Текст книги "Вперед, безумцы! (сборник)"
Автор книги: Леонид Сергеев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц)
В Волго-Вятском издательстве мы с Дмитрюком оформили книг пятнадцать, не меньше. Когда привозили работу, Дмитрюк останавливался у родственников, а меня пристраивал к соседу, другу детства, Ивану.
Однажды летом, около четырех часов, когда полуденный зной стал не так жесток, Иван предложил мне отведать наливки собственного изготовления. Мы только расположились на террасе, как у изгороди возникли два парня. Громко, с провинциальной прямотой, один из них сказал:
– Слыхали, Вань, у тебя квартирант москвич. Не мешало б сходить на пятачок, показать гостю, как живем в Нижнем.
– У нас серьезный разговор, – тоже достаточно громко остановил Иван пришельцев, которые уже открывали калитку.
– Эти нам неподходящая компания, – пояснил он, когда парни удалились. – У них одна задача – налить глаза, а я люблю беседы в интеллигентном варианте.
Всем своим видом Иван давал понять, что он и парни – некие неперемешивающиеся слои общества, что у него с ними несовместимая культура.
Выпив наливки, Иван откинулся на стуле.
– Как мы живем и слепому видно. Я покажу тебе то, чего ты в своей столице никогда не увидишь. Ясное дело, вы там перекормлены всякими зрелищами, но такого, голову даю на отсечение, ты не видел. Пойдем!
Мы спустились к Волге, на улицу Студеную, где старые деревянные дома соседствовали с пустырем, заросшим коноплей. Около одного дома Иван остановился, стукнул кулаком в массивную, с жестяными заплатами дверь и зычно крикнул:
– Мария Алексеевна!
Никто не отозвался. Иван снова стукнул и гаркнул:
– Мария Алексеевна!
За дверью стояла полная тишина, и я сказал:
– Никого нет. Зайдем попозже.
– Погоди! – Иван дробно заколотил в дверь.
Где-то внутри дома послышались шорохи, скрипы и вдруг раздался тонкий старческий голос:
– Кто там?
– Это я, Иван! – Иван подмигнул мне, предупреждающе покашлял и, довольный, что-то замурлыкал под нос.
Но в доме скрипы и шорохи смолкли и опять надолго воцарилась тишина. Иван нахмурился:
– Мария Алексеевна! Это ж я, Иван! Не узнаете, что ли?!
– Чего тебе?! – скрипы и шорохи перешли в шарканье, кряхтенье; обитательница дома явно подошла к двери. – Ну, чего тебе?!
– Дело есть. Тут один друг из Москвы хочет взглянуть на ваше искусство, – Иван многозначительно кивнул мне.
– Не могу открыть, – пропищало за дверью.
– Почему?
– Сын не разрешает!
– Мария Алексеевна, ну как можно? Хороший человек из Москвы. Мой друг. Приехал в командировку. Я ему много рассказывал о вашем искусстве…
Иван вновь подмигнул мне, как бы объясняя, что его слова – и не вранье вовсе, а сюрприз.
Наконец загремели засовы и на пороге появилась маленькая сморщенная, белая, словно вылепленная из воска, старушка в сарафане, с чепчиком, который, когда я пригляделся, оказался ватными плечиками на бечевках.
– Ладно уж, входите, – вздохнула старушка.
Пройдя за ней и Иваном в сени, я увидел на внутренней стороне двери надпись мелом: «Мама, никому не открывай!».
В комнате старушка прошла мимо стола с какими-то сине-зелеными стекляшками, уселась в кресло и затаилась. Иван обвел рукой комнату.
– Вот, хотел показать, что вы сотворили, – он наклонился к хозяйке, как бы свидетельствуя свое уважение.
Я осмотрелся. На этажерке, тумбе и подоконнике стояло множество акварелей в овалах. Это были тщательно отделанные миниатюры; портреты дам из прошлого века.
– Вполне профессиональные работы, – серьезно сказал я. – Вы, Мария Алексеевна, где-нибудь учились?
– Когда-то закончила местное художественное училище, – отозвалась старушка. – Работала в театре. Получала мало… Когда родился сын, подрабатывала где придется…
– Муж Марии Алексеевны умер рано, – вставил Иван.
– Да, одна растила сына, – горькая память нахлынула на старушку, она часто заморгала, но пересилила себя. – Потом нанялась в подручные к швеям. Они платить не могли, отдавали мне лоскуты. Шила одеяла лоскутные, подушки-думки… Потом занялась аппликацией… Кое-что осталось, зайди, взгляни, – старушка кивнула на соседнюю комнату.
Я откинул занавеску и онемел. На стенах висело штук десять картин – натюрмортов аппликаций; все работы большие, на подрамниках, и сделаны так виртуозно, что не виделось ремесло – ни стежки, ни обметка. Лоскуты были подобраны с таким вкусом, что один цвет плавно переходил в другой; создавалось впечатление, что цветы на полотнах – живые, а горшки и вазы – настоящие, объемные. Но главное, натюрморты наполняло солнце: на столах и подоконниках играли солнечные блики, от букетов падали тени.
– Смотришь на эти вышивки, и как-то радостно становится на душе, – протянул Иван за моей спиной.
– Радостно, – согласился я, а про себя подумал: «Ну, понятно – большие полотна – люди маленького роста часто стремятся ко всему большому, но откуда эта жизнерадостность?! Может, оттого, что жизнь была без радостей?!».
– Мария Алексеевна, вы продаете свои работы? – обратился я к старушке. – Ведь такие вещи стоят очень дорого.
– Раньше дарила всем, кого они волновали… Потом продавала, когда деньги были нужны… Когда сына растила… А теперь зачем мне деньги? – старушка привстала с кресла, взяла с этажерки альбом и мягко предложила мне: – Вот посмотри лоскуты.
Я начал листать альбом с шелковыми, атласными и батистовыми лоскутами; на каждом развороте были лоскуты одного цвета, но разных оттенков: от ослепительно ярких до приглушенных и совсем бледных.
– А выставки?! Местные власти устраивали ваши выставки?
– Сама не хочу, – старушка опустилась в кресло.
– Лет пять назад устроили выставку, – высунулся Иван, – да все картины стащили.
– Зачем мне такие выставки, посуди сам, – старушка махнула обеими руками и отвернулась.
– Прекрасные работы у Марии Алексеевны, – сказал я, когда мы с Иваном вышли на улицу.
– Я зря болтать на буду, – хмыкнул Иван. – Но ты уяснил, что никому нет дела до ее искусства?
– Ну а ее сын? Он, я так понял, бережет ее работы?
– Он печется о себе. Никчемный мужик. Картежник. Как проиграется, одну картину продает. Незаметно выносит и загоняет на барахолке за бесценок. А матери говорит, что украли.
«Фабрика без головы»Однажды, по какой-то неясной причине меня пригласили на телевидение, в детскую редакцию.
– Сделайте нам что-нибудь, – сказали, особо упирая на «что-нибудь».
Мне понравилось это «что-нибудь», но я все же уточнил:
– Что именно?
– Что хотите, мы вам полностью доверяем. Сделайте какой-нибудь фильм в картинках. Что-нибудь этакое с красочными подробностями.
Несколько дней за столом я работал не разгибая спины, придумал фильм: «Олимпийские игры у зверей» и кучу «красочных подробностей».
– Замечательно! – сказали в редакции. – Но, понимаете, красочные подробности не очень красочны. Разные бегемоты, жирафы – не «наши» звери. Нельзя ли оставить только «наших» – медведей, зайцев. И потом, понимаете, у нас есть определенный набор кукол, декораций; желательно укладываться в них, чтоб не клянчить, выколачивать деньги на новые…
Я столкнулся с некоторыми трудностями, но отступать было поздно, уже дал слово, что сделаю «что-нибудь», да и мои мысли уже устремились в кинематографическую область.
Снова засел за работу, ухлопал целый месяц, написал сценарий и сделал тьму рисунков про «школу под водой»: морскую черепаху-учительницу и акулу-разбойницу (что-что, а надводный и подводный миры никогда не покидали меня).
Фильм снимал режиссер Александр Сахаров; снимал через аквариум: за плавающими рыбами двигались «ученики школы»: игрушечные осьминожек, морской конек…
Фильм понравился, Сахаров получил премию, а мне заказали продолжение. На это продолжение я ухлопал еще месяц, но за работу получил меньше, чем получал за один рисунок в «Веселых картинках».
– Мы заплатили вам по высшей ставке, как Пушкину, – сказали в редакции. – Понимаете, за продолжение платят половину от первой серии. Считается, что одни и те же герои…
Мне казалось – все должно быть наоборот.
– Теперь понимаешь, почему на телевидении нет приличных авторов?! – пробубнил Сахаров. – Подвизаются одни халтурщики. Огромное предприятие, а денег нет… И туча установок: или слюнявый романтизм, или клюква… О бабе-Яге и о Черте писать нельзя… Телевидение – это фабрика без головы. Вернее, мусоропровод: пока летит – гремит, пролетело – пусто.
Все-таки и на телевидении я встретил хороших художников: Бориса Чупрыгина и Бориса Сафронова, которые оформляли детские передачи исключительно ради любви к «волшебному миру детей и зверей».
– Многие считают, что мы подхалтуриваем на телевидении, – тревожился Чупрыгин. – Это неверно. Халтура не работа, а отношение к работе.
«Для себя» Чупрыгин писал картины маслом, выдавая серии по пять-шесть штук; в зависимости от настроения писал – то сухие плоскогорья, высохшие русла рек, чертополох, то водные просторы, яхты, чаек, парящих над водой – всего накатал сотни две полотен, и все размером с чемодан.
Сафронов «для себя» ничего не писал – он писал «для других» – то, что просили знакомые: кому-то натюрморты, кому-то пейзажи. Делал работы и «про запас» и дарил их всем подряд.
– Не жалко отдавать? – как-то спросил я.
– Жалко, но отдавать и надо то, что жалко, – усмехнулся Сафронов. – А что не жалко, побочное – надо выбрасывать.
Однажды подвал, где Сафронов хранил живопись (а он писал гуашью) затопило, и все работы полностью размыло.
– Кошмар! – растерянно бухнул я Сафронову.
– Ничего, сюжеты помню, – невозмутимо ответил он. – За год-два восстановлю и сделаю получше… Не чересчур откровенно, а с нюансами. Ведь все дело в полутонах, нюансах… Знаешь, народы Севера для обозначения снега используют триста понятий, индусы называют сотню оттенков одного цвета – какое тонкое восприятие мира!
Последней моей работой на телевидении был сценарий (с рисунками) про Новый год – естественно, с «красочными подробностями». Моя работа понравилась, но после «редактуры», от нее мало что осталось. Можно сказать, с моей новогодней елки сняли все игрушки и обстругали ветви, оставив одну палку, да и ее с обломанной макушкой. Я возмутился, забрал сценарий, а дома отправил его в мусорное ведро.
До этого безрадостного случая произошел еще один, более-менее радостный. Как-то режиссер Сахаров вызвал меня в телецентр и торжественно объявил:
– У меня большие задумки на будущее, о них через час поведем качественный разговор, а пока впихну тебя в жюри – сейчас будет конкурс молодых актеров-кукольников, надо отобрать самых талантливых. Ты, вроде, работал в театрах.
– В этой области у меня поверхностные знания, – не менее решительно заявил я.
– Чепуха! Твоего мнения и не надо. В жюри, кроме меня, есть еще один знаток, а ты будешь для массы. Потом поговорим о будущей работе и шумно отпразднуем твоих подводных головастиков.
По пути в просмотровый зал, Сахаров отчеканил:
– Поставь каждому по несколько баллов. За сцену движения, за речь. В сумме не больше десяти.
Начался спектакль. Над ширмой появились тряпичные герои. Как я ни присматривался к их движениям, как ни вслушивался в голоса – все казалось обычным, без волшебства, но вот деревья раскачивались – хоть куда. Я даже ощущал ветер. После спектакля из-за ширмы вышли актеры – молодые взволнованные ребята; на сцену поднялся Сахаров и начал решительно что-то втолковывать актерам, потом за поддержкой обратился к коллеге, «второму знатоку». Тот полностью согласился с Сахаровым и объявил, что всем поставил «тройки». Для формальности Сахаров спросил мое мнение.
Я некоторое время морщился, делал вид, что занимаюсь немалым умственным трудом, потом объявил, что поставил две «пятерки» тому, кто раскачивал деревья. Неожиданно Сахаров изменился в лице.
– Наш гость верно заметил таланты, а мы с вами, коллега, их просмотрели. Так что, первую премию даем тому, кто имитировал ветер. Кто это делал?
Руку поднял пожарный, который, как оказалось, за бутылку пива помогал актерам.
Ох уж эти художники!Бывает, сидишь за столом в прокуренной комнате, работа идет туго, а на улице отличная погода, веселые компании, кажется – на улице карнавал. Смотришь за окно и думаешь: «Заброшу-ка работу, ведь меня ждут интересные встречи, бурное времяпрепровождение». Но выходишь на улицу, а карнавала нет, и никто тебя не ждет. Начинаешь обзванивать приятелей, устраиваешь встречи. Вот и получается – праздники надо организовывать, особенно когда нет клуба единомышленников.
Как ни странно в шестидесятых годах в Москве не было Дома художников. Был Союз, где находилось правление, выставочный зал и лавка, в которой продавались художнические принадлежности, но Дома-клуба не было. Писатели, композиторы, журналисты, ученые, медики, даже железнодорожники имели свои Дома-клубы, художники не имели. Видимо, власти побаивались их сборищ – как известно, художники отличаются особым свободомыслием. Но в Союзе журналистов была секция графиков, куда мы все вступили, и прежде всего для того, чтобы встречаться в пивном баре.
В том баре, а также в примыкавшем кафетерии и в холле за шахматной доской я основательно расширил круг знакомых художников. Помнится, два дня выдались особенно удачными (в те дни я был угрожающе общителен).
В первый день с утра я пил пиво с двумя Владимирами – Нагаевым и Гольдяевым, которые были никудышными ценителями пива и главным делом своей жизни считали графику (с мыслью о ней просыпались и засыпали); оба были блестящими рисовальщиками и все графические работы рассматривали с высоких позиций:
– Качественная продукция. Хорошая выставка, без всяких завихрений.
Или, пожимая плечами:
– Ну и что здесь такого? Плохая выставка. Наляпали какую-то фигню. Что чудят, придурки? Знаем мы этот кураж.
Некоторые, менее умелые рисовальщики, называли такие позиции «окаменелыми».
В то утро в глазах художников читалась надежда на то, что они в баре не засидится и вскоре вернутся в мастерские. Этому не суждено было сбыться – в бар заглянул художник, редактор и рассказчик с неиссякаемым запасом художественных историй Леонид Бирюков, который, к тому же, прекрасно разбирался в напитках; он тут же предложил нашей компании отведать «Рябиновки» собственного изготовления.
В разгар дегустации объявился главный художник «Мурзилки» Юрий Молоканов, черноволосый красавец и отличный рисовальщик (и, кстати, еще один бывший моряк, судьбе которого я, естественно, завидовал). Отведав наливки, Молоканов бросил пробный камень:
– А не пойти ли нам в мастерскую Чеховского? – и, не дожидаясь ответа, как бы облагодетельствуя неприкаянных художников, потащил нас в мастерскую на Брестской (где, кстати, тоже, как и на Бутырском валу, был целый дом художников с более шикарными мастерскими; у некоторых – прямо над квартирами и оба помещения соединяла винтовая лестница).
Молоканов пребывал в невероятно бодром настроении, идеи из него так и сыпались:
– Потом двинем к Перцу (Перцову)…
Он вышагивал впереди, широко расставив локти, словно расчищая нам дорогу, заражая своей энергетикой, убежденностью, целенаправленностью. По пути наша хлипкая группа уплотнялась и, точно лава, поглощала встречных знакомых: к нам с нескрываемым пытливым интересом примкнули художники Анатолий Сухов и Николай Попов, а вслед за ними – тихий художник Алексей Годунов, который ходил вальсируя, как балерун, и имел одну любовь – «розочки и лютики», все остальное считал не достойным внимания. Годунов серьезно оберегал свое «ровное настроение, душевное спокойствие» – чтобы не волноваться, частенько повторял:
– Не надо о неприятном…
Он соорудил вокруг себя некий кокон и не видел того, чего не хотел видеть. Ко всему, Годунов страшно боялся болезней; стоило кому-нибудь чихнуть, как он откликался:
– О, это дуновение смерти!
Но по пути мы понесли и потери: куда-то исчезли Нагаев с Гольдяевым и Попов (вовремя включили сигнал опасности – им праздный образ жизни не подходил).
Герман Чеховский был редким субъектом. Он постоянно менял ритм жизни: то спокоен, расслаблен – до апатии ко всему, то сверхактивен, то чересчур сконцентрирован на работе – до жестокого раздражения к приятелям, которые отвлекали от дела. Свою мастерскую Чеховский называл «запасником духовных ценностей», хотя ценностями являлись десяток его картин (он писал «хлороформ» – неживые листья и травы, этакие конструкции из растений, причем писал одной тушью – «масло неприятно пахнет, акварель коварна, капризна», – заявлял художник).
Он не ходил, а переваливался, и о себе говорил довольно заносчиво, правда посмеиваясь:
– Я немного лучше других вижу, слышу и чувствую, немного лучше запоминаю и соображаю. Из этих «немного» складывается мое огромное преимущество.
Это было преувеличением. На самом деле его огромное преимущество заключалось только в огромной мастерской, которую хозяин рекламировал, как показатель благосостояния.
На вернисажах Чеховский говорил одно и то же:
– Хорошая выставка, но слишком обширная экспозиция, пестрит, трудно лицезреть… И много мешанины. Все замусолили и получилась чепуха. В общем, кавардак, все никуда не годится!
В стане Чеховского уже восседали Владимир Кейдан, вечно развеселый говорун со смешным, прямо-таки клоунским, лицом, который каким-то странным образом возглавлял передвижные выставки, и всеобщий любимец, добрейшей души реставратор Лев Лебедев, который большую часть времени жил в деревне на Нерли и работал на чердаке избы.
Лебедев заслуживал всяческих похвал – и тем, что убежал от городской суеты и вел упорядоченный образ жизни (за исключением, когда отвозил работу в Москву и встречался с друзьями – эти поездки он называл «жизнью между раем и адом»), и тем, что возвращал к первозданному виду вещи, которые обладали «магической силой», и тем, что имел четкие убеждения и не увиливал от неудобных вопросов и острых тем, не «смазывал ситуацию», а говорил то, что думал. Например, об абстрактной живописи:
– Абстракция мне не интересна. Это преобразование пространства всего лишь облицовка чего-то бездушного.
Или о наших знакомых художниках эмигрантах:
– Пусть уезжают, атмосфера будет чище… Если ты не патриот, значит не имеешь права жить в нашей стране.
Дальше в мастерской все развивалось стремительно: пиво носили в банках, сумках, коробках; не стесняясь в выражениях, художники вначале легко поругивали друг друга, потом чихвостили более напористо и в конце концов вдрызг разругались, но к ночи помирились, и разошлись, объясняясь друг другу в любви.
Следующий день начался с отрезвляющего эпизода – утром в Доме журналистов я пил кофе с Александром Добрицыным, тихим, улыбчивым собеседником, но мастером жесткой «металлической графики» (по словам двух его жен он «тихий только с друзьями, а дома деспот» – понятно, мнения жен не всегда бывают справедливыми).
Добрицын в свободное от графики время писал рассказы и мы с ним часа два вели насыщенный разговор о литературе. Кстати, среди художников было немало тех, кто изредка занимался литературой: Снегур, Коновалов, Чапля, Юкина. И конечно эмигранты (Стацинский, Куперман, Пивоваров, Гробман), которые уже накатали книги о том, как им здесь погано жилось.
Не успел я распрощаться с Добрицыным, как в кафетерий заглянули добропорядочные супруги: режиссер Борис Дуров и его жена скульптор Зинаида, красотка с легким румянцем; с ними я тоже выпил кофе. За столом напористый Дуров сообщил, что его «потрясающий» фильм «Пираты двадцатого века» имеет самый большой кассовый сбор и вообще его лента – новое слово в искусстве. Слушая это качественное выступление, жена режиссера лишь улыбались.
Я заметил своему приятелю, что смотрел его «потрясающий» фильм, но он меня лишь слегка встряхнул, а вот керамические вазы Зинаиды, которые я видел на выставке, по-настоящему потрясли. Дуров начал с жаром втолковывать мне смысл своего произведения, а Зинаида заявила, что я лицемерю, что ее муж обладает невиданными способностями, что его работа – совершенство в своем роде, а она всего лишь сбоку припека, просто «художница любви», и счастлива от того что дает мужу счастье.
Вот такой урок самоотдачи преподнесло мне то утро, после чего я испытывал довольно сложные чувства к супругам, а они, наверняка, ко мне.
Затем в холле я до одурения сражался в шахматы с художником шрифтовиком Юрием Монетовым, которого уважал не только как игрока, но и как коллекционера (он собирал корни деревьев и морские раковины), и бесконечно уважал его как мастера всевозможных шрифтов. Жаль, но никто не догадался издать его шрифты отдельной брошюрой – это было бы отличное пособие для всех оформителей (не только книг, но и стендов, витрин и многого другого).
Талантливый и целеустремленный Монетов больше всего ценил в людях «культуру понимания искусства». Сам-то он был глубоко начитанным, всезнающим, а как шрифтовик – невероятно изобретательный и добросовестный мастер (свою работу называл «золотой жилой»). Обладая искрометной фантазией, он никогда не повторялся, и что поразительно – писал шрифты кистью без всякой предварительной разлиновки – такой имел глазомер!
В полдень в холле Домжура появился редактор журнала «Детская литература» Игорь Нагаев, здоровяк со шкиперской бородой и крутыми плечами; он с ходу басом сообщил мне, что сейчас повезет последний номер журнала в Абрамцево художникам Татьяне Мавриной и Николаю Кузьмину. Я только и успел вздохнуть:
– Завидую!
А Нагаев внезапно загоготал и, обняв меня, предложил поехать с ним.
Надо сказать, я давно искал повод напроситься в гости к знаменитой супружеской паре, и вдруг такой случай!
В электричке Нагаев беспрерывно басил, рассказывал о жене «самой преданной женщине на свете», о «самых послушных» детях – пуританин до мозга костей, он не скрывал своего счастья – басил так, что пассажиры оборачивались. По-моему, он просто развлекал сам себя; тем не менее, я не заметил, как мы докатили до Абрамцево.
Маврина с Кузьминым встретили нас приветливо – Нагаева понятно почему, а то, что я заявился именно с ним, уже было неплохой рекомендацией.
Мы пили чай с вареньем в саду за скромным дощатым столом. Маврина показывала на цветы и подробно объясняла, как их выращивать, при этом восклицала:
– Слышите?! Это поют чижи! Они поют почти как соловьи!
Кузьмин, подмигивая нам, то и дело подтрунивал над супругой, кидал орехи белкам, прыгающим вокруг стола.
Потом художники показывали свои работы.
Красочные гуаши Мавриной напоминали декоративные панно, и некоторые художники говорили:
– Она советский Пикассо, потому и получила премию Андерсена. Западники рьяно поддерживают всех в России, кто отошел от реализма, им главное – насолить нашей системе ценностей.
Это верно, но, по-моему, дело еще и в другом: многие прекрасные изобразительные находки художников интересны только их коллегам, а зрителям не понятны. В детской книге это особенно заметно. Я знаю точно: ничто не заменит ребенку реалистических рисунков Пахомова, Лебедева, Васнецова.
Работы Кузьмина были попросту блестящими. Глядя на его иллюстрации к Пушкину, я наконец понял, что взрослая иллюстрация вовсе не сопровождение текста, а самостоятельное изобразительное повествование.
После шумной Москвы и дымных застолий в Доме журналистов, дача в Абрамцево предстала как тихий самодостаточный творческий мир. Узнав, что художники часто и зимуют на даче, я удивился такому добровольному заточению и спросил, не скучно ли здесь, в оторванности от столицы, без телефона, без друзей?
– Некогда скучать, – откликнулась Маврина. – Пока сходишь на станцию за продуктами, пока растопишь печь, все приготовишь… Птичек, белок надо покормить, расчистить дорожки… Посидишь за столом над иллюстрациями, попишешь пейзаж – зимой здесь такая красота!
– Надо просто знать, чего хочешь, – улыбнулся Кузьмин, – что главное для тебя… Тогда времени не останется на скуку… Да и вон библиотека, – он кивнул на вместительные шкафы, забитые книгами.
В электричке я задумался о несовместимости серьезной работы и постоянных дружеских компаний; кажется, даже вздумал немного сократить количество приятелей (ведь к таковым причислял всех без разбора и по первому звонку забрасывал работу), но у меня не хватило силы воли изменить образ жизни – буквально на следующий день потащился с приятелями на какую-то пирушку.
В шестидесятых годах в Москве открылось несколько выставок абстрактной живописи: вначале Пикассо, затем поляков и американцев. Как всякое новое мероприятие, выставки вызвали бум. Зрители «охали» и «ахали», а я тупо взирал на ломанные линии, пятна, брызги и сильно страдал от непонимания подобного «современного» искусства. В то время в среде интеллектуалов, чтобы не прослыть невеждой, следовало тасовать набор имен: Малевич, Кандинский, Шагал. И соответственно ругать Бродского, Томского, Лактионова. Этот штамп был паролем для входа в среду «левой» молодежи. Если ты отходил от штампа, на тебя вешали позорный ярлык – «слишком советский». Мне не нравились оба набора, но было стыдно в этом признаваться. Я восхищался Коненковым, Дейнекой, Пластовым, Грицаем, Сарьяном. С точки зрения «интеллектуалов» это был неплохой ряд, но все-таки он не дотягивал до их «набора», поэтому на выставках я помалкивал.
Понадобилось немало лет, чтобы я научился говорить то, что думаю; после чего, естественно, кое-кто стал обходить меня стороной, но к этому времени собственные принципы мне уже были важнее добрых отношений. Именно поэтому призыв «говорить друг другу комплименты» я уверен – ведет ко лжи. Многие (не все, конечно) комплименты вообще лицемерны и нужны слабым людям. Для пользы дела умная критика, пусть даже жесткая, гораздо ценнее. Теперь я часто цитирую Аристотеля: «Платон мне друг, но истина дороже».







