Текст книги "Больно берег крут"
Автор книги: Константин Лагунов
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 33 страниц)
Но проходило какое-то время, и уже не хотелось извержения, появлялось желание задавить, заглушить проклятый Везувий, заклепать огнедышащую горловину. Хватит потрясений!
Так вот и метался Бакутин от полюса к полюсу. Хотел и боялся. Рвался и не спешил. И все острей, все несносней становилось жгучее чувство недовольства собой и жизнью. Нужен был еще один пинок Судьбы. Чтоб сдвинула с заколдованной черты, подтолкнула к краю. И Судьба смилостивилась…
Был полдень. Самое покойное время в суматошных буднях Турмаганского НПУ. Все неотложные вопросы разрешены либо отодвинуты на вечер, просители разошлись, нерасторопные подчиненные получили конкретные задания. «Меня нет», – сказал Бакутин по телефону секретарше, придвигая папку с документами. Надо было подготовиться к отчету на балансовой комиссии главка.
Тут дверь рванулась будто вышибленная пробка и, едва не слетев с петель, врезалась ручкой в шкаф. Дверной проем наглухо заткнул собой богатырь Сабитов. Багроволикий, тяжело дышащий, с побелевшими от бешенства глазами, он был страшен. Его бессмысленный взгляд, прижатые к груди мелко подрагивающие пудовые кулаки – все вопило о том, что Сабитов разъярен. Пинком захлопнув дверь, он пошел на вскочившего Бакутина, как танк на таран, – слепо и неодолимо.
– Стой, Сабитов! – властно крикнул Бакутин. – Здесь не место. Выйдем!
И пошел к вешалке мимо очумело хлопающего глазами Сабитова. Сорвав с крюка меховую куртку, направился к выходу. Сзади тяжело топотал Сабитов.
– Садись, – скомандовал Бакутин, распахивая дверку «газика», а сам уселся на место водителя.
Молча, не глядя друг на друга, выехали на кольцевую бетонку, промчались по ней до ответвленья дороги на промысел, проскочили полуторакилометровый бетонный отросток и свернули по еле видной дорожке в редкий сосновый лес. На небольшой полянке Бакутин остановил машину, выпрыгнул. Следом, громко сопя, вывалился Сабитов.
– Закуривай, – Бакутин протянул сигареты и тут же, оглушенный ударом, кувыркнулся в снег.
Проворно вскочил, зачумленно тряхнул головой, сплюнул под ноги кровь и снова опрокинулся, сбитый железным кулаком. От третьего удара Бакутин не только уклонился, но и сумел ударить сам. Когда-то в студенческие годы он занимался боксом. И хотя с тех пор не надевал ни разу перчаток, все же нанес ослепленному Сабитову такой удар, что шароподобный богатырь свалился головой в сугроб. Черт знает из какого материала был слеплен этот человек. Бакутин в кровь разбил казанки пальцев, задохнулся, не раз захлебнулся собственной кровью, а Сабитов дрался и дрался. Падал, вставал и снова кидался на Бакутина, опять падал, опять вставал и тут же бросался в драку. Силы Бакутина иссякли, сам того не желая, он стал пятиться, все чаще попадая под сокрушительные удары гиреподобных кулаков. Из разбитого носа и расквашенных губ текла кровь. Несколько раз Бакутин пытался прекратить это безобразное побоище и, отпрыгнув, орал: «Хватит!», «Да, погоди ты!», «Перестань, Сабитов! Слышишь? Прекрати!» Собрав силы, Бакутин раз за разом трижды нокаутировал Сабитова. Это подействовало отрезвляюще. После третьего нокаута Сабитов долго сидел на снегу, тряс головой, мычал, а Бакутин, стоя подле, спешил выговориться:
– Обалдел, что ли! Хватит! Не псы ведь. Виноват я. Не перед тобой. Перед ней. Ни помилования, ни приговора от тебя не жду. Не тебе судить. Сам себя казню. Не жалею, но казню…
Он еще ни разу не высказывался по поводу случившегося и сейчас говорил и говорил, нимало не заботясь о том, как воспринимает его слова Сабитов, не подбирая выражений и не стесняя себя никакими условностями. Ему позарез надо было выкричаться. Пережитое тяготило, давило, мучило, и надо было от него освободиться, очиститься, дать роздых душе.
– Она не виновата. Клянусь тебе! Не помышляла и не хотела. Не знаю, как у вас с ней, только…
– Где Нурия? – прервал Сабитов, медленно поднимаясь.
– Как где? – опешил Бакутин. – У себя, в Башкирии.
– Нет! И дома не знают. Куда спрятал, сволочь? Такая баба была. Семь лет душа в душу. Куда дел? Убью!
Отскочил и выхватил нож. Широкий, длинный, кривой. Он зловеще посверкивал лезвием – грозил, целил и надсмехался.
Влажным, парным жаром обдало Бакутина, заклинило горло, пригвоздило ноги. Ищуще зыркнув по сторонам, он скрипнул зубами – даже палки вблизи не увидел. В машине был монтировочный ломик, но на пути к нему – подрагивающий, посверкивающий нож. Можно убежать, этот толстяк не догонит, но бежать…
– Брось нож! Спятил! У тебя же сын…
– Нет сына, – прорычал Сабитов, надвигаясь. – Ты украл, шакал!
– Чего ты дураком прикидываешься? Найдется твоя Нурия и сын с ней. Сам напугал ее бандитской телеграммой…
– Найдется – убью. И тебя убью.
И еще на полшага ближе.
Противный, щекотный холодок скатился по спинному желобку Бакутина. Болезненно ворохнулось что-то под ложечкой. Но он не шелохнулся, только взглядом неусыпно стерег лицо и руки осатанелого Сабитова. Пригнув голову, выпучив глаза, держа нож на отлете, Сабитов наступал. Медленно. Чудовищно медленно. Но – неотвратимо. «Сволочь. Как на медведя, – мелькнуло в сознании Бакутина. – И нож охотничий. Убьет, не покачнется».
Еще на шаг подступил Сабитов. Между ними оставался просвет метра в полтора – не более. Что-то все-таки сдерживало Сабитова, может, бакутинское спокойствие. Если бы тот метнулся, кинулся наутек, но Бакутин стоял неколебимо в излюбленной позе: ноги широко расставлены, плечи вперед. Прицельно сощуренные голубовато-серые глаза наконец-то столкнулись с шалыми, чумными глазами Сабитова.
– Брось нож! – негромко, но властно приказал Бакутин. – Слышишь? Сабитов?!
Тот левой ладонью махнул по лицу, в глумливой ухмылке ощерил крупные зубы, облизал распухшие губы и ни звука в ответ.
– Жалеть будешь, – пригрозил Бакутин. – Стыдно станет.
– Тебе не стыдно? – натужно и сипло выдавил Сабитов и вдруг завопил: – Жену сгубил! Сына украл! Опозорил!.. Пугаешь? Ах!.. – И кинулся на Бакутина.
Тот качнулся навстречу, ловким, сильным ударом вышиб нож, и, описав сверкающую дугу, нож сгинул в сугробе. И тут удар выбил землю из-под ног Сабитова…
Бакутин довез его до того самого крыльца, где впервые обнял Нурию. Распахнув дверь, скомандовал:
– Вылезай!
Глянув в зеркальце, выругался. С такой физиономией нельзя показываться ни домой, ни на службу. Куда-то надо было скрыться дня на два, залечить ссадины и кровоподтеки. Куда? Было бы лето, под любым кустом можно неделю отлеживаться, а теперь… Сочинить байку о нападении хулиганов или грабителей? Секретарша видела, как ввалился в кабинет Сабитов, слышала их разговор, знала, что уехали вместе. Куда и зачем уехали и что произошло после – нетрудно угадать, глянув на расквашенную физиономию любого. Разумнее всего было бы ввалиться домой и от порога: «Я подрался с Сабитовым из-за Нурии». Тут уж не отвертеться бы от лобового, давно назревшего и крайне нужного разговора. Но он дьявольски устал, изнемог, перенервничал и ни физически, ни нравственно не готов к такому исповедальному разговору. Да и не принесет облегчения эта самоубийственная исповедь. Только не домой. Сперва остыть, успокоиться, обдумать…
Снял трубку установленной в автомобиле телефона-рации, сказал диспетчеру:
– Разыщи Лисицына, скажи, я уехал на трубу. Там, похоже, авария.
– Авария? – изумился диспетчер. – Чего же молчат?
– Пока гром не грянет… На компрессорной что-то. Может, там и заночую.
– Хорошо, Гурий Константинович.
– И домой ко мне просигналь в том же духе.
– Сделаю.
Только отъехав от Турмагана километра три, обрел способность видеть и слышать окружающее и сразу заметил начинающуюся метель. Обрадовался ей, как неожиданной союзнице: никто не остановит, не полезет с вопросами, не пристанет с неотложным делом. А когда метель загудела в полную силу, Бакутин расслабился, решив укрыться на буровой Фомина, отсидеться там.
Едва решил, как все сегодняшнее отдалилось, подмятое тревогой. «Где Нурия? Прячут родственники? Этот если не убьет, так покалечит. Знала, что так будет: позор, боль, одиночество. „Хочу раз в жизни напиться досыта“. Такой ценой за один глоток. Любит. А я? Прости-прощай – и с гуся вода! Не поддержал. Не заслонил. Не принял на себя. Подлец! Жаль, не рассчитал Сабитов. Поделом бы…»
Опомнился, когда вокруг ни земли, ни неба – только ревущий мрак. Десятки раз проехал он здесь, потому и не сбился еще с невидимой дороги, целиком доверяя только чутью. Врезался в высоченный снежный бархан, попытался его таранить и намертво вбил машину в сыпучую белую мякоть. «Теперь только тягачом вытащишь… Где же это я?.. Буровая по ходу. Километра три. Как-нибудь…»
Спустил воду из радиатора, поднял воротник куртки и побрел.
Мороз был невелик, иначе ни рук, ни ног не донес бы Бакутин до места. Но вьюга так исхлестала, измочалила, изваляла его, он столько раз терял дорогу и подолгу слепо ползал по сугробам, что к концу, пути вымотался, ошалел и уже не знал, куда бредет, и окажись буровая на пару километров дальше… Но у каждого свой порог жизни, свое время жить и умирать, и та роковая, последняя черта Бакутина была, как видно, не здесь. Обалделый и еле живой, он все-таки дополз…
3
С ней и прежде случалось подобное. Делает что-нибудь, читает или даже разговаривает с сыном, да вдруг и умолкнет на полуслове и, невесомо привалясь к стенке или присев на краешек стула, надолго отмежуется от окружающего, невидящим, опрокинутым взглядом уставясь в одну точку.
Это было как провал в небытие, странное, необъяснимое и пугающее выпадание из жизни. Вроде кто-то всемогущий разом обрывал нити, связующие ее с миром: гас свет, глохли звуки, замирало движение, и Ася проваливалась в черную пустоту. Со стороны могло показаться, что в такие минуты она напряженно и сосредоточенно о чем-то думала, на самом же деле мысль и чувства ее странно каменели.
Вот и сегодня, проводив Тимура в школу, направилась в гостиную глянуть на часы, да по пути и осела на крохотный стульчик перед телефонным столиком и прилипла к нему. Подспудно и неосознанно что-то зрело в ней, набирая силу, обретая форму и цель. Что? – не смогла бы ответить, хотя все сильнее чувствовала это зарождающееся нечто, как чувствовала зачатого ребенка, когда тот был всего-навсего махоньким пульсирующим комком слизи.
Недобрым и нежеланным было это «нечто», но Ася не противилась его разрастанию, напротив, поторапливала, подгоняла с необъяснимым, болезненно мстительным злорадством. Горе и муку таил в себе зловредный зародыш, но Ася и пальцем не шевельнула, чтоб его вытравить: надеялась, что боль очистит, возродит, поможет начать жизнь сызнова, поведя отсчет времени с той минуты, когда вскрыла конверт нежданного авиаписьма из Турмагана. Она помнила это послание наизусть.
«Глубокоуважаемая Ася Львовна! Простите за вторжение в Вашу личную жизнь, но обстоятельства сложились так, что нужно немедленно действовать. Решительно и смело! Иначе Вы потеряете мужа, а он сгубит себя, свою карьеру и семью.
Поверьте, я не ханжа. Понимаю, сколь тяжело мужчине соблюсти непорочность в таком месте, как Турмаган. И не осудила бы, и Вам не просигналила, если б супруг Ваш закрутил любовь… Но он не „закрутил“, а стал в открытую жить с женой бурового мастера Сабитова. Сабитов – ревнивец похлеще Отелло. И сын у них пятилетний. Сабитов воротится из отпуска и учинит жуткий публичный скандал, а Бакутину и его любовнице все равно… Понимаете? Немедленно приезжайте!»
Вот и выплыла доселе неведомая ей причина дурного настроения, которое все сильней и сильней одолевало ее в последнее время. Тяготило, угнетало, злило. Нерастраченные заряды зла копились и копились в ней, и у нее даже колени кусались. Все нервировало, она искрила и вспыхивала по любому пустяку. Уже до этого письма Ася предчувствовала, что ее последняя козырная бита. Самая крупная и рискованная ставка – проиграна. Теперь оставалось признать: Гурий неуправляем и больше не принадлежит ей. Проклятый Турмаган забрал сперва его разум, потом душу, а теперь и тело. К тому катилось с изначала: надо было попятиться, уступить, а она… Писала редко и небрежно, разозлясь, оговаривала Гурия перед Тимуром, а совсем недавно стала подыскивать работу в Омске. Понимала вопиющую нелепость своих поступков, но остановиться не могла: уязвленное самолюбие жаждало отмщенья, и, подвернись в это время мало-мальски достойный поклонник, она, наверное, стала бы его любовницей. И вдруг это письмо.
Оно оглушило, опрокинуло, приплюснуло. Ей и в голову не пришло, что анонимка могла быть наветом.
– Негодяй! Негодяй! – выкрикивала Ася, мечась по комнате, запинаясь за ковер, натыкаясь на кресла.
Она то бросалась к телефону, то срывала с вешалки шубу, а то, подсев к столу, выхватывала из подставки ручку. Вконец обессилев, позвонила отцу:
– Приезжай, у меня беда.
«Одуванчики» примчались вместе.
– А я что говорила! – торжествующе воскликнула мать, прочтя письмо. – Упреждала тебя. Остерегала. Так нет. Вот и доигралась, девка, с огнем. Какого мужика потеряла. Сына осиротила…
– Кхм! – нарочито громко кашлянул отец, прерывая все распаляющуюся и распаляющуюся жену. – Кхм-кхм! – прижег трубку, попыхтел ею, напустив целое облако густого, ароматного дыму. – Пока ничего неизвестно. Может, клевета. Какая-нибудь попыталась закрючить, не получилось – вот и напакостила.
– Без корешка нет ростка, – назидательно выговорила мать чужую мудрость. – Может, и есть тут в чем-то перебор. Не без этого. Но корешок-то истинный. Да в его положении по-другому-то и быть не могло. Сама посуди…
И мать пустилась в пространные рассуждения, подкрепляя свои жизненные формулы бесчисленными примерами и ссылками на чужой опыт. Это и подобное Ася уже не однажды слышала из тех же уст, и теперь громогласное непререкаемое суесловие вызвало в молодой женщине глухое раздражение. Верно угадав настроение дочери, Лев Иванович поспешил осадить жену:
– Уймись! Не за тем пригласила нас. Хватит нравоучений. Надо что-то решать. И немедленно.
– Вот и решай, умник, – взвилась мать. – Привык руководить да покрикивать. Ска-а-жи-ите, ваше благородие…
И, с ходу перенеся огонь на мужа, понесла такую несуразицу, да чем дальше, тем грубей и злей, что Лев Иванович мгновенно умолк, втиснулся в свою раковину и стал с выделанной заинтересованностью и увлечением прочищать трубку, как бы вовсе и не слыша грозовых раскатов. Мать взъярилась еще пуще и затрубила медноголосо и яро:
– Чего зенки-то спрятал? Ах! Они разгневались! Задумались! Тр-рубочку продувают… – Ловко выхватила трубку из руки мужа, сунула мундштук в рот, закашлялась.
– Дура, – негромко и незлобно, оттого очень обидно сказал, побагровев, Лев Иванович.
Ася вдруг заплакала. Бывало, и наедине-то плакала раз в год, а теперь прорвало, и женщина, содрогаясь от рыданий, залилась слезами.
«Одуванчики» кинулись утешать в два голоса, отпаивали водой и валериановкой и вынесли единогласный приговор: немедленно в Турмаган, с Тимуром и насовсем.
Горькой, душной и угарной оказалась для Аси новогодняя ночь. Как ни уговаривали ее родители, не поехала к ним. Ровно в полночь откупорила бутылку шампанского, налила искристой, пенистой жидкости в высокий хрустальный фужер и одним духом его опорожнила. Разлилось по телу благостное тепло, затуманилась, отяжелела голова, и женщина затосковала по сильным и нежным мужским рукам. Чтоб обняли крепко-накрепко – дух не перевести, чтобы гладили и ласкали и делали все иное, что властны делать мужские руки с женщиной. Она чувствовала на спине, на груди, на бедре шершавые, пропахшие табаком ладони, жесткие пальцы причиняли ей легкую, сладкую боль. А перед закрытыми глазами маячило лицо Гурия, каким было оно тогда, в тот ранний рассветный час его нежданного приезда. Как дурманяще сладко пахло тогда от него табаком и бензином. «Люди сами зажигают и гасят праздники», – сказал он. Правду сказал. Полгода прошло с тех пор, шесть долгих, блеклых, пустых месяцев. Шесть золотых, неповторимых месяцев жизни украла она у себя и у… Нет. Он оказался умней, хитрей. Превратив ее в соломенную вдову, сам брал от жизни то, что хотел… Эта мысль высекла искру гнева, от нее враз занялось такое пламя неприязни, что мигом испепелило недавние желания и мечты.
Первый день нового года они с Тимуром встретили в самолете. Потом была еще одна бессонная, холодная ночь в Туровском аэровокзале, подле которого уже маячил железный скелет нового здания. И еще два тягостных часа в тряской гулкой утробе АН-24. Два часа мучительной душевной пытки. То ее подминало раскаяние, она кляла себя за малодушие и рабскую покорность, а то наплывало вдруг запоздалое прозренье и ей не терпелось как можно скорее замолить обиды и раны, нанесенные любимому, но уже через миг накатывала волна острой ревности, ослепляла, бесила и хотелось только одного – отмщенья. За два нестерпимо долгих часа полета она и погоняла в мыслях, и притормаживала самолет, не раз воротилась домой, не раз побывала в треклятом Турмагане. Порой казалось, что самолет завис в прозрачной синеве, замер над бездной, и, чтобы отделаться от этого противного ощущения, она высматривала на далекой, но видимой земле какой-нибудь предмет, цеплялась за него взглядом и радовалась, видя, как тот двигается к хвосту самолета.
Сперва она не хотела извещать мужа: уж больно притягивала мстительная мысль нежданно-негаданно ястребом с неба пасть на грешную голову – накрыть, уличить пригвоздить и уничтожить. Но тут же срабатывал инстинкт самосохранения: а потом? На этом «а потом?» Ася неизменно спотыкалась и мстительная задумка сразу оборачивалась против нее самой. Больней и тяжелей всего придется именно ей. Она окажется покинутой, обманутой и осмеянной. Своими руками сотворить себе подобное мог только круглый идиот. Она не была идиоткой и отправила телеграмму: «Буду второго Тимуром. Встречай. Целую. Ася».
Гурий встретил. Холодно, торопливо поцеловал, подхватил на руки Тимура, взял чемоданы и заспешил к машине. Еще спускаясь по трапу, она наткнулась взглядом на его взгляд и поняла: анонимка не солгала. Таким потерянным, жалким и чужим Ася никогда не видела Гурия. Неприязнь, злоба, жалость, обида – все смешалось в ней, захлестнуло, смутило, спутало. Почувствовав слезы на глазах, заторопилась неприметно стереть их, чтоб не увидел, не подумал… Всю угарную, исковерканную новогоднюю ночь она ковала карающий, разящий меч возмездия, целые сутки закаляла и точила его, а увидя Гурия, качнулась от боли, негромко жалобно ойкнула, и выпал меч, распался на куски, и она без сожаления наступила на сверкающие обломки.
«Это правда?» – хотела она спросить в ответ на его «С приездом», но даже взглядом не спросила. И после, не раз, когда снова подкатывало это желание, а вопрос уже повисал на кончике языка, Ася крепко стискивала зубы и опускала глаза – боялась. Что делать, если Гурий ответит «да». А он именно так и ответит: не умеет, не станет изворачиваться и лгать – не таков. Да и ложь из его уст была бы в тысячу раз больней и противней самой горькой правды. Что же тогда? Повернуться и уехать? Унизить себя ревностью? Отмолчаться, прикинувшись железобетонной?..
В первый же день соседка по лестничной площадке, как бы между прочим, доложила, что в квартире напротив живет буровой мастер Сабитов, который сейчас на курорте, а дома – жена с сыном. Доложила и замерла, глядя на Асю глазами провидца. «Надо будет познакомиться», – как можно беспечней прошелестела Ася пергаментными губами, еле удерживая на лице маску приятной заинтересованности. «Она вчера уехала, – с деланным безразличием сообщила соседка. – Собралась вдруг и вместе с сыном. Никто не знает, куда и насколько. Судя по двум чемоданам – надолго». И опять пытала и мучила Асю взглядом, ломилась к ней в душу, тянулась к самому заветному. «Со стороны все кажется неожиданным… Рада, что познакомились…» – прохрустели пересохшие губы, и Ася показала спину. И когда Гурий сообщил, что скоро переедут в новую трехкомнатную квартиру, Ася сразу поняла причину скоропалительного переезда.
Первые дни в Турмагане были черными, тягостными, удушливыми. И все оттого, что она любила. Неистово, самозабвенно и жадно. Это чувство жило в ней и прежде, но было ровным, покойным, домашним. Гурий был ее собственностью, достоянием, трофеем. Принадлежал ей и любил ее. Оскорбленный, уязвленный собственник не хотел, не мог упустить свое, и, ускользая, оно становилось в сто крат дороже и милей. И ради того чтобы удержать, сохранить, Ася была готова на все…
Звонок из диспетчерской о срочном выезде Гурия на какую-то трубу встревожил Асю: «Мог бы заехать. Почему не позвонил сам?» Гурий не вернулся к ночи, а тут еще разыгралась метель, и Ася совсем расстроилась. Раньше обычного уложив Тимура в постель, уселась, не зажигая лампы, подле горящего электрокамина. От воя метели стыло и замирало сердце. Порой Асе казалось, что оконные стекла, не выдержав ветрового напора, разлетятся хрусткими осколками, дикий ветрина ворвется в комнату, опрокинет, перевернет, заметет снегом. Ася придвинулась ближе к струящему тепло камину, закуталась в плед, не то задремала, не то задумалась и вдруг увидела женский силуэт в сером. Тот неслышно проплыл мимо, невесомо опустился в кресло по ту сторону стола. Очертания фигуры в сером, посадка головы, жесты – все было странно знакомо и привычно Асе. Уперев локти в стол, незнакомка в сером сцепила пальцы рук и, положив на них подбородок, спросила тихо:
– Звала?
– Да… То есть…
– Ты же не веришь…
– Не верила, – поправила Ася, силясь одолеть хрипотцу и дрожь в голосе.
– Зачем?
– Мое счастье…
– Всем подавай счастье, и каждому – свое: деньги, женщин, карьеру. И твое – многолико…
– Теперь – нет.
– Пока не в руках.
– М-м… Может быть.
– Жизнь – охота, счастье – выстрел в цель.
– Верни Гурия.
– Вернуть прошлое? Смеешься?
– Ты можешь! – уязвленно выкрикнула Ася. – Все. Даже смерти заступить дорогу…
– Но не любви.
– Так ты… По-твоему… Стой же! Слышишь? Ответь…
Приподняла Ася затуманенную дремой голову, тревожно огляделась, подошла к креслу, где сидела та, в сером, включила люстру. От яркого света стало покойней, и метель за окном поутихла. Поворотясь лицом к тому креслу, Ася зло и жестко проговорила:
– Нет, голубушка. Нет! Ошибаешься. Как-нибудь без тебя.
А сама подумала: «Воротится Гурий – все выскажу. Выплеснется – полегчает. Переболеем. Выстоим. И уж больше ни на шаг…»
И разом – беды с плеч.
И мир заискрился радугами.
И солнце занялось за метельным окном.
И солнце полыхнуло в ней.
И снова молодая, красивая, гордая женщина легко и уверенно шла по жизни. Глянув на нее – вот такую – никто не усомнится: дойдет, возьмет, победит. Да и сама она в этом не сомневалась…
Глава вторая
1
И Томплинсон взглянул вперед
И увидал сквозь бред
Звезды замученной в аду
Кровавые лучи.
И Томплинсон взглянул назад
И увидал сквозь бред
Звезды замученной в аду
Молочно-белый свет…
Эти восемь киплинговских строк прилипли к Таниной памяти, и она то повторяла их про себя, то бормотала вполголоса, как молитву. Что-то в них притягивало душу. Порой в них слышался безнадежный зов о помощи, порой – безответная мольба о пощаде и почти всегда – безысходная тоска. Щемящая боль оплетала сердце, выжимала слезы, и, смежив веки или накрыв ладонью глаза, Таня снова и снова, как заклинание, выговаривала неотвязные строки о Томплинсоне. «Так и у меня, так и у меня. Впереди ли, позади ли. Погасла… В полынье. Навсегда…»
Жизнь как бы проносилась мимо нее, не задевая, не тревожа, не зовя. Какой сегодня день, число, ветер голосит в трубе иль первозданная тишь стынет? – ей все равно. С механическим равнодушием Таня жевала, двигалась, говорила, не угадывая чужого настроения, не улавливая чувственной основы чужих слов и поступков. И не будь подле Даши с Люсей, неизвестно, жила ли бы Таня: так манила ее та черная полынья, что стала бездонной могилой Ивана Василенко.
Когда Остап Крамор ввалился в избушку и, плача, глухо, надорванно выговорил по слогам: «Ива…ва…на уб…били», Таня на какое-то время окаменела. Хотела переспросить, но язык не повиновался, хотела бежать – ноги приросли к полу. Она словно бы распадалась на части и каждая жила своей, обособленной жизнью. Но вот критический миг прошел, невероятным усилием воли она приостановила собственный распад и одним прыжком швырнула себя в дверь, вылетела в проулок и кинулась к реке, обгоняя отовсюду спешащих туда людей.
Крамор задохнулся, но не нагнал ее. И Люся с Дашей не смогли. Перехватил ее у самой полыньи Егор Бабиков. Таня отчаянно билась в руках Егора, кусалась, кричала и выла, потом вдруг смолкла, безжизненно и грузно обвиснув. Той же ночью в больнице она родила мертвого мальчика.
Не поседела она, не сгорбилась. Подымалась с девчонками чуть свет, торопливо завтракала и бежала в контору треста Турмаганстрой и целый день стучала по клавишам пишущей машинки, нимало не вдумываясь в смысл того, что печатала.
Жизнь врачует душу, делая это неприметно, неспешно, но непрестанно. Сперва сточит, сгладит самые острые рваные края душевной раны, и та сразу затянется тонюсенькой пленкой, но будет еще ныть, и болеть, и беспокоить. Пройдет время, и пленка подзатвердеет, подернется корочкой, и, лишь коснувшись ее небрежно и сильно, можно ненадолго разбередить рану. Но вот со временем нарастет рубец и кончится боль, и что когда-то рана казалась неодолимой, смертельной – забудется. Все преходяще в этом мире: красота, здоровье, молодость, счастье и горе… Процесс духовного распрямления и выздоровления Тани, наверное, шел бы куда медленней и трудней, если б не эта встреча с сестрой.
Ася возникла вдруг, словно вынырнув из-под полу. Сорвалась с места, кинулась ей на шею Таня и разрыдалась так безутешно, что и Ася не сдержала слез, и сестры досыта наплакались, каждая о своем.
Все еще всхлипывая, Таня помогла сестре раздеться, усадила к столу, а сама принялась разжигать плиту. То ли дрова попали сырые, то ли трубу забило снегом, только огонь как назло не разгорался, и Таня, встав на колени, до головокружения дула на красные угли, сожгла дюжину газет, пока наконец дрова занялись и пламя в топке загудело, защелкало, а серый чугун плиты стал розоветь. Горячий крепкий чай показался Асе необыкновенно вкусным.
– Я все знаю, – сказала Ася, тщательно промокая глаза пахнущим сиренью тонким платочком и отодвигая чашку. – Все-все. И не будем об этом. Живому о жизни думать. – Цепким взглядом пытливо оглядела, ощупала каждую приметную вещь в комнате. Построжела лицом и голосом. – Отсюда тебе надо уходить. По-моему, турмаганской романтикой ты уже пресытилась. Возвращайся в Омск. В институт. Там все это, поверь, скоро забудется, отлетит как дурной сон…
– Нет! – сразу и категорично отрезала Таня. Худые запавшие щеки ее накалил румянец, синь в глазах стала пронзительно яркой, режущей. – Нет. И не будем больше об этом. Не надо. Иначе мы поссоримся. Я никуда отсюда. Тут все Ваниными руками. Он всегда со мной. Мне бы только из канцелярии выбраться, приложить руки к живому делу. Тогда я и за себя, и за Ваню…
– Господи! Сколько в тебе розовых опилок. Да проснись наконец! Эт-то поразительно. Получить такую… такой… удар и… все еще не прозреть…
– Ошибаешься! – прервала Таня. – Думаешь, я не вижу? Не понимаю? Брежу алыми парусами? Нет. Здесь тяжело. Трудно. Горько и больно. Это я на себе… – Умолкла. Длинно вздохнула. Встретилась с сестрой взглядом. – Ну и что? Думаешь, твоему Гурию легче? Или Люсе с Дашей? Здесь наш Перекоп. Наша Магнитка. Наш Сталинград…
– Перестань! Я не пионер, меня не надо отимуривать. Погляди на себя. На десять лет состарилась. И этот… вигвам первобытный. Не с твоими ручками… – Она вдруг резко сменила тон и – язвительно, с откровенным намерением зацепить: – Сталинград с канцелярской пишущей машинкой? Ха! Первопроходцы. Покорители. – Забегала пальцами по воображаемым клавишам машинки, приговаривая: – Тра-та-та-та…
Таня не хотела ссориться. Подавив вспыхнувшую неприязнь, сказала с деланным спокойствием:
– На войне все воюют: и радистки, и машинистки, и повара. А машинку я брошу. Пойду в Ванину АТК шофером…
– Шофером?! – Ася отпрянула. – Смеешься?
– Ни капельки.
Какое-то время, унимая гнев, Ася молчала. Разумное и доброе взяло верх.
– Хорошо. Пусть так. Но в этой лачуге делать нечего. Такой шанхай кругом! Днем и то оглядывайся. Забирай вещички и к нам. Будешь с Тимуриком в одной комнате. Он такой же бунтарь, и вы отлично поладите. Собирайся, к вечеру заеду за тобой на машине.
– Спасибо, Ася. Только это ни к чему. Никуда я отсюда не поеду.
– Это уж каприз. Неуместный. Ты, по-моему, и так достаточно наломала… Не в упрек. Нет-нет. Ни делить, ни сводить счеты… Нас всего двое – ты да я, а свой своему, как ни крути…
Ася ворковала на полутонах, улыбалась, ласково похлопывала по руке и все уговаривала, увещевала, как тяжелобольного. Таня слушала сперва спокойно, потом начала сердиться. Отодвинулась от сестры, ощетинилась непримиримым и яростным «нет!».
Мало-помалу старшая заговорила раздраженней, нетерпимей, а под конец сорвалась и посыпала колкостями. Бог знает до чего бы она договорилась, если б не появился Остап Крамор.
Как всегда, он вошел бесшумно, Ася даже не оглянулась, не сбилась с речи, продолжая тем же высокомерным, злым голосом:
– Здесь не место, не время. Но жизнь, как видно, мало тебя потрепала. Помнишь в Туровском аэропорту? «Хлыст ей, Ваня! Хлыст!..» и прочую непотребную чушь вопила. И кто прав? Двадцатилетняя вдова! Ни специальности, ни будущего. Жалкое прозябание в этой берлоге. А впереди…
Тут выступил Остап Крамор и, отвесив церемонный полупоклон, негромко, тем не менее внятно и твердо заговорил:
– Простите великодушно, что вторгаюсь… Остап Крамор. Художник… Не знаю, право, верно ли угадал, но по всему судя, вы – ее сестра, та самая…
– Что значит «та самая»? – оскорбилась Ася.
– Люди как листья. Всяк по себе. А корень – един и ствол общий…
– Не собираетесь ли вы прочесть нам басню Крылова «Листья и корни»?
– Что вы? Разве не вижу: и образованы, и начитаны, и никак не меньше двух иностранных языков знаете…
– Послушайте! – Ася прихлопнула негодующе ладонью по столу. – Как вас там…
– Остап Крамор.
– Мне наплевать, Остап или Павел. Не вижу необходимости знакомства с вами. Выкладывайте, зачем пожаловали, и осчастливьте своим отсутствием.
Смешался, попятился Крамор, но, глянув на Таню, утвердился в прежнем положении и, желая, как видно, разрядить атмосферу, мягко с улыбкой сказал:
– Мы с вами оба – гости. Вот и давайте…
– Как-нибудь обойдусь без вас! – отрезала Ася. – Зачем пришли? По какому праву суете нос в чужие дела?..