Текст книги "Тогда ты молчал"
Автор книги: Криста фон Бернут
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 29 страниц)
25
Среда, 23.07, 17 часов 23 минуты
Бегающий взгляд Давида остановился на глазах Плессена. Они были синими, с коричневато-оранжевыми ободками вокруг зрачков. «Самые старые и мудрые глаза в мире», – подумал Давид. Он чувствовал на щеках горячие слезы. Подавленный всхлип распирал его грудную клетку: он снова был шестилетним мальчиком, в то холодное хмурое осеннее утро отец влепил ему пощечину, потому что Давид не нашел свой правый носок. Отец хотел отвести его в школу: у него был выходной день. Вообще-то для Давида это было радостное событие, но без носка он не мог выйти из дома. Впервые после стольких лет Давид чувствовал унизительную боль. Кроме того, к ощущению боли добавилось чувство крайней безысходности: его отец предстал перед ним грозным, непредсказуемым и бесконечно могущественным божеством, в основном невидимым, но от этого не менее сокрушительным в своем гневе. Высокий, худой и красивый, преисполненный ненависти, обрушившейся на Давида, потому что матери рядом не было.
– Где была твоя мать? – спросил Фабиан. – Где она была? – повторил он вопрос.
Группа за его спиной хранила гробовое молчание.
Давиду показалось, что он не сможет сказать ни слова. Он снова посмотрел Плессену в глаза, надеясь почерпнуть в них силу. Но от них не исходило ничего. Плессен глубоко вздохнул.
– У нас достаточно времени, Давид, не торопись, здесь никто не должен торопиться, – сказал он и запрокинул голову назад.
В углу высокой комнаты стояло что-то вроде постамента, который Давид заметил впервые за эти два дня. На нем возвышалась скульптура, изображавшая трех обезьян. Одна лапами закрыла глаза, другая – уши, а третья – рот. Третьей обезьяной был он.
– Твоя мать. Ты не хотел бы поговорить о ней? – голос Фабиана был одновременно и хриплым, и нежным, но при этом несгибаемо твердым.
Он говорил очень медленно, но ему не нужно было говорить громко, чтобы заставить слушать себя. Наоборот, в его присутствии даже большие любители поболтать умолкали. Их лица, обычно искаженные нервными гримасами, расслаблялись, когда болтуны слушали Плессена.
Давид замотал головой, потому что перед его внутренним взором появлялись все новые картины. И слезы текли с новой силой, словно он открыл внутри себя водопроводный кран.
Сегодня у матери был приступ мигрени, поэтому отец решил отвести его в школу, несмотря на то, что собирался делать что-то другое. Такое случалось раза два-три в месяц, хотя иногда у матери бывало и по несколько приступов в неделю. Ее мучали ужасные головные боли, а возле кровати стоял тазик, куда она время от времени рвала. Это звук доносился даже в его комнату. Давид снова видел перед собой эту картину: белые голые стены, его кровать в углу, застеленная покрывалом в красно-коричневую клетку, напротив – два близко расположенных друг к другу окна, через которые вместо неба была видна глухая стена соседнего дома.
Он сидел на своей кровати, закрыв голову руками. Перед ним стоял отец, одетый в форму, уперев руки в бока, с дубинкой у пояса. Он казался Давиду огромным, очень худым и жилистым. Отец тяжело дышал. Затем медленно и четко произнес: «НОСОК ПРОСТО ТАК НЕ ИСЧЕЗАЕТ. ОН ГДЕ-ТО ЗДЕСЬ. А СЕЙЧАС ПОТОРОПИСЬ, ИНАЧЕ…»
– Давид, – голос Фабиана пробился через бурю в его голове. – Давид, поговори с нами. Ты сейчас где-то далеко. Возвращайся к нам. Сейчас же!
Давид ощутил, как оживают его застывшие конечности, как в похолодевших руках начинает циркулировать кровь, как высыхают слезы. Он благодарно улыбнулся и переменил позу.
– Где ты был?
– Дома. Мой отец… Он бил меня. Я уже не помню, за что.
Ему было стыдно при всех рассказывать историю про носок.
– А твоя мать? – спросил Плессен.
Он наклонился вперед, – старик с пышными белыми волосами, сидящий перед ним по-восточному. Он поймал взгляд Давида, сфокусировал его и успокоил.
– Моя мать… была больна.
Мигрень. Это тоже звучало смешно. Похоже на обычные женские отговорки.
– Она часто болела?
– Да. Часто.
– Значит, она не могла тебе помочь, когда отец плохо обращался с тобой. Она не могла быть рядом с тобой и защитить тебя от его гнева.
– Нет.
– Ты был совсем один.
– Да. Совсем один.
Слова отдавались эхом в его голове, проникали глубоко в сознание. Давид больше не плакал. Его охватила страшная слабость, и ему показалось, что он сейчас потеряет равновесие. Он находился в аду. И в этом аду существовал один-единственный человек – его отец. Давид помнил, как на его глазах сломался Гельмут, а он тогда посчитал, что Гельмут – придурковатый слабак. Давид думал, что он лучше Гельмута, хладнокровнее, сильнее, но это оказалось не так. Он был в еще худшем положении, потому что никто и никогда не готовил его к тому, что он сейчас переживал.
Все еще находясь в своем индивидуальном аду, Давид думал: «Даже хорошо, что можно выпустить все из себя. Может, однажды так и должно было случиться, чтобы я мог спустить пар, как перегретый котел». Так, по крайней мере, утверждал и полицейский психолог, с которым все сотрудники отдела по борьбе с наркотиками обязаны были регулярно проходить собеседование, в связи с тем, что, как гласил приказ, «их работа требует крайнего напряжения душевных сил». Полицейский психолог, мужчина с лысиной и потными руками, заметил нервозность Давида и высказал по этому поводу свое мнение: Давид подавляет в себе целую кучу проблем, и однажды это ему аукнется. «Вам нельзя все подавлять и носить в себе», – сказал он и предложил пройти короткий курс лечения, в ответ на что Давид поднял бедного мужика на смех. Никого не касалось, что происходило с ним, никто не имел права бросить хотя бы беглый взгляд в его душу, но факт оставался фактом: Фабиана этот запрет не остановил.
Фабиан вообще считал неприемлемыми какие бы то ни было запреты. Если уж на то пошло, он просто устанавливал собственные правила, и теперь эти правила опутали Давида, как паутина муху.
Давид уставился на свою «семью», которую он сам расположил в таком порядке. Гельмут был его «отцом», Франциска – «матерью», Сабина – его «сестрой», Хильмар – «Давидом». Он расставил их, не замечая, что тем самым выдал некоторые свои тайны. Намного больше, чем ему хотелось. Даная находилась слишком близко от него. Его родители стояли друг возле друга и смотрели вперед, мимо детей, – их Давид расположил значительно левее, родители не могли их видеть. Родители, которые не могут видеть своих детей, несостоятельны как родители. Почему он так сделал? Он любил своих родителей и не считал, что они что-то делали не так, воспитывая их с сестрой, и, тем не менее, в его душе бушевала такая буря, какой он не испытывал никогда в жизни.
Его отец стоял перед ним, бледный от гнева. В этот раз не из-за носка, а… Давид не знал почему. Да и все равно. Отец казался ему великаном, хотя на самом деле он был скорее невысокого роста, жилистый. Гнев делал его таким огромным. У отца в руке была полицейская дубинка, которой он наносил удары. Давид освободился от своего тела, его взор упал на плакат с изображением белого дома с голубыми ставнями и кустами красных роз у двери. Санторини. Он всматривался в эту картину, пока отец бил его, и это помогало ему почти ничего не чувствовать. Его дед был родом с этого острова, и его отец хотел однажды вернуться туда, но затем, будучи молодым человеком, влюбился в мать, а потом пошел в полицейскую школу и стал полицейским. А потом на свет появились Давид и Даная. Вдруг их стало четверо, а отпуск на Санторини для четверых был очень дорогим, так и получилось, что они никогда там не были. Ни разу.
Вместо этого его отца перевели работать в другое, почти идиллическое место – маленькое патриархальное селение, в богом забытый край. Здесь возводилась установка по переработке отработанного ядерного топлива, и полицейские, в том числе и его отец, должны были охранять строительство от демонстрантов, которые по непонятным и совершенно надуманным причинам выступали против создания здесь рабочих мест и не хотели, чтобы селение разбогатело. Так, по крайней мере, жители села говорили полицейским и были рады им, как своим защитникам. Мясник угощал их бесплатными обедами, в местном кафе для них всегда оставляли места.
А затем были четыре долгих года, двести восемь недель, а если двести восемь умножить на, как минимум, пять рабочих дней, для молодого человека, каким был его отец в то время, получалась целая вечность. Его отец даже много позже мало рассказывал о том времени, но Давиду довелось как-то самому побывать в тех местах, уже много лет спустя, и тогда он узнал, что происходило там на самом деле. О том, что демонстранты не хотели подчиняться властям, что полицейские, в силу новой директивы министра внутренних дел, были вынуждены действовать против демонстрантов с такой жестокостью, что постепенно все селение встало на сторону демонстрантов. И что мясник отказался обслуживать полицейских, и что в кафе им отказывались давать поесть. Но ничего не помогало.
«Ненависть, – сказал его отец тогда, – очень трудно переносить. Ее вряд ли можно выдержать». И это было все, что он сказал. В остальное время он молчал и сразу же переключался на другой канал, если по телевизору снова и снова показывали жутковатые эффектные кадры с ярким светом прожекторов, мощными водометами и жалко выглядевшими среди мокрой холодной грязи юношами и девушками, проявлявшими столь удивительное упрямство.
Его отец ничего не мог поделать. Он получал решительный отказ на свои просьбы о переводе в другое место, что неудивительно, потому что все его коллеги хотели убраться из этого пекла, все до единого.
Итак, его отец, мирный, дружелюбный человек, которого любили все соседи, отыгрывался за свои мучения на детях. Никогда раньше и никогда позже он этого не делал, но в возрасте от шести до десяти лет отец избивал Давида почти каждую субботу, и всегда – полицейской дубинкой. С Данаей он обращался не так жестоко, но пощечины доставались и ей. Давид закрыл глаза, увидев перед своим мысленным взором ее нежное, заплаканное личико. Их мать плакала тоже и страдала от мигрени вдвое чаще, чем раньше, но никогда не спешила на выручку детям. Она не хватала мужа за руки, она не защищала своих детей.
А после этого семью уже невозможно было склеить. Дети смотрели в одном направлении, родители – в другом.
А перерабатывающая установка так и не была построена. Все оказалось напрасным.
Давид, теперь уже совсем взрослый, стал пленником временной дыры. Он провалился в 1983 год и не мог выбраться оттуда, как ни старался. Он все еще смотрел на плакат с видом прекрасного солнечного острова, который они уже никогда не увидят, потому что его отец зарабатывал слишком мало, чтобы хотя бы раз провести там отпуск всей семьей. С опозданием на двадцать лет Давид почувствовал боль, которую ощущал тогда, – реальную физическую боль. Вся его спина болела. Он испытывал ощущение, будто ему сломали все позвонки. Согнувшись, он стоял перед своей «семьей», которая смотрела мимо него, и каждый из его родных был заключен в ловушку своего положения. И Фабиан не давал ему покоя, ни минуты отдыха от этого чудовищного путешествия в его прошлое. До тех пор пока Давид не рассказал все, что знал.
А теперь он думал, что, раз он все выдержал, может быть, когда-нибудь исчезнет эта ужасная боль из прошлого. Вдруг он услышал голос Фабиана:
– А твоя сестра? Какую роль играет она?
Давид сделал глубокий выдох, так что в легких не осталось ни глотка воздуха. Затем он лег на пол, тело ощутило приятную прохладу. Он услышал, как на улице загремел гром. Это была желанная гроза.
Он был слишком слаб, чтобы оказать Фабиану хоть какое-то сопротивление. Он лишь мысленно твердил как заклинание: «Нет, я и не знал, какая энергия высвобождается при этом, как обнажаются все внутренние хитросплетения, какая сила начинает управлять человеком, словно он – разумная, но бестелесная и бездушная машина». Давид улыбнулся, вспомнив, что еще недавно он считал себя свободным человеком. Он, конечно же, был каким угодно, только не свободным. Он бился в сети, охватывавшей несколько поколений, где каждому было отведено свое место и вырваться из которой не мог никто.
Ему было все равно. Он мог сказать Фабиану любую правду. Это уже не имело никакого значения. Он все равно никогда не станет таким, каким был раньше.
На улице лил дождь.
26
Среда, 23.07, 20 часов 54 минуты
Мона сидела, вытянув ноги, на жесткой кровати и щелкала переключателем каналов древнего телевизора. Как только она добралась до гостиницы, началась буря и гроза. Сейчас резкие порывы ветра швыряли в оконные стекла миллиарды дождевых капель со звуком, похожим на приглушенную пулеметную стрельбу. Было девять часов вечера, Мона только что позвонила Антону и узнала, что у Лукаса все в порядке. Сейчас она не чувствовала ничего, кроме усталости. Усталости от споров с Бергхаммером утром, от болтанки в вертолете после обеда, от старухи, с которой она провела несколько часов, так и не добившись от нее толку. А ей срочно нужен был результат, чтобы хотя бы позднее оправдать эту дорогую поездку. Все же она надеялась, что поездка была не напрасной.
Она выключила телевизор, зажгла сигарету, откинулась на спину и выпустила дым в потолок, усеянный многочисленными трещинами. Вокруг – ни звука, только шум непогоды, то усиливавшийся, то затихавший. Настольная лампа мигала. В комнате стоял запах пыли и старой материи. Гостиница была неописуемо ужасной. Лючия, секретарша Бергхаммера, нашла ей, наверное, самый дешевый отель из всех имеющихся в этом городе. В наказание за то, что таки переспорила Бергхаммера.
Мона взяла сумку и вытащила из нее магнитофон. Затем поставила его на кровать и нашла первую кассету. Надела наушники и перемотала пленку вперед.
– Ваш брат, каким он был в детстве?
– А каким он должен был быть? – прозвучал молниеносный ответ, причем это было сказано таким недружелюбным тоном, что Мона даже сейчас вздрогнула.
Она снова испытала неприятное ощущение, что попала впросак, – как говорят, села не на тот пароход. А потом возникло чувство, заставившее ее спрашивать дальше. Дать ей выговориться. Некоторые свидетели любят начинать издалека. И если уж им давали возможность высказаться, то потом их было не так уж трудно направлять в нужное русло.
По крайней мере, так гласила теория. Но в случае с Хельгой Кайзер теория оказалась справедливой лишь частично. История Хельги Кайзер – или, по крайней мере, та, которую она сейчас собралась рассказать, – начиналась в пятидесятых годах Тогда ей было около тридцати лет. Война закончилась, и она жила с матерью «не в той части столицы».
– Что вы хотите этим сказать?
Старуха сочувственно посмотрела на нее.
– Ну, в восточной части. Там, куда не долетали «бомбардировщики с изюмом»[22]22
Название Rosinenbomber (дословно: бомбардировщик с изюмом) дало население Западного Берлина американским самолетам, доставлявшим после окончания войны продовольствие в американский сектор города.
[Закрыть]. Это была неправильная часть города. А я хотела попасть в правильную.
– М-да… В то время вы еще поддерживали контакты с вашим братом?
– Нет. Он уже был по другую сторону границы.
– На Западе?
– Точно.
– Ну хорошо, но это же не причина… Берлинскую стену построили намного позже, и…
– Да. Я была по одну сторону, он – по другую.
– Фрау Кайзер…
– Больше мне нечего сказать. Откровенно говоря, я искала мужчину, который вывез бы меня оттуда. Фабиан жил на Западе и прекрасно проводил время, не вспоминая о сестре.
– Да… Фабиан – он что, всегда был таким?
– Каким?
– Ну, эгоистичным.
– Чего вы снова от меня добиваетесь?
Мона слышала в наушниках свое собственное дыхание.
– Послушайте, фрау Кайзер. Вы сейчас намекали, что ваш брат бросил вас в беде. Тогда такой вопрос: он что, всегда так делал? Склонен ли он к тому, чтобы блюсти только свои интересы?
Короткий смех, больше похожий на лай:
– Да, моя дорогая. Можно сказать, что так.
Молчание, во время которого Мона ожидала, что женщина скажет больше. Даст хоть какое-то пояснение к такой уничтожающей характеристике. Но та молчала. Вместо этого фрау Кайзер сжала губы, словно стараясь не позволить себе сказать больше самого необходимого.
Мона нажала на кнопку «пауза» и задумалась. Немного позже Хельга Кайзер действительно разговорилась и потом даже не хотела останавливаться. К сожалению, она больше не говорила о своем брате, а исключительно о мужчине, с которым она в пятидесятые годы жила в гражданском браке, и об их совместном сыне.
– Так у вас есть дети?
– Уже давно нет. Мой сын умер.
– О… Давно?
– Уже не помню. Может, лет пятнадцать тому назад? Он был… болен.
– Соболезную.
Они еще раз вернулись в пятидесятые годы. Хельга Кайзер, тогда еще Хельга Плессен, сумела-таки уговорить своего сожителя уйти на Запад, но однажды он просто взял и вернулся вместе с их общим сыном на Восток. Бросил ее одну. Скрылся в «зоне»[23]23
«Зоной» жители Западной Германии называли бывшую советскую зону оккупации, ставшую ГДР.
[Закрыть], а тамошние «свиньи», как сказала Хельга Кайзер, не давали ей никаких сведений о его местонахождении. Никто не хотел ей помочь, и в конце концов она сдалась и вышла замуж за другого. Лишь намного позже, уже когда давно была построена Берлинская стена, ее сын позвонил ей оттуда. Тогда ему было десять лет, и она смогла более-менее регулярно посещать его.
– Почему ваш сын… отчего он умер?
– Рак поджелудочной железы. Я… мне самой пришлось в то время лечь в больницу. У меня… да это неважно. Так что я его больше не видела. До его смерти.
– Вы не могли больше приезжать к нему?
– Нет. Мы с ним говорили пару раз по телефону. Знаете, он был врачом. Он знал, что его ожидает. И это было так… жестоко.
Лицо старой женщины смягчилось, стало доступнее, приветливее. Моне было не по себе от с трудом подавляемой нервозности, и все же она решила еще раз спросить о брате. Может, ей удастся воспользоваться изменившимся настроением старухи. Но надо было начать по-умному.
– Расскажите мне что-нибудь о вашем детстве.
Это была уже третья попытка, в этот раз удачная, может, потому что она не упомянула имени Плессена.
– Что же вы хотите знать? – спросила Хельга Кайзер, будто с трудом соображая, что от нее требуется, хотя прекрасно понимала, о чем и, прежде всего, о ком шла речь, однако Мона решила, что пусть все идет, как идет, и не стала уточнять.
– Все, – ответила Мона. – Где и как вы жили? Каким было ваше детство?
– И чем вам поможет то, что вы узнаете об этом?
– Пока что не могу сказать. Я разберусь потом, когда прослушаю эти записи.
– Я этого не понимаю. Вы предприняли такую дальнюю поездку, чтобы я рассказывала вам истории незапамятных времен?
К счастью, Мона вовремя поняла, что эта перебранка была, что называется, отступлением с боем. Что эту старуху на самом деле просто распирало от желания говорить о себе. Она уже много лет жила тут в одиночестве, и наконец-то появился кто-то, желающий что-нибудь узнать о ней. Не успела Мона подумать это, как до нее дошло и все остальное. Все и всегда интересовались только Фабианом. И никто – маленькой Хельгой. Так что придется идти в обход, используя тему «Хельга», чтобы добраться до цели ее расспросов и получить информацию о Фабиане. Обходные дороги ведут к потери времени, но уже ничего нельзя было изменить.
– Как вам жилось в детстве?
И Хельга Кайзер действительно клюнула на ее уловку. Она откинулась на спинку софы и начала рассказывать: о бедном селении под Бранденбургом, называвшимся Лестин, где они выращивали овощи и держали кур, двух коров и, таким образом, более-менее неплохо жили. О своем отце, попавшем на войну, и о матери, которой самой пришлось обеспечивать семью.
– Сколько вас было – я имею в виду – сколько детей?
Короткое молчание. Потом ответ:
– Только двое. Фабиан и я.
Только двое детей. Сравнительно мало для двадцатых – тридцатых годов двадцатого века. Но может, были выкидыши, может, кто-то умер в первые годы жизни от распространенных тогда заболеваний, вылечить которые можно было только с помощью антибиотиков. Мона подумала, что все это несущественно для расследования.
– Как долго вы жили в этом селении?
– Почти что до конца войны. Затем пришло извещение о смерти моего отца.
– А отчего?..
– Он погиб. В России. Незадолго до конца войны. Затем мы… Затем нам всем пришлось уйти.
– Уйти? Куда?
– Все равно, куда, – старуха насмешливо посмотрела на нее. – Русские наступали. Они уже были в Восточной Пруссии и вели себя там как дикари. Говорили, что в некоторых селениях они поубивали всех. Всех подряд, понимаете? Некоторых повесили, некоторых прибили гвоздями к воротам сараев.
– Откуда вы об этом узнали?
– Это знали все. Появлялись беженцы из Восточной Пруссии, а такие слухи распространяются сами по себе. Все, у кого было хоть немного ума, бросились бежать.
– Куда?
– Ну, побросали на деревянные повозки все пожитки и отправились на Запад. Вы что, никогда не слышали о колоннах беженцев?
– Так что, вся семья отправилась…
– Да, конечно же! – Хельга Кайзер злобно взглянула на нее, и Мона была потрясена внезапной агрессией, прозвучавшей в ее голосе.
– Ну да. И…
– Вы же понятия не имеете, что тогда творилось! Был январь, стояла самая холодная зима за последние годы. Все дороги были забиты, ни пройти, ни проехать. Вермахт[24]24
Название армии гитлеровской Германии.
[Закрыть] заблокировал дороги, мы целыми днями не могли двинуться ни вперед, ни назад. Вокруг полуголодные солдаты. А по обеим сторонам дороги – трупы погибших от воздушных налетов! Грудные младенцы замерзали от холода, их невозможно было похоронить, они лежали тут же, кучей, как куклы! Глубокий снег, в котором застревали колеса!
– Да, это, конечно…
– Ах, оставьте! Вы себе этого даже представить не можете! Тогда… тогда действовали совсем иные законы, тогда…
– Да? Какие же законы тогда действовали?
И тут произошло что-то странное. Старуха приподнялась, ее глаза сверкали, лицо напряглось так, что разгладились все морщины, и Мона ясно представила, какой была тогда Хельга Кайзер, – молодой энергичной женщиной с широким лбом и резко очерченным подбородком. Но вдруг видение исчезло. Хельга глухим голосом сказала:
– Законы джунглей. Каждый против каждого. Это было тогда нормальным.
Затем она села на свое место, как-то сразу ушла в себя, и вдруг снова стала старой, смертельно больной женщиной.
Мона не сдавалась, пока что не сдавалась:
– И как сказались эти законы на вашей жизни? Я имею в виду вас, вашу семью.
Мона специально не упоминала имени Плессена.
– А, это… Вы все равно не поймете. И это к делу не относится.
– Ну почему же! Ответьте мне, пожалуйста.
– Это не ваше дело.
– Прошу вас. Это может оказаться важным.
– Нет, – и усталым, безжизненным тоном добавила: – Прошу вас, оставьте меня сейчас в покое.
Да, тогда что-то случилось, и, возможно, очень важное. Проклятье! Мона отбросила всякую осторожность:
– Я оставлю вас в покое, если вы расскажете больше о вашем брате.
– Боже мой…
– Фрау Кайзер! Произошло два убийства, и может случиться третье, и очередной жертвой можете стать вы! Вы меня поняли? Пожалуйста, сейчас же расскажите все, что знаете. Иначе мы не сможем защитить вас!
Пару секунд Моне казалось, что старуха у нее в руках. Однако затем она увидела насмешливую отстраненную улыбку:
– Меня этим не напугаешь. Я за жизнь не держусь. Больше не держусь. Просто она не стоит этого.
– Да, многие так думают. А потом…
– Как вы сказали, умерли жертвы?
Мона, на самом деле, этого не говорила, но это не было тайной, в конце концов, об этом писали все газеты.
– Героин. Смертельная доза.
– Героин, – задумчиво промолвила Хельга. – Разве это не прекрасная смерть? Ласковая и приятная?
Мона, ничего не понимая, посмотрела на нее. Через открытую дверь террасы ворвался первый порыв холодного ветра – предвестника грозы.
– Все же лучше, чем рак, вы не находите?
Мона моментально все поняла:
– Вы больны?
– Да. И у меня, собственно говоря, нет желания закончить свою жизнь на больничной койке.
А потом она рассказала еще кое-что, но о Фабиане Плессене Мона ничего нового не услышала. Семья Плессенов так и не добралась до Запада и после длительных блужданий нашла пристанище у каких-то дальних родственников в «неправильной» части столицы, потому что в «правильной» части у них не было знакомых. Хельга Кайзер долго рассуждала об этих родственниках, с которыми она явно была не в ладах, и Мона с трудом сдерживала зевоту. В конце концов она еще раз попыталась осведомиться о судьбе Фабиана.
– Ах да, Фабиан. Он вскоре, задолго до строительства Берлинской стены, смылся на Запад, начал изучать там философию и прекратил всякие контакты со своей семьей.
– Вы имеете в виду – психологию.
– Нет. Философию. Фабиан – не психолог.
– Нет? – изумленно спросила Мона.
– Нет.
И снова у Моны появилось ощущение, что Хельга Кайзер знает больше, чем говорит. Но никакие настойчивые расспросы не помогали.
– Как вы думаете, почему он оборвал контакты с вами? – все-таки Моне было важно знать это.
– Об этом вы должны сами спросить его. Я в то время мало общалась с ним.
– Вы поссорились?
– Спросите его сами. Мне все равно.
Мона сняла наушники, своей перемычкой неприятно давившие на темя. Какое-то мгновение ей казалось, что она подобралась к истине близко, очень близко. Завтра с утра ей срочно нужно будет поговорить с Плессеном, и в этот раз так просто он от нее не отделается. Она сидела на кровати, по-восточному скрестив ноги, закрыв лицо руками. Ей, вообще-то, нужна была команда местной полиции для наблюдения за Хельгой Кайзер, но Бергхаммер, судя по результатам сегодняшнего допроса, вряд ли поддержал бы ее в этом, а ей самой писать прошение вряд ли имело смысл.
И это было правдой. До сих пор не было доказательств, что Хельга Кайзер знала что-либо важное, позволявшее ускорить расследование дела. До сих пор только у Моны складывалось впечатление, что два человека умерли из-за чего-то, случившегося в семье Плессена. Чего-то нехорошего, что…
Вот именно – что?
«Если там что-то и было, то с того времени прошло почти шестьдесят лет, а преступник убивает сейчас и здесь, и к тому же он определенно не стар», – сказал бы Бергхаммер, и с ним было бы сложно не согласиться.
А почему бы, собственно, и нет? Не требуется слишком напрягать силы, чтобы воткнуть кому-то шприц с героином, особенно если жертва даже не сопротивляется. Это мог бы сделать каждый, даже пожилой человек, даже маленькая девочка.
Но шестьдесят лет спустя? Кто бы мог так поступить? И почему именно сейчас?
Может, произошло что-то, что, так сказать, выманило преступника из засады?
Но что же это могло быть?
Мона взяла телефон и позвонила Бергхаммеру, заранее не обдумав, что же она ему скажет. Но это уже не имело никакого значения, потому что Бергхаммер не дал ей произнести ни слова.
– Классные новости! – закричал он, казалось, прямо Моне в ухо.
– Что?
– Мы его нашли.
– Что? Кого?
– Мона! Преступника. Мы его нашли, скажем так, с большой долей вероятности.
Моне захотелось швырнуть трубку в угол комнаты. Не может такого быть! Она проделала утомительное путешествие черте куда, позволила водить себя за нос какой-то старухе (потому что Мона именно так восприняла их разговор), а дома произошло самое главное.
– Кто он? – слабым голосом спросила она.
– Врач. Он – швейцарец. Имел доступ к героину, выписывая на него рецепты для самых тяжелых наркоманов.
– Ну и что?
– Он был раньше пациентом – клиентом – Плессена. Вчера он умертвил себя при помощи героина, предварительно выцарапав у себя на руке послание. Его нашла бывшая жена в пансионате, здесь, в городе. Она сообщила нам.
– Итак…
– Никто не знает, чем он здесь занимался. Он был зарегистрирован в пансионате на протяжении всего времени, когда происходили убийства. Все время. Никакого алиби. И еще: он вырезал из газет все заметки по этим убийствам. Они лежали в его комнате, подшитые в папку.
– Что написано у него на руке?
– Больше не могу. Вырезано аккуратно, острым ножом.
– Как у предыдущих жертв?
– Почти. Буквы на предыдущих были покрупнее. Да ладно, на себе так точно не вырежешь.
– Мартин! А ты не подумал, что он мог только подражать убийце? Я имею в виду все эти статьи…
– Да, да. Теоретически это возможно, и мы пока что не прекратили расследования. Но я думаю, что это – он.
– Мартин…
– Да?
– Ты уже… отменил вызов Плессена?
– Да, конечно, Мона. Здесь дела поважнее. Я этого Плессена могу пригласить и в любое другое время.
– Конечно.
– Возвращайся домой. Когда у тебя вылет?
– В восемь.
При мысли, что завтра снова придется лететь вертолетом, ее уже сейчас затошнило. Когда она положила трубку, в сумке зазвонил ее мобильный телефон. Она посмотрела на дисплей: незнакомый номер чьего-то мобильника.
– Зайлер, – устало сказала она.
– Давид Герулайтис. Я не помешал?
Что-то в его голосе встревожило ее.
– Нет, вовсе нет. Я сама только что хотела вам позвонить.
– Да?
– Давид, э-э… простите, господин Герулайтис. Что случилось?
– Я не знаю.
– Вы не знаете?
– Вы могли бы…
– Да?
– Мы могли бы с вами встретиться? Прямо сейчас, где угодно? Я немного… в общем…
– Я, к сожалению, не в городе. Мы могли бы поговорить сейчас, и вы мне просто скажете, что случилось.
Его голос. Он был какой-то… странный. Словно Давид был не в себе.
– Пожалуйста, господин Герулайтис Мы можем поговорить сейчас, у меня есть время.
– У меня… у меня нет новостей. В том смысле.
– Но что-то же у вас случилось, я же слышу!
– Фабиан Плессен. Он – маг. Черная магия.
– Что?
– Он все выуживает из людей. А затем бросает их. Как пустые оболочки.
Мона поняла.
– Он вас… э-э… лечил?
– Если можно так сказать.
Мона закрыла глаза. Да, она предупреждала Герулайтиса, но, в конце концов, он показался ей психически уравновешенным и достаточно опытным для такой работы. Умный молодой мужчина, который работал под прикрытием в отделе по борьбе с наркотиками и производил впечатление вполне хладнокровного и уверенного в себе человека, которого никто и ни в чем не может упрекнуть. Что сделал с ним Плессен? Ее охватила ярость. Плессен в ее глазах стал таким подозрительным, что она пожалела, что не занималась им раньше более настойчиво.
– Спокойно, господин Герулайтис. Где вы сейчас?
– Я… в одном кафе.
– Почему вы не едете домой? К своей семье?
– Нет! Я не могу туда сейчас! Я – развалина.
– Именно поэтому, – мягко сказала Мона. – Дома вы успокоитесь, восстановите силы. Вас сможет успокоить жена.
Он же женат или нет? Мона не могла вспомнить это со стопроцентной уверенностью.
– Нет, все это дерьмо! Я даже не могу рассказать Сэнди, что случилось! Как я могу успокоиться, если я не имею права сказать ей, что случилось?
– О’кей, – сказала Мона. – Тогда расскажите мне.
– Сейчас? По телефону?
– Конечно. А почему нет? Скажите мне, а потом мы вместе подумаем, что делать. О’кей?
Долгая пауза. Затем:
– У меня был секс с моей сестрой. Сейчас об этом знает Фабиан.
– Ого!
Она и не подозревала, какие его мучили проблемы. Конечно, нет. Если бы она хотя бы догадывалась, то ни за что не послала бы его на это задание.