Текст книги "Больно берег крут"
Автор книги: Константин Лагунов
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц)
«Дура! Дура! – неистовствовала Ася. – Сорвалась. Не выдержала. Не дождалась…» И кусала с досады губы и ногти, и ни за что ни про что шлепнула Тимура. «Уеду к папе», – пригрозил тот, подлив масла в огонь.
Что-то то ли надломилось, то ли притупилось в ней, и она все острее чувствовала, как убывает с детства привычное ощущение собственной исключительности, питавшее ее поразительную самоуверенность. Теперь все чаще сомневалась: а сможет ли впредь по-прежнему повелевать, настаивать, управлять? «Господи, – недоумевающе вопрошала она, – неужели на тринадцатом году супружества я без памяти влюбилась в своего Гурия? И теперь не я, а он станет рулить?»
Разумеется, она любила мужа и прежде, но не настолько, чтоб всегда во всем слепо за ним следовать. Она жила, прежде всего, для себя. И муж и сын обогащали, украшали, но не отягощали ее жизнь. Да, он очень переменился, став начальником Турмагана. Прежде все эти так его преобразившие качества – воля, решимость, дерзость – были затаены, неприметны, а тут… За время хозяйничанья он привык повелевать, не пугался крена, рвался навстречу опасностям.
Она хоть и не очень-то разобралась в его делах, все-таки смогла понять бунтарскую суть затеи с закачкой попутного газа. Вот такой – самостоятельный, своевольный и непокорный – он нравился ей куда больше прежнего – послушного и ласкового. Этот притягивал, покорял и… пугал. Да, именно пугал, потому что стал неуправляем. Понимание этого раздражало, гневило. Она не хотела терять Гурия, потому что по-новому, безоглядно и жарко, полюбила вдруг его именно за то, что он стал неуправляем…
Ее разбудил дверной звонок. Ася разлепила веки. Бледно-серый рассвет сочился в комнату сквозь задернутые занавески. «Приснилось», – решила она, поудобней укладывая голову, но тут снова коротко и вроде бы робко, оттого особенно волнующе тренькнул звонок.
Ася сорвалась с кровати.
– Кто?
– Гонец из Турмагана.
От Гурия пахло табаком, потом, бензином и еще бог знает чем до боли родным и желанным. Он целовал ее руки, шею, губы, глаза, обнимал, и гладил, и прижимал нежно, сильно и властно, и мир разом качнулся, земля заскользила из-под ног. Ася обхватила крепкую, короткую загорелую шею, безжизненно обвисла на его руках.
«Вот оно, счастье. Несравнимое. Единственное. Ради него… из-за него… можно… можно». Что можно? – размягченное сознание не смогло ответить. Ася не ощущала собственного тела. Была лишь сладкая, звонкая пустота, в которой крохотным огненным червячком шевелилась мысль, остывая и тая и вновь раскаляясь. Но вот он обнял, припал к губам, и опять она обрела тело и по властному зову его нырнула в блаженную глубь. Вынырнула обессиленная, расслабленная, умиротворенная. Положила голову на взбугрившееся плечо и крепко заснула.
Это был сумасшедший, карусельный день. Калейдоскопно мелькали события, лица, деревья, автобусы, дома. Они ходили по магазинам, выбирая сыну и ей подарки, обедали в летнем ресторане, катались на прогулочном пароходике, смотрели какой-то кинофильм. А вечером, дома, включив только торшер и запустив магнитофонную пленку с песнями Окуджавы, пили шампанское и коньяк.
– Утром я улечу, – тихо сказал Гурий.
– Куда?
– Домой, в Турмаган. Пак с Лисицыным, наверное, подняли на ноги уголовный розыск. До зимы столько надо переворотить… Фантастика!
– Послезавтра суббота.
– На войне все дни будние. Один праздник – Победа. – Взял ее руку. Поцеловал. Перевернул ладошкой кверху, снова поцеловал.
– Ай, Гурий…
– Недолго уже. В конце августа прилечу за вами. Отличную школу строим. Каменную. Спортзал, мастерские. Ультра. День и ночь работают строители. Двенадцатого августа сдадут. Будет Тимур Бакутин первым учеником первого класса первой средней школы города Турмагана. Нас ведь из поселка уже перевели в город. Вот как нефть погоняет. Того гляди Турмаганскую республику создадут… Чего сникла? Станешь в той школе преподавать свой английский. Некогда будет хандрить… Почему молчишь?
– Представляю, что там будет осенью.
– Нормально. Нам бы только окружную бетонку. Колечко в пять километров. Чтоб связать причал, энергопоезд, склады, окольцевать центр города…
– Города, – язвительно передразнила она.
– …будет твердь под ногами. Ни болотам, ни погоде неподвластная.
– Пять километров, – тем же тоном выговорила она.
– Если их превратить в кубометры вынутого торфяника, завезенного грунта, гравия, песка… Астрономия в живом виде…
– Неужели кубометры, тонны, чужие рубли способны заполнить всю жизнь человека? И, кроме планов, смет, прибылей, ему ничего больше не надо? – в голосе, в глазах, в беспомощно вскинутых руках – отчаяние, боль, тоска.
Он схватил ее тонкие, хрупкие руки, порывисто прижал к своим щекам, потом, сложив ее ладони ковшиком, подышал на них, поцеловал и, не выпуская из рук, заглядывая в любимые Асины глаза, сказал негромко:
– Конечно же, надо. И очень многое. Нужна женщина. Любимая. Единственная. Ее любовь, ее верность…
– Господи! Какой первобытный эгоизм. «Нужна женщина. Любимая». И ему наплевать, что этой любимой придется жить – и не день, не месяц – годы, – отказывая себе в самом элементарном. Вымыться, просто вымыться теплой водой, сделать маникюр и прическу, красиво одеться и выйти на люди… А жизнь – одна. К тому времени, когда твой Турмаган превратится в город, я состарюсь. Состарюсь! Усохну душой и телом. И все земные радости и блага, которые принесет тогда людям выстраданный тобой город, мне будут уже не нужны. Да и тебе тоже. Это-то ты способен понять?
– Способен, – глухо, с болью вымолвил Бакутин.
– За что же тогда должна я принести такую жертву? Ради чего? Ради черной водицы, которую вы гоните по трубам? Или ради рублей. Нет! Ни радость, ни счастье молодости не купишь потом за любые тысячи…
– Погоди, – оглушенно пробормотал он, подмятый ее правдой. – Ты права.
– Ага! – разом возликовала Ася и, судорожно сглотнув стоявший в горле ком, улыбнулась просветленно и счастливо.
Улыбнулся и он – сдержанно и горько. Крепко сжал ее руки. Распрямился. Сказал со вздохом:
– Да. Ты права. Но только при одном условии…
– При каком? – уже кокетливо и громко спросила Ася.
– При условии потребительского отношения к жизни. Все – мне! Для меня…
– А ты хочешь, чтоб я жила для потомков? Нет, Гурий! Я хочу жить при жизни, взять от нее все отпущенные мне природой радости и блага. Все и – сама!
– Тебе видней. – Опрокинул в рот рюмку коньяку, закурил. – И празднику конец.
– Люди сами зажигают и гасят праздники. Какой ты растрепанный. Давай причешу.
Проворно уложила, пригладила встопорщенные седые вихры. Он обнял ее…
Все было как вчера и не совсем так. Что-то незримое сдерживало чувства. Не было вчерашних сладостных бездонных провалов, а лишь оглушающий ослепительный миг, за которым почти сразу же последовало отрезвление…
Он поцеловал спящего Тимура. Потерся щекой о ее бархатную щеку.
– Пока.
– Я напишу.
– Непременно. И побыстрей. Неопределенность – самое худшее.
– Зимой там, наверно…
– Отогрею. До встречи.
– Счастливо, милый…
Глава седьмая
1
Буровой мастер Ефим Вавилович Фомин был человеком известным и почитаемым. Он пробурил ту самую скважину Р-69, с которой и началась новая история не только таежного Приобья, а и всей Туровской области. Р-69 дала первую живую нефть Сибири и стала точкой опоры, превратившей безвестную сельскохозяйственную провинцию в необыкновенно перспективный нефтедобывающий район. За то и нарекли Фомина первооткрывателем и дважды представляли к высокому званию Героя Социалистического Труда, но…
Уж больно поперечным и своевольным был Ефим Фомин. Когда первое представление к Герою, одолев областные барьеры, петляло по бесконечным тихим коридорам старинного здания в центре Москвы, Ефим Вавилович едва не угодил под суд за рукоприкладство.
Весной это было. Поздней северной весной. Добурил Фомин скважину, а новую буровую монтажники не поспели поставить. Если ждать, пока они смонтируют, придется дней двадцать просидеть у «окошечка» – так называют вынужденный простой. Потом жилы вытянешь, пока выровняешься да план подгонишь. «Легко отстать, да как догнать?» – была такая поговорка у Ефима Вавиловича. И, чтобы не догонять, кинул мастер бригаду на помощь монтажникам и такой темп раскрутил, что за четыре дня монтаж завершили.
Тут ростепель грянула, враз непроходимы стали болота. В полутораста метрах от буровой увяз вездеход с бурильными трубами. Рядом с ним ухнул и намертво застрял другой. Осталась буровая без труб.
«Ерунда, – решительно и неколебимо сказал Ефим Вавилович. – Перетаскаем на загорбке. Как, ребята?»
Буровики четверо суток работали по шестнадцать часов, спали урывками, где придется, ели консервы с сухарями, вымотались до предела. Тащить на себе почти четырехсоткилограммовую стальную трубу, по танцующим кочкам, по колено в торфяном месиве? И не одну, не две, а может, сто двадцать две ходки предстояло сделать каждому с жестким, тяжким, неудобным грузом. Было отчего смолчать, спрятать глаза от требовательного взгляда заросшего, осипшего мастера.
Если бы всю эту сумасшедшую неделю не вкалывал он вместе с ними, поднимаясь первым и ложась последним, буровики дружно и наотрез отказались бы, теперь же они смущенно отмалчивались, всем своим видом выказывая недоброе отношение к затее. Понимали рабочие, что иного выхода нет и все равно придется им таскать трубы на себе либо сидеть не одну неделю без дела, поджидая, пока вскроется недалекая речонка, по ней на барже подвезут кран, лес для лежневки и… Словом, тогда пол-лета по боку и ни плана, ни премий, ни коммунистического звания не видать им до будущего года. Понимали, но молчали.
У Фомина от ярости рот на сторону повело. Он не стал уговаривать. Сказал помощнику бурмастера Жохову: «Айда, Данила», – и, не оглядываясь, слепо шагнул с насыпного бугорка, к которому прилепилась буровая, и сразу увяз почти по колено.
«Шевелись, ребята! Забирай какие есть доски, бревна, настелим, где самое топкое», – скомандовал весело Данила, и рабочие зашевелились.
Тогда и выскочил помбур Артем Копылов и завопил остервенело: «Не имеете права! Не смеете! Нет такого закону, чтоб заставлять рабочих по брюхо в няше трубы на себе…» И еще иное, такое же непотребное понес, да так хлестко, так заразительно, что и другие, уже шагнувшие было за Данилой, тоже приостановились. И хоть негромко, а все-таки поползло недовольное: «Наше дело бурить, а тут и монтируй и трубы на себе». И пошли припоминать, когда и что сверх положенного и возможного делали. А громче всех и злее звенел истоньшенный, надорванный злобой голосок Копылова.
От обиды и гнева у Фомина спазма горло перехватила. Только и смог выговорить: «Э-эх вы. А ишшо геологи, рабочий класс».
И пошли они вдвоем с Данилой Жоховым. На полпути к вездеходу их нагнали еще четверо, позади цепочкой тянулись остальные, кроме Копылова.
Сперва они пробили трассу, как пошутил Данила, – по бревнышку, по дощечке вымостили себе тропу к буровой от застрявших машин. Брали трубу на четыре плеча и шли ровно канатоходцы, то и дело срываясь с настила в топь.
Зачугунели, не гнулись спины, в кровь стерлись плечи, руки и ноги так наломали, больно и боязно подумать было, что придется ими шевелить.
И все-таки перетаскали, уложили ровненьким штабелем на трап. Когда же на дрожащих, подламывающихся ногах Фомин вошел в балок, его встретил у входа припухший со сна Копылов и прямо в лицо бригадиру кинул с неприкрытой издевкой: «Ну что, рабочий класс, штанишки менять пожаловали?»
Еще миг назад Фомин был уверен, что кружку с чаем не удержать в руке, а тут так врезал нахалу в скулу, что тот опрокинулся и юзом под полку.
Объявили Фомину партийный выговор и представление к Герою из Москвы отозвали.
Два года держала бригада Фомина первое место в Союзе по метражу проходки на станок и по себестоимости. Когда стали представлять новую группу туровских геологов к наградам за открытие нефти, снова Фомина первым вписали в список будущих героев труда, да только на сей раз представление и областной барьер не перешагнуло: подставил ему ножку не кто-нибудь, а сам «папа» – начальник Туровского территориального геологического управления.
Больше всего на свете любил «папа» благодарственные излияния подчиненных, да чтоб публично, да чтоб во весь голос. «Будем тебя, Фомин, к Герою представлять», – сказал, будто милостыню подал. Тут бы и поклониться Фомину да возгласить: «Спасибо… Век не забуду…», а мастер буркнул: «Не за награду работаем». У «папы» улыбка разом отпластовалась. «Ну-ну, тебе своя цель видней». Зацепили эти слова Фомина, и тот завелся: «У меня своя только рубаха, а цель у всех общая – побольше нефти найти». «Па-ах-вально», – отчеканил «папа» и показал мастеру спину.
И опять Фомина не оказалось в списках награжденных, не то что Золотой Звезды, а и медали трудовой мастеру не присудили.
Обиделся Фомин на геологическое начальство и ушел к нефтяникам, возглавив первую буровую бригаду промысловиков Турмагана. Вместе с мастером перешла к нефтяникам добрая половина фоминской бригады и, конечно же, правая рука мастера – его помощник Данила Жохов, которого в глаза и за глаза все звали Жох. И хоть ни ростом, ни осанкой не выделялся Данила из сверстников, однако по характеру своему вполне соответствовал прозвищу.
Дерзок непомерно и пробойно-настойчив был парень. Дерзость проступала во всем: в голосе, взгляде, жестах, лице. Оно было скуластое, энергичное. Из-под чуть принахмуренных светлых бровей посверкивали насмешливо и пронзительно серые глаза. С кем бы ни разговаривал Данила, какое б выражение ни придал своему лицу – все равно на нем светилась не то надменность, не то небрежение к собеседнику, а в глуби глаз искрила насмешка. Оттого многие отводили взгляд, разговаривая с Жохом.
Походка у Данилы легкая, танцующая, с чуть приметной раскачкой. И манера говорить особенная – броская, безапелляционная и тоже полунасмешливая.
В прошлом году Данила заочно окончил техникум, ему тут же предложили под начало буровую бригаду, а он: «И в пристяжных холка в мыле».
Зато с мастером Фоминым у Данилы завидное взаимопонимание, не то что с полуслова – с полувзгляда понимают друг друга. Мастер бровью шевельнет, а Данила уже спешит исполнить невысказанный приказ. Ни словом, ни жестом, ни даже взглядом не польстил Данила мастеру, повинуясь тому лишь из уважения, почитая его за неподкупную рабочую прямоту, редкостное трудолюбие и дивное профессиональное чутье. За пять лет работы в одной буровой бригаде они ни разу не повздорили, хоть влетало Даниле от мастера не однажды…
Сегодня Ефиму Фомину исполнилось пятьдесят. С первым подарком к имениннику чуть свет пожаловала из Туровска дочь Наташа. Месяц назад она окончила Туровский педагогический институт и получила назначение в ту самую Турмаганскую среднюю школу номер один, которую только что сдали строители.
По случаю именин гости были званы к четырем, но Данила Жох на правах своего человека появился в доме задолго до названного часа. Принес ведро свежей стерляди и транзисторный радиоприемник. Вручив рыбу хозяйке, приемник хозяину, Данила Жох спросил:
– Нужна подмога?
– Да все как будто поспели. Вот только шампанского не достали. Нет нигде, – посетовала хозяйка.
– Не-ет? Будет, – ответил Данила Жох и скрылся за дверью. А часа через полтора принес две среброголовые высокие бутылки.
Пышноволосая, с чуть приподнятой верхней губой и нерусским разрезом зеленоватых глаз, причерненных тенью длинных ресниц, Наташа обласкала улыбкой расторопного парня.
– Какой молодец. Где раздобыл?
– Для тебя, Наташа…
– Нет, на самом деле, как тебе удалось?
– Простреляли пласт, оттуда фонтан шампанского.
Весело скалил зубы Данила Жох, а сам непроизвольно тянулся взглядом к глубокому разрезу летнего платьица, плотно облегавшего крепкое и сочное, как спелый кочан, тело девушки. Наташа почувствовала этот взгляд, и ей стало зябко и стыдно: передернула округлыми плечами, словно стряхивая с них что-то, громко проглотила слюну и показала Даниле спину, обтянутую легкой, нарядно расцвеченной тканью так плотно, что виден был спинный желобок. Некрутые, слегка округлые упругие бедра двигались и играли на каждом шагу, словно дразня парня.
С трудом отлепил Данила взгляд от девушки. Нашаривая в полупустой пачке папиросу, торопливо складывал в сознании такую фразу, чтоб зацепила, обожгла, но не обидела строптивую Наташу. И уже раскрыл было рот Данила, да тут появился на пороге буровой мастер Зот Кириллович Шорин.
На тонкой длинной шее небольшая голова. Лицо худое, с ввалившимися, вроде бы подсиненными щеками, глубокими глазницами под навесом низкого покатого лба. На голове мастера седой короткий ежик жестких, как проволока, волос.
В этом доме Шорин был впервые, но вошел без стука, смело и размашисто, будто все здесь ему давным-давно знакомо и привычно. Клешнятой длиннопалой пятерней сграбастал хозяйскую руку, жамкнул, тряхнул.
– Здрав будь на многие годы.
Взял из рук вошедшей следом жены красивую черную коробку, опоясанную ленточкой, сунул Фомину.
– Экстра люкс последней моды. До костей выбревает. И названье подходящее – «Агидель». Чтоб всегда, алеха-бляха, чисто выбрит и слегка пьян.
Тут в дверь едва протиснулся еще один буровой мастер – богатырь Сабитов. Встал боком у порога, пропуская вперед неслышно ступающую, мягкую и гибкую чернобровую Нурию. Та подала имениннику не то свитер, не то джемпер в целлофановом пакете.
– Сама связала, – не без самодовольства сообщил Сабитов.
– Клад, алеха-бляха, – поспешил приклеить свою излюбленную поговорку Шорин.
– А, ничего, – и по крупному блестящему лицу Сабитова расплылась довольная улыбка.
Потом пожаловал с супругой начальник УБР (управление буровых работ) Гизятуллов. У него все было круглым: голова, лицо, живот, зад. И движенья рук округлые, и речь по-восточному округла и цветаста.
И года нет, как Гизятуллов, Шорин и Сабитов приехали сюда из Башкирии, а уже прижились, освоились, сдружились с первопроходцами.
Когда гости уже усаживались за стол, появился Бакутин. Он был возбужден: сверкал глазами, размахивал руками, громкоголосил, много и возбужденно смеялся.
Небрежно смахнув с плеч пиджак, Бакутин скинул галстук, расстегнул верхнюю пуговку голубоватой легкой тенниски и втиснулся между Наташей и Нурией. Недавно вымытые седые волосы Бакутина пышно вздыбились будто начесанные, оттеняя смуглость загорелого, обветренного, одухотворенного лица. Похоже, радость двигала его руками, ворочала языком, не давая ни минуты покоя. Еще не утвердившись на сиденье, он спросил насмешливо Нурию: «Горбушечку с собой не прихватили?», сказал Наташе: «Теперь я понял, чего это парни по ночам костры возле вашего дома жгут» – и тут же поднял свою рюмку, провозгласив здоровье именинника.
Так неприметно, само собой, Бакутин сделался центром застолья и до конца пиршества веселил, будоражил, заводил гостей смешным каламбуром, остроумным тостом, удачно выбранной песней. По его команде Данила Жох раза четыре включал магнитофон, и Бакутин в стремительно-сумасшедшем вальсе поочередно кружил женщин. Партнерша вскрикивала, хохотала и через полторы-две минуты головокружительных витков обессиленно падала на стул, а неистовый Бакутин, не переводя дух, тут же подхватывал и кружил другую. Он первым смеялся над своими и чужими шутками, да так заразительно, так раскованно и чисто, что с ним смеялись все. Довольный именинник не раз благодарно взглядывал на Бакутина, первым подхватывая и песню и шутку самозваного лихого тамады.
Заправски дирижируя общей песней и поминутно резким кивком головы сбрасывая с лица длинные седые пряди, Гурий Константинович ненароком прижался коленом к бедру чернобровой башкирки, столкнулся взглядом с большими, влажно блестевшими, прекрасными глазами Нурии и обмер. Она не отвела глаз, лишь густой румянец выплеснулся на щеки, подмяв природную смуглость, да дрогнули чуть приметно тонкие широкие ноздри, и сочные губы разомкнуло волнение, обнажив дивной белизны подковку зубов.
Что-то лопнуло в этот миг внутри Бакутина, наполнив все существо колкой радостью. Тело обесплотилось до звона, став необыкновенно подвижным, сильным и непокорным.
Оно не слушалось рассудка, и руки сами тянулись к обнаженным рукам Нурии. Едва коснувшись, отлетали прочь и снова тянулись. И колено липло к ее колену – не оторвать…
Не от хмеля это. Вино только раскалило, но не опьянило. Мысль работала поразительно быстро и четко, рождая шутки, двустишия, спрессованные в афоризмы, фразы.
А окружающие сделались вдруг близкими, милыми, желанными, хотелось каждому подарить доброе слово или улыбку. И чем больше Гурий Бакутин пил, тем неистовей становился.
Вот он выхватил у Данилы Жоха гитару и, громко крикнув: «Теперь революционную, рабоче-крестьянскую», запел, подыгрывая себе:
Слышишь, товарищ,
Война началася,
Бросай свое дело,
В поход собирайся…
И, взмахнув гитарой, тряхнув рассыпавшейся седой копной, увлек остальных, и те грянули припев.
Песня сплотила всех вокруг Бакутина, и столько душевной силы, столько боевой удали зазвенело в ней, что казалось: еще миг, и огневая мелодия, взломав стены, вырвется из дома, взметнется под солнце и, распластавшись там, прольется золотым дождем иль, свернувшись в клубок, загудит колокольным набатом, напоминая людям о боях прошлых, готовя их к боям грядущим.
Бакутин уже не мог остановиться. Сразу запел «Каховку», потом «В землянке», потом «Огонек», затем «Катюшу». С ним пели все, одинаково азартно и громко. Вдруг, разрывая песню на середине, Бакутин гаркнул сипло:
– Данила! Режь «барыню»!
И пока Данила прилаживал поудобнее инструмент, Бакутин уже раздвинул круг, притопнул нетерпеливо и лихо. Подхватив за руки Нурию и Наташу, стал выделывать такие коленца, что даже Гизятуллов не утерпел и, прищелкнув пальцами, пустился в пляс.
За чаем неожиданно вспыхнул, заполыхал спор, да такой жаркий, что сразу захватил всех.
Первую искру высек обыкновенный безмозглый комар.
Вместе с роем собратьев он преспокойно влетел в распахнутое окно и, недолго пожужжав над головами, присосался к Наташиной щеке. Пока, занятая разливанием чая, девушка приметила насекомое, комар раздулся с добрую клюквину и, лопнув под ладошкой, оставил красную мокреть на лице.
– Чтоб тебя, – Наташа промокнула пятно платком.
– Закрой окно, мать, – сказал Фомин жене, – поналетит этой твари.
– Чего-чего, – подхватил Данила, – а грязи да мрази – навалом.
– Ничего, – поспешил утешить парня именинник. – С твоей хваткой в грязи не потонешь и комары не загрызут.
– Кого комар сгрызет, того можно не жалеть, – смеясь, сказал Гизятуллов.
– Начальству лишь бы нефть, – уязвленно воскликнул Шорин.
– В чей огород метим? – полюбопытствовал Бакутин.
– Какой огород начальника? Там забор… высокий стена, – еле внятно выговорил крепко перебравший Сабитов, и его огромная, будто колокол, грудь колыхнулась от смеха.
– Ту стену бульдозером не пробить, не только камушком, – с вызовом выговорил Шорин, щеря в нехорошей ухмылке обкуренные, неровные, но крепкие зубы.
– Тебя-то чем начальство обидело? – пошел в лобовую Данила Жох.
– Меня трудно обидеть, алеха-бляха, – самодовольно огрызнулся Шорин. – Мне нынче сорок, а я двадцать шесть бурю. Ничего арифметика? Грамотами можно квартиру обклеить. И орден, и медали. Опять же тут меня никто не привязал. Отломаю договорные три года и к берегу. А полюбится, еще на три зацеплюсь. Квартира имеется, заработком не обижен.
– Чего ж на начальство взбрыкиваешь? – не унимался Данила Жох.
– Ногами наперед ходит. А так-то знаешь куда спешат? На тот свет. На этом ноги после головы ступают, – сердито сверкнул глазами. – В который раз начинаем, а все не с той ноги.
– Ну и что? – жестковато спросил Бакутин, добывая из пачки сигарету.
– У нас баня была дерном крыта. Ранней весной, когда нигде не зеленеет, на ей уж травка. Мы корову на ту баню подсадим, она и щиплет травку на крыше. Слыхал такое? Иль про коня, как его в хомут загоняют? Над такими придумками ране зубоскалили, дуракам их клеили, а мы, алеха-бляха, в своем Турмагане почище вытворяем и на полном серьезе… Ты вот скажи, почему мы все воюем и воюем. Не с морозом, так с мокретью.
– Кончай свои байки, Зот, – попытался сбить вздымавшееся пламя хозяин.
– Не тронь его, Вавилыч, – Бакутин легонько тиснул Фомина за локоть. – Пусть выговорится за столом, чем за столбом. Давай, Шорин, излагай.
– А чего излагать? – с азартной злой готовностью тут же откликнулся Шорин. – Когда мы здесь через пень колоду хозяевать начинали, что гудели? «Временно. Неожиданно». Теперь бы по времени в самый раз на обе ноги становиться, а мы все на одной, с подпорочкой. Лишь бы не завалиться. Какие машины нам государство дало! Сколь денжищ! И ведь знаем: нам тут не зимовать, нам тут вековать. С чего ж тогда, алеха-бляха, одним днем живем? – Поворотился к Бакутину, полоснул отточенным злым взглядом: – Еще не ужевал?
– Размельчил бы еще чуток, а ну не сглотну, подавлюсь, – в тон Шорину отозвался Бакутин, грозясь и задираясь взглядом.
– Хм! Привык глотать жеваное, алеха-бляха. Пора свои зубки изострить. – И с неожиданным остервенением: – Эх ты! Начальник! Какую технику гробим, рвем по грязи, в болотах гоним, алеха-бляха! Трубы – вертолетами. Глину – вертолетами. Червонцами сыплем, ровно лист сухой по осени. И все за-ради чего? Нет бы подобустроиться сперва, алеха-бляха. Дороги там, жилье, кустовых с дожимными наставить, а опосля в один год жимануть за прошлый, за нынешний и за год наперед.
Сколько б сил человечьих сберегли, народу прибыток да радость…
– Не надо академий кончать, чтоб два на два помножить! Сперва обустройся – потом добывай нефть. Каждому ясно: так надо! – все более распаляясь и повышая голос, заговорил Бакутин. – Но наша энергетика голодает нынче. Почему? Да потому, что не черепашьим ходом вперед жмем. Иначе бы за Турмаган не взялись, не полезли в болота да в тайгу…
– Во! – крикнул обрадованно Шорин. – Во! – И даже встал. – О чем я говорил, алеха-бляха! Время обскакали! Ха! А-а? Ха-ха-ха! Я-то знаю, в чем собака зарыта. Хозяевать не умеете! Валим дерево в пять саженей, а в дело и сажени не остается: все на щепу да на стружку уходит.
– Вместо того чтобы зубы скалить, взял бы да показал, как можно без щепы и стружек. Ты – на своем месте, Фомин – на своем, и мы с Гизятулловым… Нам на хозяев кивать не с руки, потому как сами мы и есть хозяева…
– Какой ты, к черту, хозяин, алеха-бляха! Ты вот, слыхал я, надумал газовые факела погасить, в пласт его загонять, чтобы сберечь до времени и нефти поболе давануть. А тебе что? Благодарность? Премия? Под зад врезали, алеха-бляха! Да от ворот поворот. Так ведь?
Не предполагал Гурий Константинович, что о его идее закачки попутного газа в пласт так хорошо осведомлен Шорин. «Ударил под дых, сшиб и ликует, сукин сын», – подумал неприязненно Бакутин.
Тут Фомин стал предлагать выпить посошок на дорогу…
2
Разгоряченный вином и спором, Шорин шагал серединой дороги так напористо и широко, будто продирался сквозь непролазный бурелом иль пробивал путь в густом урманном пихтаче. Он и дышал натруженно-сипло, сплюснув в кулаке пачку сигарет. Когда, спохватясь, разжал руку, там оказалось табачное крошево, с лоскутками бумаги перемешанное. Сердито швырнул его под ноги, протяжно кашлянул, будто прогудел, вполголоса выматерился.
Чуть приотстав, сбоку шагала Анфиса. Она под стать Зоту ростом и силой, только лицом несравненно красивей и ярче. Двадцать лет живут они вместе. Четверых детей растят. По нынешним временам такая семья в диковинку. А они не бедуют. Безбедно и дружно живут. Зот умеет деньгу взять, и Анфиса сложа руки не сидит. Такую портниху не в каждой округе сыщешь, вот и осаждают ее заказчицы, не рядятся, платят сколько пожелает, да еще благодарят да подарками балуют…
Тяжеловат, крут характер у Зота Кирилловича, а Анфиса не сетует: на то и мужик, сказал – отрезал. И любит, и верен ей, и детей в отцовской строгой ласке держит.
Чего ж еще желать? На что сетовать? Разве что на язык несдержан? Как подопьет, так язык с привязи, и рубит и сечет всех кряду, ни на чины, ни на кумовство не глядя. И несет свою головушку, ровно корона на ней воздета.
– Фиса, – донесся негромкий, хриплый голос.
– Угу, – тихонько аукнула женщина и, тут же догнав, пошла рядом.
– Как Бакутин-то, зло за пазуху не заначит?
– Не злобив навроде. Только б ты поостерегся так-то, нарастопашку. Нарвешься не ровен час, прищучит.
– Боятся правды-то, – голос сорвался, будто металл звякнул в нем. – Хозяева нашлись мне, алеха-бляха!
– Полно, Зот, – успокаивающе коснулась руки мужа. – Стоит ли кровь себе портить.
– Знамо, не стоит, а не могу. Вот убей меня, алеха-бляха, на этом самом месте – не могу! Пока трезвый – куда ни шло, терплю… Эка махина держава наша, одно слово – Россия!
Всего в ней досыть. И люди – краше да могутней нет на земле. А мы все внатяжку. Как гляну вокруг да вспомню…
Вот на этом самом «вспомню» всякий раз обрывалась исповедь Зота своей жене. Что же он вспоминал? – оставалось загадкой. Но что-то потайное, недоброе таилось в душе мужа. Что? Расспрашивать Анфиса не решалась. Раза два попробовала вскользь, неприметненько вопросиками подтолкнуть его к обрыву, да тот и пьяным чуял роковую кромку за версту и, едва начав пятиться к ней, умолкал, угремел либо так взбуривал, что у Анфисы от страху язык к нёбу прилипал. Что-то, видно, давным-давно ранило душу Зота, и с той поры беленится мужик, чуть тронь хмельного – свирепеет, кусает, но не наугад, не первого попавшего, а норовит зацепить тех, кто чином повыше да званьем постарше. Найти б то раненое место, занежить, да разве разглядишь в потемках чужой души царапину. Не чужой ведь, единственный и самый близкий, а все равно потемки в душе…
Сколько раз к самому горлу подкатывала Зоту нестерпимая жажда исповедоваться Анфисе. Никчемушной, зряшной была бы та исповедь, а все-таки стало бы легче на душе, и дышалось по-иному, и виделось иначе. Не страх удерживал Зота от признанья, а что? Не знал. Боязнь жалости? Пожалуй. Она обязательно станет жалеть, не запретишь. А чужая жалость, как ржа, разъедает душу, тупит характер, вяжет волю. Жалость принижает, сгибает, покоряет, а уж этого-то он никак не хотел. Да и, разделенная пополам, неприязнь его ослабнет, он перестанет вспыхивать и разить мыслью, а порой и словом тех, кто когда-то пытался сломить его, еще неоперившегося, не отрастившего ни кулаки, ни зубы. Ему нужна была ненависть: она подогревала, приподнимала, двигала на добро и зло. «Вот вам!» – мысленно шептал он, докладывая о рекордной проходке скважины, иль о досрочном выполнении плана, иль получая очередную награду. «Вот вам!» – мысленно шептал он, высказывая громко и прямо горькую, злую, недопустимую правду, как это посильно и простительно только рабочему.