ленинграда: Георгий Ковенчук, Светозар Остров и Михаил Беломлинский.

Ковенчук не входил, а врывался словно катер с Невы, и сразу всех повергал в смятение, поднимал штормовую волну. Огромный, крикливый, с неистовой жестикуляцией, он был слишком велик для комнаты – прямо вытеснял мебель и всех заслонял собой, подавлял напором – волны расшатывали мастерскую, выплескивались в окно, окатывали прохожих.

С художниками Ковенчук был строг, к работам подходил с повышенными требованиями, «брал на абордаж», а по выражению кого-то из художников – «разевал львиную пасть».

– Разгильдяи! Купаетесь в довольстве, отдыхаете, сытые, в мягких кроватях, – гремел он. – Талантливый всегда строг к себе! Кому много дано, с того и больший спрос. Я и себе не даю спуску (врал!). Не развалитесь, если еще поработаете… Иначе наша дружба затрещит по всем швам!..

Он был великолепен в своем «праведном гневе» (к сожалению, себе прощал многое и постоянно хвастался, что Клод Лелюш, будучи в Ленинграде, из-за него задержал концерт). Взбаламутит мастерскую, перевернет все вверх дном, кое-кого утопит и хлопнет дверью, спешит в другие мастерские – «поднимать настроение» там. Всплески откатных волн еще долго бьются о стены (по слухам он, бессердечный, и родных держал в страхе, но не терпел, когда на него повышали голос).

Ковенчук тоже увлекался авангардом и сокрушался, что у нас, на родине этого явления, нет музея «современной живописи». Кстати, его нет до сих пор, и, понятно, за это время многие работы «уплыли» за границу – то есть, если музей и создадут, он будет не полностью отражать наше прошлое.

Скромник Остров, незаметный, неброский (но мощный цветовик), говорил тихо, иногда шепотом и в задумчивой отстраненности:

– Испытываю мощный восторг! – если работа нравились.

– Замысловато! – если не нравились.

– Испытываю чувство досады! – если видел кричащую безвкусицу.

После каждого высказывания Остров доставал из куртки плоскую фляжку с коньяком и делал глоток (приятелям никогда не предлагал).

На Беломлинском лежала тень Исаакиевского собора – так он был благороден. Утонченный до рафинированности, он умел слушать, как умеют слушать только воспитанные люди. Пока Ковенчук полыхал, а Остров нашептывал, он царственно сидел в кресле, внимательно слушал, наклонив голову набок, и улыбался. Но вскоре я убедился, что Беломлинский и не слушает вовсе – только делает вид, а думает о своем (позднее, когда он перебрался в США, стало ясно о чем он думал).

Заглядывали в мастерскую и «гении» – те, кто без всякого стеснения так себя называли. В их числе художники: Юрий Куперман и Отарий Кандауров, испытывающие жадную потребность прославиться и выглядевшие довольно смешно в своем напыщенном величии; они вели себя нескромно, даже несколько нахально. Первый, на редкость практичный, пробил себе мастерскую в Зачатьевском монастыре – жил среди русской культуры, но при случае насмехался над ней. Это не просто удручало, это вызывало гнев. Второй таскал с собой «лунный камень», излучавший холодный мутноватый свет и оберегавший владельца от всяких неприятностей; таким же мутным светом было освещено и лицо художника и его картины (водоросли, ракушки, утопленники). Это вызывало недоумение.

Оба художника с удовольствием говорили о себе; при встрече с ними я старался поскорее закончить разговор, а распрощавшись, облегченно глубоко дышал, словно сбросил тяжелую ношу или выбрался из сырого подвала на солнечную улицу.

Бывали в мастерской супруги Зуйковы, Владимир и Тамара, которые вечно ссорились – никак не могли решить, кто из них «значительнее». Вне мастерской с лица Зуйкова не сходила напускная многозначительность, ледяной взгляд никогда не теплел. Он делал работы не хуже, не лучше других, но хотел казаться айсбергом. При встрече не раз извещал меня горячим шепотом:

– Я, дорогой мой, значительный художник. Думаю, даже гениальный.

Только когда вода сошла (авангардистам разрешили выставляться) и все обнажилось, никто ничего особенного у художника не увидел. В общем, айсберг оказался пенопластом.

Заходили в мастерскую и супруги Юрий Копейко и Галина Макавеева, которые называли себя «гениальными» только в шутку.

Копейко был одним из вождей Союза художников, получил кучу званий и объездил весь мир. И, конечно, он имел мастерскую более впечатляющую, чем пристанище Стацинского (по размерам – все чердачное пространство большого дома на Басманной, и по интерьеру – с камином, бильярдным столом и прочим). У него тоже собирались художники. И не только художники. В частности заглядывали барды Фред Солянов и Евгений Бачурин.

Солянов, неунывающий обаятельный веселяга, многодетный папаша, подрабатывал грузчиком в булочной, а среди друзей играл на гитаре и пел по два-три часа без передышки.

Еще дольше мог петь Бачурин – как овсянка, двенадцать часов в сутки, – и в компании только и ждал, когда его начнут слушать. Многие не выдерживали весь песенный репертуар барда и выходили перекурить, на что автор песен жутко обижался. Но в чем Бачурин заслужил жирный плюс, так это в том, что он знал наизусть все стихи Лимонова.

Бывали в мастерской Стацинского и другие «гении», среди них – Владимир Чапля, который, надо отдать ему должное, все-таки сомневался «гений» он или просто «недюжинный талант», и о своей исключительности говорил только девушкам в своей мастерской у метро Кропоткинская.

Однажды по каким-то делам к Стацинскому зашел Роллан Быков; в нашем обществе он провел целый час и все это время я испытывал тягостные чувства. Одному художнику, как лакею, он отдал пальто:

– Повесь на вешалку!

Другому небрежно бросил:

– Подай карандаш!

Недоступность, важность, непомерная надменность исходили от этого маленького некрасивого человека. Когда его о чем-то спрашивали, отвечал с презрительной гримасой, не глядя на спрашивающего, на ценные реплики поджимал губы:

– Надо же! (и как, мол, ты дурак до этого догадался).

Не хочу вдаваться в подробности, но от посещения актера и режиссера осталось гнетущее впечатление – более ожесточенного, ядовитого человека я еще долго не встречал; он убедительно продемонстрировал «комплекс карлика».

Зато там же, у Стацинского, я познакомился с не менее известным «киношником» оператором Вадимом Юсовым. Вот уж кто держался великолепно! Легко, свободно, с достоинством, но без всякого снобизма. Голубоглазый великан, талантище, как никто преданный кинематографу, он свои сногсшибательные успехи сводил к шутке:

– Все зависит от умения ладить с людьми.

Он не подавлял ни своей массой, ни величием духа – наоборот, был предельно прост и доброжелателен, и все, что рассказывал, вызывало у нас жадный интерес. Помнится, мы вдвоем вышли из мастерской и мне все хотелось оттянуть время, чтобы подольше побыть с ним. Позднее мы встречались в Доме журналистов и в магазине «инструменты» на Кировской (Юсов строил дачу, а я катер), и каждый раз он говорил со мной, как с близким другом, будто мы знакомы десятки лет и нет никакого различия между ним, знаменитостью, лауреатом всяческих премий, и мной, никому не известным. Ну ладно, когда мы толковали о досках, шурупах, но ведь он и об искусстве говорил со мной как с равным – что-то спрашивал, советовался. Он явно завышал меня, но делал это деликатно, вселял в меня уверенность, что и я могу чего-то достичь – пусть не сейчас, когда-нибудь, в чем-нибудь.

Дважды мастерскую посещала переводчица Галина Лихачева. Вначале в проеме двери показывалась ее шляпка, из-под которой лучились ярко-голубые глаза, потом накрахмаленная кофта и отутюженный серый пиджак, потом она появлялась вся, вежливая и умная. Однажды одному художнику она сделала подстрочник английского текста, потом другому перевела письмо из Франции, третьему прочитала инструкцию – пользование немецкой темперой и еще произнесла какие-то слова на языке аборигенов Папуа-Гвинеи.

Всего один раз в мастерскую робко, словно мотылек, впорхнула задумчивая любительница поэзии художница Лидия Стерлигова (она рисовала «чувственные» картинки: «Зеленые городки», «Яблоневые деревушки»); при ее появлении мы приосанились и растянули рот до ушей. Пока мы болтали, Стерлигова сидела у окна и смотрела на закат «с тревожной окраской», а с наступлением темноты предложила побродить по улицам «насладиться романтикой ночного города».

Не бывал в мастерской, но постоянно интересовался ее бурной жизнью художник Николай Пшенецкий.

– Все замечательное на расстоянии еще замечательней, – шутил он.

Перечитав этот последний очерк, я подумал: «Как же мне повезло, ведь я знал целую ораву гениев; большинство людей за всю жизнь и одного не встретят, а я за короткий период узнал человек тридцать, не меньше. К художникам, которые таковыми себя считают, и о которых я уже сказал, можно приплюсовать еще нескольких мастеров кисти, толкующих о своем величии (правда, скороговоркой и подогретые нашим национальным напитком): Юрия Нолева-Соболева, Виталия Петрова, Бориса Мессерера и еще с десяток личностей, не стану всех перечислять (и так уже назвал многовато и очерки напоминают домовую книгу коммунальной квартиры), скажу лишь – время всех расставит по своим местам, как фигуры на шахматной доске, но вообще, пожалуй, самый большой талант – быть просто хорошим человеком».

Другие мастерские или вид на Москву со стороны Воробьевых гор

В мастерской Юрия Селиверстова возвышались бумажные храмы сложной конфигурации. Певец света и тени Селиверстов закончил архитектурный институт, но работал художником: иллюстрировал детские книги, делал портреты русских философов, писал стихи-молитвы, а для будущих поколений, которые по словам Селиверстова начнут восстанавливать разрушенные церкви, проектировал храмы. Здесь для него не было пределов. Особенно впечатлял проект Храма Христа Спасителя. Без всякой натяжки – сильно впечатлял; он был сработан чисто, чеканно, если можно так выразиться о бумажном сооружении. На месте взорванного исполина Селиверстов предлагал соорудить стальной каркас – в точности повторяющий силуэт храма.

– Никто не воссоздаст храм в первозданном виде, – говорил он. – Не восстановит росписи, уже нет великих мастеров… А каркас будет как символ прежнего величия… А внутри каркаса надо поставить часовню, куда люди могут прийти, помолиться.

Несмотря на святые замыслы Селиверстова, его земные деяния не отличались праведностью: когда к нему заходили приятели, он доставал черствый хлеб, плавленые сырки и сигареты «Чайка». Когда же его навещали девушки, на столе появлялось печенье, американские сигареты, коньяк. Всех девушек Селиверстов делил на «сестричек» и «сказки».

Ближайшим другом Селиверстова являлся писатель-фантаст Владимир Григорьев, высокий, лысый, закоренелый холостяк (Григорьев был не прочь жениться, но всех своих девушек показывал матери, а той никто не нравился – похоже, старушенция просто-напросто ревновала сына, и было ясно – свадьбы не будет до ее смерти). Григорьев девушек делил на «стрелки» и «балычок».

С Селиверстовым у Григорьева были и другие существенные различия. Григорьев не скрывал, что является безбожником, но, кивая на Селиверстова, повторял, что глубоко уважает чужие взгляды, ценит в других то, чего нет в нем.

Григорьев тщательно маскировал лысину, зачесывая остатки волос из-за ушей. Однажды он исчез, и объявился через полгода… с роскошной седой шевелюрой. На недоуменные взгляды приятелей сообщил, что был в Туве и шаманы дали ему бутылку какой-то мази.

– Втираю раз в неделю и волосы прут – не успеваю стричь, – сказал Григорьев, выпучив глаза для убедительности.

Приятели уже начали клянчить волшебное зелье, как вдруг Селиверстов достоверно заявил, что Григорьев снимался в фильме «Гусарская баллада», и у него парик.

Мы с Григорьевым жили в разных концах города, я – у Водного стадиона, он в районе Сельскохозяйственной выставки.

– У меня красота, – как-то сказал Григорьев. – Лихоборка под боком течет. Сижу, рыбку ловлю.

– Какая Лихоборка? – удивился я. – Она около меня течет.

– Правильно, и дальше через Тимирязевку ко мне. Можешь послать мне бутылку с запиской.

Я не поленился, проверил: запечатал в бутылку клочок бумаги, где назначал ему встречу у Селиверстова. Действительно, он выловил бутылку, пришел в мастерскую и протянул мне записку.

На улице Медведева находилась вместительная мастерская Анатолия Сухова, которую хозяин условно делил на два богатства: земное и небесное. Стеллажи «земного богатства» производили неизгладимое впечатление; там стояли самовар, чугунок с ухватом, керосиновая лампа и прочий антиквариат; на «небесных» полках лежали религиозные книги. Посреди мастерской находился фонтан – овальный таз с водопроводной трубой и подсветкой. Время от времени фонтан извергал к потолку тонкую изящную струю с разноцветными брызгами, которая мелодично ниспадала в таз. Фонтан был по-настоящему красив. Особенно ночью.

Сухов делал офорты и работал великолепно. Чумазый, точно кочегар, умелыми руками «колдовал» около станка («шуровал в тугоплавком котле») и, когда что-то не получалось («выпадал шлак»), колотил самого себя, а приятелям, которые постоянно торчали в мастерской, огрызался («отчаянно чадил»). Но когда получалось («от станка отскакивали отливки») колотил приятелей и гоготал.

Среди тех, кто постоянно торчал в мастерской, были художник Анатолий Ясинский и редактор журнала «Семья и школа» Петр Гелазония.

Ясинский был непревзойденным виртуозом макета. Именно он (провинциал из Новосибирска, приехавший учиться в Москву и бросивший полиграфический институт на последнем курсе) придумал внешний вид большинства известных журналов. Подчеркнуто вежливый, молчаливо-приветливый, Ясинский во время бесед на отвлеченные темы, прямо-таки страдал от избытка скромности (он и носил синие рубашки – цвета чистоты и скромности), говорил тихо, почти извиняющимся тоном, часто краснел, смотрел в пол и вообще выглядел незащищенным, слишком открытым.

Но когда дело касалось серьезных тем (политики, искусства), становился непримиримо-резким, безжалостным, и что удивляло – даже тогда не выходил из себя, по-прежнему говорил тихо, отчего его слова звучали особенно весомо, а порой и просто убийственно. Будучи истинным патриотом, Ясинский глубоко презирал знакомых художников, которые уезжали из страны.

– Заметьте, они все не русские, – говорил он. – Они так и не пропитались русской культурой, их мысли всегда были на исторической родине. И душа там же. Их искусство чужеродное.

Когда в мастерской рассматривали и обсуждали чьи-либо работы, он обычно стоял в стороне и высказывал свое мнение последним.

– Дайте-ка взглянуть, – просил и тут же выдавал: – Это не просто посредственная вещь, сырые заготовки, это какая-то дребедень, гниль, суррогат! Это не имеет никакого отношения к искусству!

Или:

– Это не просто скудное воображение, это варварство! Что сделано с природой, с человеком! Это втягивает в трясину!

Его слова заставляли вздрагивать; все мужские сердца замирали, уж я не говорю про нежные женские сердца – те вообще останавливались. «Дерзкий нарушитель порядка, конфликтный человек», – прозвал Ясинского кто-то из художников. И в редакциях Ясинский оставался верен себе:

– Ваше мнение меня не интересует. Берете или нет?

До женитьбы Ясинский подрабатывал везде, где только можно: красил дома, пароходы, ходил в потрепанном костюме, у него вечно свисали носки и рубашка выпадала из брюк, и вообще, в быту он был беспомощен до смешного. Женившись, работал только в графике и внешне преобразился – всегда наутюженный, накрахмаленный (опять-таки в синих рубашках), и во время «художнических» споров, уже «полыхал» с меньшей страстью – в мастерской просто дул прохладный ветерок. Позднее жена вообще запретила ему общаться с художниками.

– Ты выдающийся человек, – сказала, – тебе нельзя тратить время попусту. Иначе… – она пригрозила разводом.

Эти слова были решающими – «нарушитель порядка» стал примерным «домашним» художником.

Жена Ясинского, крайне властная особа, держалась так, словно ее только что возвели на трон и она приняла присягу верности Отечеству. Она завоевывала мужа в нарастающем темпе: разогнав его друзей, навязала ему свое «понимание жизни»; потом и этого ей показалось мало, она замахнулась на неподвластное – решила отучить мужа от храпа, но здесь, понятно, результата не добилась.

В те дни в моей голове роились мысли, кое-какие соображения насчет подобных угроз (и отношений Григорьева с матерью), я вывел некий закон сохранения любви: мать ревнует сына к его возлюбленным, жена оберегает мужа от дружков и т. д. Этот закон (подробно разработанный) я даже послал в научный журнал, но мой труд вернули с насмешливой припиской: «Молодой человек! По поводу Вашей философии мнение редакции разделилось: одни считают, что она тянет на премию, другим стало жалко деревья, из которых сделали бумагу, использованную вами для записей».

Тучный Гелазония напоминал былинного богатыря. Доброжелательный и мягкий, он мог примирить самых непримиримых противников, при этом восклицал что-нибудь этакое:

– Нельзя нравится всем, это противоестественно. И хорошо, что у вас разные взгляды, вы как букет полевых цветов… Завидую вам! А все, что я делаю – не след в искусстве, а царапины. Мне до вас так же далеко, как одуванчику до вершины дерева.

– Примечательная деталь! Хорош одуванчик! – смеялась Люба Юкина, художница-кукольница с затуманенным взглядом. – Ты не одуванчик, ты – баобаб!

– Ты Гаргантюа, – вторил Любе ее муж, график Сергей Юкин, у которого были темные круги под глазами и на его картинах все предметы имели темную обводку и казались замурованными в плиты из цемента, то есть выглядели барельефами. Куклы его жены, напротив, выглядели живыми существами, персонажами с яркими характерами. Из отходов от шитья (лоскутов, тесьмы) Юкина создавала разноцветное царство огромных (с подушку) пузатых мышей и птиц; из разных безделух, пряжек, пуговиц, блесток (у нее все шло в дело) конструировала рыб, из ваты и ниток – богадельню, серию стариков и бабуль.

– Почему ты не продаешь куклы? – как-то спросил я Юкину, зная, что они с мужем живут в постоянной нужде.

– Как же я могу их продавать? – возмутилась Юкина. – Это ж мои дети! Мои куклы играют большую роль на бытовом уровне. Сергей ведь пишет жестко, он и человек жесткий. Прекрасный, но невыносимый. У нас случаются веселые скандальчики, я их называю «увеселение души». Так вот, мои куклы смягчают атмосферу в семье. У нас терпимое сожительство. Мы немного устали друг от друга, ведь знакомы сто лет. Он еще в детстве дергал меня за косы, кидался камнями – я уже тогда нравилась ему.

Бывая в мастерской Сухова, я думал: «Хорошо, что у нас есть своя микросреда, где всегда найдешь понимание, поддержку. И что странно, у художников разные материальные возможности, но жизнь протекает более-менее одинаково».

Сухов всегда старался как можно дольше задержать друзей, даже пускал фонтан на полную мощность, устраивал водную завесу, чтобы никто не пробрался к двери. Я-то уходил последним, а то и оставался ночевать, и вообще слыл угрожающе общительным.

В мастерской Купермана, о котором я уже упоминал, постоянно блуждали женщины с пышными формами в легкомысленном одеянии – они вдохновляли на работу хозяина мастерской и его закадычного друга художника Кирилла Дарона. Эти типы в основном любили слабый пол и только отчасти живопись. Случалось, в мастерской появлялись даже малолетки, испытывающие гормональный бум – они то и дело выдавали художникам плаксивое обожание.

Мастерская в монастыре настолько обросла легендами, что трудно было понять, где правда, где вымысел, но доподлинно известно – Куперман и Дарон носили только импортные одежды (занимались «фарцовкой», покупали шмотки у иностранцев), а по вечерам фланировали по улице Горького, подходили к театрам и своеобразно кадрили юных зрительниц:

– Как вам понравились наши декорации? – спрашивали, выдавая себя за оформителей спектакля.

У обоих художников была четкая цель – жениться на богатых иностранках и укатить из страны, что позднее они и осуществили (один теперь в Англии, другой в Бельгии).

О работах этих деятелей ничего хорошего сказать не могу; Куперман черкал (рахитичным штрихом) какие-то замысловатые сюжеты (не имеющие никакого отношения к российским традициям), а Дарон одно время рисовал улицу Горького и Кремль, потом ромашки и васильки – сплошные ромашки и васильки (картины отличались только форматом), но «цветочную» серию покупали иностранцы, как символ России.

Эмигрировав, Куперман первым делом показал свои «штрихи» Шагалу и тот сказал: «Молодой человек, я это давно прошел». Дарон, по слухам, вообще забросил живопись. Вполне возможно, ведь теперь у него богатая жена, коттэдж с видом на залив. Зачем ему теперь утруждать себя рисованием, тем более, что в Бельгии полно красивых женщин.

Еще более безобразное отношение к художеству демонстрировал близкий приятель «монастырщиков» Валерий Красновский, которому было все равно, что делать, лишь бы получать деньги. Каким-то странным образом (по слухам, через «своих» в министерстве) он постоянно был главным художником: то на «Диафильме», то в издательствах; правда, из «Диафильма» его со скандалом выгнали, поскольку там он умудрялся под чужой фамилией оформлять лучшие ленты (делал плохо, ведь не имел «божьей искры») и сам себе (на то же подставное лицо) выписывать гонорары. Красновский одним из первых купил машину и кадрил симпатичных москвичек «на ходу». Во дворе мастерской он поставил импортный надувной гараж, который шатался точно гигантский студень (почему-то это чудище ему приходилось все время подкачивать).

Виталий Петров писал полотна под Рокуэла Кента, но считал себя повыше американца, и, само собой повыше большинства собратьев по творческому цеху. Его жена работала в Союзе художников и пробила мужу огромную мастерскую-мансарду в «сталинском» доме на Кировской и должность доцента в Калининском художественном училище, и немыслимые привилегии: дорогостоящие командировки на Чукотку, персональные выставки. В коллективных выставках он не участвовал (ну, если только с кем-нибудь из художников, «равных по классу»).

– Не хочу выливать свой стакан лимонада в бочку с водой, – полушутя, но в то же время обозначая свое величие, говорил художник. (Мне-то было ясно – слишком серьезное отношение к себе идет от слабости).

После смерти жены, Петров лишился этих привилегий, но не раскис – выписал с Севера знакомую учительницу чукчу, расписался с ней, купил катер и стал с новой женой путешествовать по Подмосковью.

Рядом с Петровым обитал хохотун Эльдар Урманче. Как большинство художников, Урманче любил компании и крепкие напитки, но особенно в душу к себе никого не пускал; недолго пообщается с сотоварищами, поюморит, похохочет и убегает. В основном свое веселье он обрушивал на красотку жену и двух-трех «дружков юности»; остальных держал на расстоянии, чтобы «не распыляться» – так оберегал свой внутренний мир.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю