412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Сергеев » Вперед, безумцы! (сборник) » Текст книги (страница 7)
Вперед, безумцы! (сборник)
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:20

Текст книги "Вперед, безумцы! (сборник)"


Автор книги: Леонид Сергеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц)

Новодевичий монастырь

Есть мужчины, которые чокнулись на своей гениальности, есть женщины, которые чокнулись на своей красоте. Тяжеловато общаться с такими людьми. И вот надо же! Меня угораздило жениться на женщине, чокнутой и на своей красоте и на своей гениальности. Она была манекенщицей и причисляла себя к достоянию нации, к некой касте неприкасаемых – считала себя одной из десяти самых красивых женщин в стране.

Жена умела шить и вязать, и считала, что более талантливой рукодельницы, чем она, нет и быть не может. И первое, и второе она каким-то непонятным образом внушила и мне, двадцатичетырехлетнему периферийному простаку. Во всяком случае, в первые дни знакомства я был уверен – она совершенство, некий ходячий бриллиант. Кстати, я был ее третьим мужем, и оба предыдущих тоже были художниками, – жена считала, что только художник может оценить вкус женщины, ее осанку, походку и прочее. Насчет своей внешности жена говорила буквально следующее:

– У меня не просто хорошая фигура, у меня идеальная фигура, и вообще, лучше меня женщин не бывает. Когда я иду по улице, останавливается движение, люди выходят из транспорта, чтобы получше меня рассмотреть.

Как я ни силился, ни транспортных пробок, ни ротозеев, выскакивающих из автобусов и троллейбусов не замечал, но за ней действительно всегда вышагивало несколько прилипал.

Относительно своего рукоделия жена была более-менее права – на шитье к ней выстраивалась очередь, причем в этой очереди стояли певицы и танцовщицы, и экстрасенсы, вроде Джуны. Все эти модницы на меня смотрели как на неандертальца, а о жене говорили как о святой, имеющей пропуск в рай, и никак не могли понять, чего она во мне нашла.

Работала жена быстро и, сидя за машинкой, то и дело поглядывала в зеркало, любуясь собой и позвякивая колокольчиком, который всегда у нее был под рукой – таким образом она подогревала свой творческий настрой и выражала восхищение собственным талантом.

Ко мне жена относилась довольно иронично, если не сказать больше.

– …С какой стати ты работаешь в театре фактически маляром? – вопрошала она. – Это не симпатично со всех сторон. В театре никогда не станешь известным художником. Тебе надо иллюстрировать книги. Это и престижно и деньги приличные.

Ни у родителей, ни в комнате, которую я снимал за городом, жена жить не захотела.

– Еще чего! Там я испытываю неудобство души, – заявила, раздраженно брякнув колокольчиком.

Как всякая необыкновенная женщина, она могла жить только необыкновенно, и потому сняла комнату в Новодевичьем монастыре.

На территории монастыря находилось несколько деревянных построек, в которых жили дворники и работники кладбища; одна из дворничих по прозвищу Капуста (на ней были вороха одежд), выделила нам крохотную, но светлую комнату.

Понятно, монастырь – это место, где сердце наполняется возвышенными чувствами: верой в доброту, любовью к ближним и природе. Обогащенный этими чувствами, я в свободное время рисовал нашу обитель, мост через Москву-реку, улицу Пирогова. Объясняя свои работы жене, я особенно напирал на ее возвышенные чувства.

– Неплохо, но могло быть лучше… Не знаю, станешь ли ты известным, – говорила жена, разглядывая мою живопись и нервно бренча колокольчиком. – И потом, ты удобно устроился. Весело проводишь время в театре, здесь пишешь этюды в свое удовольствие, а я работаю как пчелка, стою в примерках, вся исколотая булавками… – и, смягчая силу удара, добавляла: – Сходи в издательство, попроси проиллюстрировать книгу.

– Бесполезно ходить, – возражал я. – Там полно профессиональных полиграфистов, – я ссылался на мнение знакомых художников, но жена не принимала мои доводы.

После этих разговоров мне становилось грустновато, но не тоскливо: в такие минуты передо мной всегда маячили широкие морские просторы и успех в работе (не важно в какой области, но ведь к чему-то я был способен).

По вечерам после работы мы бродили вдоль монастырских стен, спускались к озеру, шли по тропе среди сирени, и жена продолжала меня «пилить»:

– …Ты бесчувственный. Я раскрылась перед тобой, рассказала все сокровенное, открыла тебе тайны дружбы, любви, творчества, а ты вечно молчишь, ничего интересного не расскажешь. И не стремишься стать известным…

Я защищался изо всех сил. Сирень, как свидетель нашей размолвки, покачивалась в такт слов жены, выражая ей полную поддержку, а мне – брезгливое презрение.

Что меня поражало во время этих прогулок – над женой всегда вились светляки, она шла в ореоле мерцающих огоньков. Светляки вились только над ней, ко мне они не подлетали даже на расстояние вытянутой руки, и это лишний раз подчеркивало нашу разность – необыкновенность жены и мою заурядность.

Жена в самом деле открыла мне кое-какие тайны, например, приоткрыла дверь в красочный мир художников-модельеров. На показах в Доме моделей, пока манекенщицы ходили по «языку» – помосту, я общался с художниками (кстати, показ выглядел труднообъяснимым процессом – чем-то неуловимым, вроде горения тканей на холодном огне).

С Галиной Гагариной мы пили кофе. Гагарина была серебряной женщиной: носила серебристые платья, при ходьбе извивалась серебряной змейкой и ее голос журчал, как серебряный ручей.

– Мы, модельеры, делаем женщин красивыми, – говорила Гагарина с серебряными перекатами в голосе. – Я из любой уродины могу сделать женщину с притягательной силой. Могу скрыть изъяны фигуры и выявить достоинства… У нас полно красивых женщин, но нет шмоток, да и многие не умеют одеваться.

С Татьяной Осмеркиной мы покуривали. Медлительная, осторожная Осмеркина носила платья с хвостами и ходила по-кошачьи мягко, пружинисто. Разглядывая публику на показах, Осмеркина всем давала предельно меткие характеристики, а богатых «фирмачей», сидящих вокруг «языка» и часто закупающих ансамбли одежды, называла «парадом кошельков».

– Я всех людей делю на «трамваи», «автобусы» и «такси», – «мурлыкала» Осмеркина. – «Трамваи» идут по жизни прямолинейно, «автобусы» временами сворачивают в сторону, «такси» непредсказуемы. Я «автобус», а ты, по-моему, «такси»… У «такси» есть чудовищный недостаток – они мечутся по жизни, хватаются то за одно, то за другое, и часто так и не находят себя. Но я почему-то верю в тебя. Быть может, ты «маршрутное такси»?

– Не такси, а морской катер, – выпятив грудь уверенно возражал я.

С Татьяной Большаковой и Людмилой Антоновой, которые конструировали сумки и обувь, мы вели торжественные разговоры – беседовали о живописи, «отделяли руду от золота», по выражению Большаковой. Обе художницы были незамужними, жили отшельницами, без надобности не выходили на улицу, не ездили в общественном транспорте; одна – потому что «кругом сплошное хамство», другая – потому что «кругом скудоумие, тупые рожи».

– А манекенки все глупые и барахольщицы, – нехотя объясняла мне Большакова. – У них не разговор, а устный танец: «С кем живешь? Что носишь? Где достала?». Помешаны на шмотках. Мы их всерьез не принимаем.

– Манекенки без волшебства, они просто блестящие женщины, – воодушевлялась Антонова. – Блестящие в том смысле, что все это внешняя мишура… А полно женщин с богатым внутренним миром. Таких женщин надо носить на руках, но мужчины почему-то клюют на внешний показной блеск…

Антонова носила платья в благородных полутонах и считалась женщиной «неземной красоты» (длинноногая, длинноволосая, она сто очков наперед давала любой манекенщице), но была на редкость «заземленной»: прекрасно знала животных и растения, ходила в туристические походы и никогда не демонстрировала свою красоту. Что и говорить, художники в Доме моделей были несравнимо интересней манекенщиц.

Через два года, во время очередной вечерней прогулки вдоль монастырских стен, жена произнесла ледяные слова:

– Мне все смертельно надоело. Ты никогда не станешь известным художником. В тебе нет пробивной жилки. И эти твои дурацкие планы о морских скитаниях… Прости, что осложняла твою жизнь, – она резко повернулась и направилась к нашей обители, вся в светляках.

Сирень прямо на моих глазах моментально опала и наступила какая-то ватная тишина.

Жена ушла от меня к известному дипломату, с надеждой уехать с ним в известную страну (по слухам, очутившись на Западе, чуть не сошла с ума от обилия шмоток, а теперь живет в замке и от скуки делает панно из ракушек)… Мы разошлись цивилизованным образом, без скандала; правда, покидая монастырскую обитель, жена все-таки демонстративно швырнула в меня колокольчик, то ли на память о себе, то ли для настроя «на пробивную жилку», чтобы я хотя бы попытался стать известным художником.

Я безмерно расстроился и думал, что теперь мир рухнет, но ничего не изменилось, никто и не заметил, что я стал одиноким и вновь бездомным.

Надо сказать, горевал я недолго, поскольку уже научился при поражениях смотреть на мир шире, как бы вырываться за рамки своей судьбы, ну и за два года поумнел и понял разницу между внешней и внутренней красотой, между «блестящей женщиной» и «богатым внутренним миром». «Неудачи такого рода закаляют характер», – утешил я сам себя и, снова сняв за городом комнату, с двойным усердием «замахал» карандашом и кистью.

Кстати, теперь я думаю, что любому человеку стать красивым не так уж и сложно – надо всего лишь быть естественным, честным и доброжелательным. Впрочем, об этом я уже говорил. О чем не говорил – именно в те дни я понял, что можно быть счастливым, имея всего-навсего крышу над головой, печурку-«буржуйку», кастрюлю перловой каши и… интересную работу.

С художниками модельерами я продолжал общаться; чаще других с Вячеславом Зайцевым, лучшим художником Дома моделей, на которого прямо-таки молились модельерши и рассматривали его как связующее звено между Богом и остальными грешными. Работы Зайцева действительно поражали неожиданными решениями, они как грозовые разряды, имели акустический эффект – существенно подпитывали творчество других модельеров.

Что особенно прекрасно – с годами, став знаменитым и богатым, Зайцев совершенно не изменился, остался таким же приветливым и доброжелательным, каким был всегда.

Зайцев коллекционировал одежду знаменитостей и тех, кто имел шанс ими стать. Среди последних, по моему совету, он приобрел брюки замечательного оператора Вадима Дербенева, с которым я познакомился на съемках фильма «Человек идет за солнцем» (там у жены была эпизодическая роль, а я сопровождал ее, как телохранитель). После развода с женой я как-то в шутку предложил Зайцеву для коллекции свои боты «прощай молодость». Неожиданно он принял дар, усмехнувшись:

– Ты уже стал известным пиратом. Живешь без квартиры, без жены, и одет по-пиратски. Вот что! Завтра сделаю тебе эскиз элегантного спортивного костюма, кто-нибудь из наших сошьет.

Он сдержал слово – тот эскиз я храню до сих пор. До костюма дело не дошло, мне показалось – элегантный наряд вещь серьезная, ко многому обязывает и прежде всего – к элегантным манерам и определенному положению; ни того, ни другого у меня не было. Я жил в искривленном пространстве, которое только изредка выпрямлялось, но и тогда я словно стоял перед потоком воды – то и дело встречал неурядицы, невзгоды, передряги. Я носил упрощенный вариант «элегантного спортивного костюма» – черные потертые брюки и черный свитер, который на шее закалывал булавкой. Конечно, черный цвет навевает мрачные мысли, но и настраивает на борьбу.

До свидания! Не печалься!

К массовым сценам в театре привлекались студенты театрального училища, а иногда и работники театра. В одном детском спектакле по сцене пробегал актер в шкуре тигра, в него стрелял охотник и «тигр» падал в оркестровую яму, куда рабочие предварительно стелили маты. Тигра изображал кто-нибудь из студентов.

Однажды по какой-то причине студенты не явились и помощник режиссера, строгая женщина с холодным взглядом, вызвала меня.

– Надевай шкуру, пробежишь по сцене, когда я дам отмашку! И разозлись – тогда получится!

– Проще простого, – хмыкнул я, давая понять, что мне по плечу и более сложная роль, ведь уже сто раз «освежал» декорации на сцене и никогда не испытывал страха перед огромным залом, правда пустым.

В нужный момент костюмерши помогли мне влезть в шкуру, я встал в кулисах, дъявольски «разозлился» и, отогнув занавес, заглянул в зал. И вдруг увидел, что привычный зал расширился – стал каким-то необозримым пространством, и весь забит мальчишками, девчонками и взрослыми – я прямо-таки кожей почувствовал дыхание сотен зрителей. Меня охватила нешуточная дрожь, которую я никак не мог унять, хотя и бил себя кулаком по всем местам.

Как только помреж дала отмашку, я вышел на сцену, но от слабости в ногах тут же шлепнулся, а поднявшись, ослеп от прожекторов, потерял ориентацию и побежал не к оркестровой яме, а к помрежу в противоположную кулису. Опытный работник, она сразу смекнула в чем дело, развернула меня и показала, куда надо бежать. Я ринулся по тому направлению, но очутившись у ямы, не увидел никаких матов (рабочие решили – раз студентов нет, то и сцена с тигром отменяется).

Несколько секунд я стоял перед ямой и не знал, что делать; слышал, как шумит зал, как безостановочно палит охотник, но стоял точно приклеенный и глазел на злополучную яму, чувствуя себя на грани между жизнью и смертью. Наконец, все-таки решился, прыгнул и… вывихнул ногу.

После спектакля ко мне подошел один из пожарных театра.

– Чего-то у тебя какой-то трусливый тигр получился, все время поджимал хвост.

Кстати, чуть раньше, на съемках фильма «Человек идет за солнцем» режиссер спросил меня:

– Мотоцикл водить умеешь? – и когда я утвердительно кивнул, объяснил, что надо делать.

А надо было всего-навсего подъехать к героине, подождать, пока она усядется на заднее сиденье и отъезжать.

– К сожалению, твоего лица зритель не увидит, съемка со спины, – сказал режиссер, но меня вполне устраивало войти в кинематограф и в таком виде, тем более, что жена снималась, а я торчал на съемочной площадке и изнывал от безделья.

Чтобы произвести впечатление на режиссера, я уселся на мотоцикл, распрямил спину и рукой описал в воздухе дугу, показывая какой исполню вираж.

И надо же! Перед самой съемкой появляется мотоциклист на «иномарке» в шлеме и кожаной куртке, с осанкой голливудского ковбоя (и откуда он взялся?!). Понятно, режиссер сразу ухватился за более выигрышный вариант, мне же сказал:

– До свидания! Не печалься!

А я и не печалился. Чего мне было печалиться, ведь я не смотрел на актерство как на смысл жизни. Просто было немного обидно, что у меня так бесцеремонно отняли роль. К тому же, я уже настроился утереть нос жене, доказать, что не она одна может сниматься, что моя морская душа гораздо шире, чем она думает.

Что и говорить, как актеру мне крупно не повезло, зато невероятно повезло как музыканту – можно сказать, на музыкальном поприще хлебнул славы.

Я уже говорил, на выездах театра перед спектаклем в мои обязанности входило просматривать декорации, поставленные рабочими сцены; если что порвалось, бутафоры замазывали, я подкрашивал. И говорил также, что такое случалось крайне редко, ведь рабочие были мастерами своего дела.

Как-то наш театр давал спектакль во Дворце Съездов. За час до спектакля артистам и работникам театра приказали не выходить из артистических уборных, пока солдаты с миноискателями не «прощупают» все здание. После этой процедуры я прошелся по сцене, осмотрел декорации – все было в порядке – и вдруг увидел за кулисами зачехленный рояль. Подойдя к инструменту, я откинул чехол – передо мной красовался полированный «Стенвей». Открыв крышку, я начал играть «Чижика-пыжика». Из-за кулис выглянул пожарный и обратился ко мне:

– Молодой человек! Вы того, осторожней на инструменте!

– Почему?

– Да ведь его только недавно привезли из Америки… На нем всего один человек играл-то.

– Кто же?

– Этот, как его? Ван Клиберн!

Вот так. Я был вторым, значит.

В то время одно за другим открывались кафе, в которых играли джаз. Мой друг пианист Валерий Котельников по вечерам играл в «Синей птице»; я был его постоянным слушателем.

Однажды только вхожу в кафе, как мой дружище подлетает:

– Тебя послал бог! Пощипи бас! Наш басист не пришел, а в зале комиссия из Москонцерта!

– Но я никогда не держал его в руках!

– Да кого это волнует?! Главное, чтобы единица была на месте. Для обсчета.

Пришлось лезть на сцену. Хотя, какую сцену? Возвышение три на три метра. Это после вахтанговских-то просторов! И все кафе – лишь большая комната с десятком посетителей, включая «прослушивающих». Мой друг начал играть, ударник зашуршал щетками, я старался в такт перебирать струны.

Ничего, отыграл; даже сорвал аплодисменты – какой-то подвыпивший слушатель похлопал и показал мне большой палец. И все же, несмотря на очевидный музыкальный успех, больше я своей профессии не изменял.

Что и говорить, в те годы у меня была насыщенная жизнь, и я не очень переживал, что дома мало занимаюсь живописью. «Еще успеется, – успокаивал себя, – ведь жизнь сама по себе интереснее любой профессии, да и как можно создавать жизненное не зная жизни? Ну к старости еще туда-сюда, когда уже есть опыт, но в молодости!» Теперь-то мне яснее ясного – я, чудило, поступал не просто легкомысленно, а глупее не придумаешь, и если многие признания облегчают душу, то признание такого рода только утяжеляет ее.

Работа «для души»

Работая в театре Вахтангова я «освежал» задники и в других театрах, причем выполнял работу на любых условиях. Другие исполнители заламывали огромные суммы, а я брался за «сколько дадут». Слух обо мне, непривередливом, прокатился по всем театрам и докатился до театра имени Маяковского. Там мне предложили заведовать декоративной мастерской. Я чуть не задохнулся от свалившейся удачи и бросился осваивать новую высоту.

Два сезона я заведовал мастерской и страшно гордился своей должностью. По сути это был самый высокий пост, который я когда-либо занимал. За это время в моей личной жизни произошли немалые перемены – я заимел собственную комнату на окраине, приоделся и, конечно, купил полуботинки, о которых мечтал. Эпов все чаще «выводил меня в свет» (Дом актера), где знакомил с актерами (с актрисами знакомился сам).

А в театре я работал с художниками Кулешовым, Васильевым, Сумбаташвили; в застолье после премьер сидел (опять-таки чуть ли не в обнимку) с Охлопковым, Свердлиным, Хановым, так что моя слава (как примкнувшего) удвоилась, если не утроилась – правда, об этой славе знали только соседи по квартире (я доставал им пропуска на спектакли), но мне и этого было достаточно.

Наконец-то я утвердился как работник театра и, главное, стал владельцем собственной комнаты. Моя жизнь стала похожа на мечту. Теперь можно было делать работы «для себя».

Каждый знает, в мире сеть добро и зло; я решил хотя бы немного добавить добра и начал старательно упражняться в иллюстрациях, в надежде когда-нибудь оформить детскую книгу – что как не она, несет ощутимое добро?

Меня давно тянуло в книжную графику для детей, в многоцветный мир, где реальность переплетается фантазией, а конкретность с условностью (герои сказок жили в цветах, плавали на бумажных кораблях, летали среди облаков; герои рассказов попадали в невероятные переделки). «Вот где неограниченные возможности для выдумки, – рассуждал я. – И нет работы интереснее».

Ко всему, в то время только в детской книге допускалась некоторая мера условности, стилизация, определенного подтекста (именно поэтому в детскую литературу ринулись десятки людей, которых совершенно не интересовали ни дети, ни природа, ни животные – для них главным было обозначить свое «я». Позднее некоторые из этих лицедеев даже стали известными и получали на Западе премии – ведь их давали не только за талант, но и в пику реалистической школе рисования и письма, давали с пояснением: «это не традиционно, ни на что не похоже»).

В богемной среде часто доходило до идиотизма – всякий негатив приобретал известность; все, что не признавалось официально, считалось талантливым, а что признавалось – естественно, чепухой. Между тем, и в том и в другом искусстве было немало прекрасных вещей, но и, понятно, чепухи хватало. Не случайно академик живописи Корин говорил:

– Пикассо шарлатан, а все современное искусство – сплошное надувательство.

Кстати, Пикассо и сам признавал, что занимался шарлатанством, «поскольку это приносило славу и деньги», а себя считал «развлекателем публики». И Сальвадор Дали говорил: «Я знаменит и богат, потому что слишком много дураков».

Короче, я начал работать «для себя» и работал довольно успешно, во всяком случае передо мной открылись широкие горизонты. Ясно, «для себя» – это работа, которую художник делает не по «заказу», а «для души». Эта работа может нравиться другим или нет, за нее могут платить деньги или не платить, но такая работа приносит художнику удовлетворение. И только такая. Если же художник выполняет работу «против себя», то даже получив за эту работу огромные деньги, он не испытывает удовлетворения. Конечно, настоящий художник.

Я от своей домашней работы испытывал очень маленькое удовлетворение, совсем крохотное и недолгое, но все же испытывал. А таким маленьким оно было потому, что у меня мало что получалось – я только начинал серьезно заниматься графикой. И все-таки, это маленькое удовлетворение давало мне большое счастье. Из театра я прямо-таки летел в свою комнату. Случалось, уставал на работе, случалось, друзья забывали обо мне и подолгу не заходили в театр; случалось, девушки не обращали на меня внимания, но я сильно не переживал, ведь дома, на рабочем столе меня ждали такие друзья, такие девушки, такая жизнь!

Я любил свой рабочий стол – покарябанный, в шрамах и ожогах от сигарет – небольшой деревянный квадрат, но стоило за него сесть, как он безгранично расширялся и перед глазами плескались волны, шумели леса, шуршали пески. Я превращался в животных и растения, и проживал несколько жизней одновременно: был счастливым и несчастным, бедняком и богачом, умирал и становился бессмертным. За столом я совершил самые увлекательные путешествия, побывал во многих странах, испытал сильную любовь.

В выходные дни вставал на рассвете, когда еле обозначался оконный переплет, и сразу спешил к столу. К тому времени, когда всходило солнце – всегда в окне огромное, с автомобильное колесо – я уже успевал объездить весь мир, построить светлый просторный дом, жениться и заиметь кучу детей – именно эти мечты обуревали мою голову в выходные дни. И не только в выходные.

В какой-то момент я увлекся «белыми натюрмортами»: писал предметы почти в одном цвете, где все строил на тонких отношениях между полутонами; в белую краску добавлял чуть-чуть голубой, зеленоватой, розовой. Чтобы уловить оттенки, вначале делал на картоне подмалевок и подносил его к зеркалу. Обратное отражение сразу выявляло существенные погрешности. В то время я был уверен, что этот метод придумал первым в мире, даже хотел его назвать в свою честь, но позднее узнал, что изобрел велосипед – им давно пользовались многие художники.

В выходные дни работал довольно долго и уставал, но это была приятная усталость – ведь работа шла в радость.

Кстати, я никогда не понимал творческих людей, которые жаловались на «изнурительную работу» над красками, рукописями; не понимал актеров, которые вздыхали: «работа измучила, наш каторжный труд, тяжелый хлеб». Мне кажется, любимая работа не может быть тяжелой. Тяжелая работа та, которую выполняешь против желания. Скажем, только ради денег. Например, тяжеловато работать сторожем: сидеть, ничего не делать, смотреть на часы. И вообще, по-моему, не совсем правильно творчество называть работой. Все-таки творчество – это созидание, которое невозможно без вдохновения, а работа – это дело, для которого достаточно одного мастерства.

Став заведующим, я писал только задники к новым спектаклям; обновляли старые декорации и попеременно дежурили на спектаклях мои помощники: Володя и Зарик. Им было по двадцать лет, мне на шесть больше. У нас сразу сложились надежные дружеские отношения.

Володя к живописи относился с прохладцей – не то, что не любил «махать кистью», как он выражался, но и особенно к ней не рвался, и все делал недоброкачественно. Он состоял в обществе «любителей икон». Я видел это общество: важные молодые люди, с печатью загадочности на лицах. Они все время торжественно молчали, только рассматривая иконы, изрекали что-то о «тактических ходах и строях». Я думал – пытаются раскрутить, раскодировать мысли иконописцев, но на поверку выяснилось – иконы для них всего лишь источник дохода; они шастали по деревням, за бесценок скупали «доски» и перепродавали их иностранцам.

Я не раз предупреждал Володю, что эта деятельность до добра не доведет, но он, глухая душа, только отмахивался.

На куртке Зарика виднелись чернильные надписи: «Не стой над душой!» и «Ай лав копать», что означало: «Я люблю работать». Он и в самом деле трудился усердно – готовился поступать в художественное училище и самозабвенно «изучал костяк»: в буйстве света рисовал скелеты и «натюрморты с черепами», соседство жизни и смерти.

Я знал художников, которые коллекционировали рога, копыта. У Зарика была уникальная коллекция черепов: от мышиных и кошачьих до лосиного. Он любовно относился к своей коллекции и со знанием дела, словно врач, показывал мне, как одна кость черепной коробки переходит в другую. Так же любовно он описывал кистью форму черепов на натюрмортах, и его работы никаких мрачных мыслей не вызывали. Иногда Зарик жонглировал черепами, а однажды с кистью скелета пошел в магазин и, когда кассирша выдала ему сдачу, сгреб деньги костяшками. Кассирша заорала диким голосом, а Зарика отвели в милицию и крупно оштрафовали «за мелкое хулиганство».

Когда не было работы, Зарик говорил мне:

– Я, пожалуй, поеду на этюды. Не возражаешь?

А Володя заявлял:

– А у меня свидание. Я пошел. Не волнуйся, на спектакле отдежурю, как штык (у него каждый день были свидания).

Они уходили, а я, чтобы не терять время попусту, пытался заниматься графикой. Но как назло, только присядешь, кто-нибудь заглянет, попросит краски или что-нибудь нарисовать, или просто начнет трепаться. Несколько раз, когда не было работы, я тоже уходил из мастерской. Перед премьерой мы работали без передышки, даже ночами, и декорации сдавали раньше срока; Володя говорил:

– Наша тяжелая команда вкалывает, как папа Карло.

«Но когда нет работы, зачем зря высиживать?» – рассуждал я. Директор театра, «вождь труппы», не разделял мою точку зрения.

– Я все понимаю, голубчик, – предельно ласково сказал он мне. – Я доволен вашей работой, но, понимаете, чтобы не было лишних разговоров, надо присутствовать. Как говорится, «для мебели». Такая особенность. Надо, голубчик, создавать видимость работы, видимость созидательной активности (он давал мне возможность для почетного отступления, но я, дуралей, этого не усек).

Из-за этой «видимости» я в конце концов и ушел из театра, как бы спрыгнул с чужого корабля – именно с корабля, ведь перед этим еще кое-что произошло.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю