355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Лагунов » Больно берег крут » Текст книги (страница 28)
Больно берег крут
  • Текст добавлен: 28 марта 2017, 17:30

Текст книги "Больно берег крут"


Автор книги: Константин Лагунов


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 33 страниц)

За спиной послышались голоса. Сюда спешили люди. Еще минутка, чуть-чуть, и этот выродок уже не скроется, как тогда на заснеженной Оби.

Крот и слышал, и видел бегущих людей, понимал, что еще несколько секунд промедления – и капкан защелкнется, теперь уже навсегда. Попал бы ему этот мозгляк в другом месте, скрутил бы и завязал узлом.

– Брось нож!

– Лови, сука!

В тот же миг пущенный Кротом нож угодил художнику прямо в сердце.

3

Где-то совсем рядом, в темноте, хрипя и матюгаясь, парни били Крота, безалаберно и неумолчно гомонила толпа, ахали, взвизгивали девчата, хлестала по ушам пронзительная трель милицейского свистка, но Клару Викториновну все это не задевало. Стоя на коленях подле лежащего навзничь Крамора, она властно командовала:

– Не троньте нож. Слышите? Не трогать! Уберите эту женщину. На руки его. Живо, живо! Черт бы вас побрал! Теперь за мной. Да не трясите… – так четко, звонко и зло выругалась, что шестеро парней с телом Крамора на руках кинулись почти бегом за докторшей.

Следом рванулся было и Ивась, да через пару шагов остановился и, сам не зная зачем, воротился на то место, где минуту назад лежал художник.

Толпа редела. Мимо волоком протащили избитого в кровь Крота. Кто-то звонкоголосо и упоенно рассказывал любопытным о происшествии, причем с такими подробностями, словно был его соучастником. Женщины ахали, подбадривали, припоминали что-нибудь похожее…

Рассеялась толпа.

Прострекотал милицейский мотоцикл и скрылся.

На темном захламленном пустыре, среди высоченных мрачных коробок строящихся домов, остался один Ивась, потрясенный случившимся.

Беда грянула, как всегда, нежданно и совсем не с той стороны.

«Опять этот Крамор. Проклятие!» Ивась ругнулся сперва про себя, потом вслух, вполголоса, потом громче, еще громче, но… легче оттого не стало.

И верно, все в мире взаимосвязано, спаяно, слито в единый организм, в одном месте тронь, в другом отзовется. Что-то подобное он читал, кажется, у Достоевского. Прочел и забыл. Теперь вспомнил, на собственной шкуре испытав истину великого мудреца.

После той стихийной перемолвки – короткой и пронзительно острой, Ивась понял, что Клара если и не знала наверняка, то догадывалась об анонимке, с которой началось его обновление, воскрешение или еще что-то подобное. Главное, началось и привело к этому триумфу. Он победил, великодушно простил и, подчеркивая это, был изысканно мягок с Кларой, уступчив, снисходителен. Предупреждал желания, предлагал услуги, исполнял поручения, но делал все это не как прежде – равнодушно-автоматически, а весело, с улыбкой, с какой-нибудь шутливой приговоркой, всем видом словно говоря: «Я все знал и все простил, забыл, потому что я – сильный, всемогущий и мне ли сводить счеты со слабой женщиной?» Клара безусловно разгадала потаенный смысл происшедшей в Ивасе перемены и не мешала ему заноситься, даже потакала. Расценив это как капитуляцию, он возликовал, ослабил свое натренированное, изостренное неудачами чутье. Именно в эти дни вошел он в кружок преферансистов, возглавляемый Роговым. Там приняли Ивася с дружеской почтительностью, когда же он выказал свое искусство в игре, новоиспеченные друзья прониклись к нему неподдельным расположением. Окрыленный Ивась начал писать документальную повесть о первопроходцах Турмагана – «Черная жемчужина». Встречался с геологами, первыми нефтяниками, строителями города, собрал немало интересных документов и воспоминаний, набросал вчерне первую главу, которую поспешил обнародовать в своей газете, указав, что это – отрывок из повести. На второй главе сочинительство приостановилось. Исписав несколько страниц и оставшись недовольным написанным, Ивась засунул рукопись в ящик стола и чем дольше ее не касался, тем меньше того желал. «Подсоберу материал, разгружусь с текучкой и засяду…» Но материал не пополнялся, суета не убывала, а свободное время съедал преферанс. «Послать бы всех и вся к… наняться ночным сторожем или дворником и засесть за книгу…» Мысль эта ласкала душу, потешала гордыню, он носился с ней, как с больным зубом, не раз высказывал новым друзьям и только никак не мог решиться высказать Кларе. Друзья отшучивались. Рогов серьезно и убежденно сказал: «Дерзайте, Александр Сергеевич, уверен – получится». Ободренный Ивась снова извлек начатую рукопись и несколько вечеров перечитывал и правил написанное, чтоб «набрать разбег, двинуться дальше». Но разбег не получался. Сочинительство стало тяготить, надоела принятая поза творца, требующая постоянного напряжения и самоконтроля. Нужно было все время подстегивать себя, взбадривать, подогревать, чтобы, одрябнув, ненароком не выскользнуть из тоги преуспевающего жизнелюба-жизнееда, чтоб не обронить непрочно прикрепленную маску счастливчика. Старое, привычное, подлинное топорщилось и никак не укладывалось в новые формы, высовывалось где попало, лезло в любые щели и трещинки, путалось под ногами, мешало, злило. А Клара молчала. Ела его сверкающими, всевидящими глазищами и молчала, не задевала, не вмешивалась, словно испытывала, выверяла, прикидывала, насколько подлинна, прочна и долговременна новая оболочка мужа. Она не верила в его перерождение – это Ивась чувствовал каждой клеточкой своего тела. «Опять на круги своя?» – спросила язвительно, когда он в воскресенье с утра засобирался к преферансистам. Он неумело и смущенно отшутился, а вечером она снова зацепила: «Мы с дочкой премило провели выходной без тебя, а вот рукопись твоя…» – «Имею же я право на отдых!» – взорвался Ивась. «И на труд», – договорила Клара. «Так что, по-твоему…» – завелся было Ивась, но не договорил, столкнувшись взглядом с глазами жены… Вот тогда и встал меж ними третий лишний, бесплотный, безгласный, бесформенный. Она охотно отзывалась на ласку, была, как всегда, и оживлена и деятельна, но… третий стоял меж ними, дышал холодком, угнетал, отпугивал. Ивась чуял это инородное, неприязненное, стоглазое, стоухое, сторукое существо, которое, не подавая никаких признаков присутствия, все видело, все слышало, все понимало. Все-все. Даже то, чего еще не видел и не прочувствовал сам Ивась. И этот безликий и неотвязный, как тень, третий лишний доводил Ивася сперва до бешенства, потом до панического страха.

Он падал.

Падал неудержимо и стремительно.

В бездну, из которой уже никогда не подняться.

Какие-то силы еще поддерживали его, замедляя скольжение. Эти силы оторвали его от привычного, подкинули, но не смогли порвать удесятеренную натяжением тягу прошлого. «Все временно, временно, временно… Недолговечно. Непостоянно… Кончится. Оборвется…» – мысли эти то гудели в нем оглушительно, как колокольный набат, а то жужжали по-комариному – тонко, назойливо и тягуче. «Все временно, временно, временно…»

Только в кругу новых друзей-преферансистов, в теплой светлой комнате, чуть-чуть подогретый армянским коньяком, взбодренный крепким кофе, обласканный доброжелательством и сердечностью роговской компании, только там Ивась освобождался от этих мыслей. Разговоры за картами походили на ленивую перестрелку во время стабильного долговременного затишья. Прогремит с одной стороны короткая очередь, ответит с другой одиночный выстрел – и тишина. Снова прогремит с одной стороны и тут же ответным эхом грохнет с другой, и опять тихо. Иногда полыхнет в небе ракета, бывает, пушка бабахнет, но все это – неприцельно, лишь из желания напомнить неприятелю о своем присутствии. Бывало, что среди пустопорожних холостых фраз за столом вдруг сверкнет прицельная и звенышко по звенышку сбегутся они в цепочку, концы которой уходили далеко от карточного стола и могли кого-то сковать, опутать, сбить с ног… Вот такой, к примеру, разговор: «Пас, – сказал сосед Ивася справа, бросая карты на стол. – Кончился суд над Ершовым?» – «Пять первых, – негромко и вальяжно высказал свою игровую позицию Рогов. – Кончился. Три года». – «Пас, – вымолвил третий партнер. – Многовато. Не думал, что в наши дни есть такие придурки, чтоб за бабу…» – «За все надо платить, – покрывая карту партнера, повторил Ивась чужую допотопную мудрость. – Когда ко мне прибежали эти чудики, я воспринял их рассказ как игру больного воображения…» И неспешно, скупо поведал о ночном визите Крамора с девчонками, переиначив финал. «Есть прокуратура, органы милиции, – сказал я. – Нельзя, чтобы каждый вершил правосудие…» – «Так и получилось, – зарокотал роговский баритон. – Ворвалась банда лихачей во главе с Жохом. Избили Ершова, принудили наговорить невесть чего, потом…» – и, не договорив, вздохнул. «У нас подготовлена статья „Из зала суда“, – лениво доложил Ивась, тасуя колоду. – Жуть. Взорвется как бомба». – «Лучше, если не взорвется, – прогудел Рогов, разглядывая сданные ему карты. – Даже если все инкриминированное Ершову – факт, все равно нельзя перечеркивать доброе, полезное и нужное, что сделал он…» На этом цепочка замкнулась. Но придя наутро в редакцию, Ивась первым делом перечитал подготовленную в номер статью «Из зала суда». Та показалась грубой, бездоказательной, и он упрятал ее в сейф и держал там до тех пор, пока ему не позвонил по телефону Черкасов: «Почему до сих пор газета молчит о процессе над Ершовым, хотя имеет прямое указание горкома?» Ивась снова извлек злополучную статью, выправил ее так, что за ветошью обтекаемых, гладеньких фраз стало невидимым острие. На недовольное замечание Черкасова Ивась ответил: «Мы не буржуазная пресса, скандальчики и сенсации ни к чему, важно дать верную оценку факту, помочь читателю разобраться». Пожалуй, именно с этого и началась настоящая дружба Ивася с Владиленом Максимовичем Роговым. Неколебимо самоуверенный, расчетливый и сильный Рогов притягивал Ивася, и тот скоро стал непременным спутником Рогова в его вечерних прогулках, загородных мужских пикниках. Эта внезапно завязавшаяся и быстро окрепшая дружба сразу обернулась для Ивася благом. Он оказался в числе немногих, кто имел свободный доступ к «подпольному распределителю Рогова», как тот сам шутливо называл закуток, оборудованный при продовольственном складе УРСа. Фрукты, сухие вина, деликатесные рыбные разносолы, которые приносил Ивась домой, на какое-то время действовали на Клару магически, примиряя ее с преферансистским увлечением мужа, с его медленным приземлением.

Да, он приземлился, едва взлетев, оттого и падение оказалось неприметным, безболезненным. Желтела в столе забытая рукопись «Черной жемчужины». Все реже показывался Ивась на буровых и стройках, обходил стороной Бакутина, Фомина, Крамора, Жоха и еще некоторых таких же неукротимых турмаганцев, встреча с которыми – даже мимолетная и случайная – не только непременно царапала по больному, напоминая о несбывшемся, но и всегда таила возможную неприятность, дополнительные хлопоты: выяснить, проверить, написать… А времени и без того ни минуты свободного: преферанс, непременный вечерний моцион с Роговым, новые тома «библиотеки приключений» и, наконец, телевизор (в Турмагане построили телевизионную «Орбиту»).

Иногда Ивась вроде бы просыпался, с изумлением озирал суетливую явь, вглядывался в себя, в окружающих и холодел от ужаса: это был крах, возврат к прежнему. Прилив тупой окаменелости сменялся вспышкой лихорадочной деятельности. Ивась срывался и бежал, не зная точно куда и зачем. Или вытаскивал рукопись и, насилуя себя, что-то дописывал, правил, черкал, потом начинал рыться в блокнотах и папках с выписками и вырезками, звонил по телефону… Проходило совсем немного времени, порыв угасал, Ивась включал кофеварку, устало откидывался в кресло, добывал из кармана пилочку и, шлифуя ногти, думал… «Из-за чего паника? Никакого возврата к прежнему. Время необратимо. Я не тот. Совсем. Абсолютно. Общественный вес. Материальный базис. Начата книга. Нормальные отношения с Кларой. Просто поочистился от романтической шелухи, стал расчетливее, но не сделался прежним…»

Приятно пахло кофе. Бесшумно и проворно мелькала стальная полоска маникюрной пилочки. Баюкало, нежило мягкое кресло. И мысли лились плавно, не царапались, не задирались. Хорошо!

Так продолжалось до свадьбы Данилы с Наташей. Потом – взрыв, и все, все – к чертовой матери. Равновесие. Покой. Надежды. Самообман. Все – в прах. Никто не тронул его там, словом не зацепил. И Крамор смолчал. «Опять этот Крамор. Угадал, учуял, полез с заверениями и успокоениями…» Испарился из памяти Крамор, по осталось в душе зерно беспокойства. Крохотное, но живое. От легкого вина, от дружной песни Ивасю сделалось необыкновенно покойно, тепло. Он подпевал, блаженствовал, пока вдруг не наткнулся на Кларин брезгливо-ненавидящий взгляд. Именно ненавидящий! Он ослепил Ивася, раздергал, разогнал окутавшую его меланхолическую дымку, и потрясенный Ивась едва не задохнулся. Она застигла его врасплох, незащищенного, распахнутого. «Вероломная, наглая баба. Я тебе… Я сейчас…» Прикрыл глаза, напрягся, изострил, вытвердил взгляд, метнул его в Клару, но угодил в пустоту. Поворотясь к нему затылком, Клара разговаривала с соседом. И этот окутанный рыжими завитками Кларин затылок тоже презирал. «Боже мой, – подумал Ивась, проваливаясь в черную пустоту. – Что же это?»

А ночью Клара терзала его неуемными ласками.

С той ночи Ивась стал опасаться Клары, внутренне вздрагивал и напрягался, когда она обращалась к нему, и все ждал невысказанных слов, и самые обычные казались теперь многозначительными, двусмысленными, с потайным намерением зацепить, обидеть, затеять ссору, чтобы потом одним ударом опрокинуть и раздавить. Теперь на виду у нее Ивась всегда был настороже, на взводе, готовым к обороне и контратаке. По вечерам его подмогой и ширмой была дочь. Он играл с ней, рисовал, сочинял сказки, и, глядя на них, Клара добрела, смеялась, включалась в их забавы, и всем троим было на самом деле хорошо. Но, уложив девочку спать, Ивась спешил к столу, принимал позу сочинителя и, не разгибая спины, писал, вычитывал или потихоньку рисовал на листах цветочки и бабочек. Даже любимый кофе пил небрежно, не смакуя. Это вынужденное насильственное сочинительство неожиданно дало добрые плоды: он написал вторую главу, принялся за третью и, самое главное, пристрастился к писанию. Силой рожденная страсть сочинительства снова приподняла его над землей, увлекая к тем идеалам, от которых он только что было отказался…

Сегодня был необычный памятный день. Ровно семь лет назад рыжеволосая тонконогая громкая Клара стала первой его женщиной, первой и, кажется, – последней. Он купил в роговском подвальчике коробку любимых ею конфет «Птичье молочко», баночку паюсной икры, две бутылки сухого венгерского вина и зашел за женой в больницу.

– Ты помнишь, какой сегодня день? – загадочно и многозначительно спросил он.

– Пятница. А что?

– Да нет, – уточнил он вопрос, – что произошло в этот день?

– Было две операции. Неотложные.

– Не сегодня, а вообще.

– Кажется, родился Магомет, – устало пошутила Клара, беря его под руку.

Он раскрыл было рот, чтобы попенять ей за непростительную забывчивость, как вдруг впереди послышались крики:

– Сюда! Помогите! Держите! Это бандит!

В сажени от них юркнули в просвет меж домами две фигуры.

Они узнали Крамора.

Клара метнулась следом.

– Куда ты? – Ивась схватил жену за руку. – С ума сошла.

– Пусти! – она резко вырвалась и нырнула в темный проем.

Ивась посеменил следом, холодея от мысли, что быстроногая Клара нагонит их. И она бы наверняка нагнала, если б не упала, зацепившись за проволоку. Ивась подбежал, помог подняться. Удерживая ее одной рукой, стал стряхивать снег с пальто, приговаривая укоризненно:

– Куда тебя понесло? Нашла место казаковать…

Клара оттолкнула его с такой силой, что Ивась поскользнулся, больно ударился коленом о какую-то железяку. Мимо пронеслись парни. За их спинами Ивась не видел, как сошлись те двое. Пока доковылял до места схватки, там уже гудела толпа. Он бы еще успел вместе с другими добровольцами подхватить тело Крамора и отнести в больницу, но отчего-то замешкался, зачем-то раскрыл портфель, снова закрыл. И вот уже Клары нет. И Крамора унесли. И уволокли скрученного бандита.

Опустел, затих пустырь. Медленно выйдя со двора на залитую огнями улицу, Ивась остановился в раздумье: куда? В больницу? Домой? И там, и там – ничего хорошего… «Дочка заждалась», – подвернулась спасительная мысль. Конечно, заждалась. Потому он не в больницу поспешил, а кинулся в детсад. Где-то в глубине сознания мелькнуло: «Крамора убили». Мелькнуло и погасло. Неожиданно вспомнилась их первая встреча в балке. Привиделось лицо Крамора с фанатически горящими глазами, явственно зазвучал глуховатый, рвущийся от волнения голос художника: «Тут мой самый главный экзамен на человеческое звание. Выдержу ли? Хватит ли сил?.. Господи!.. Иногда молюсь. Можете смеяться, а я молюсь. Одолеть, опрокинуть, перевернуть себя – только титаны, я же – песчинка. Выстоять бы…»

– Я же – песчинка, – повторил оглушенно Ивась. – Выстою ли?

Остановился. Зачумленно посмотрел вокруг, соображая, куда забрел, и с неожиданным ожесточением, адресуясь к Крамору:

– Вот тебе и выстоял!

«Ради чего? Для кого? Всем наплевать. Посудачат, позубоскалят – забудут. Василенко забыли. Крамора забудут. Всех забудут. Каждый – для себя, себе. Дурак! Сам не жил и другим мешал… Что это я? Его же убили. Отгорел, отболел. Стоило ломать себя? Наступать себе на горло? Гореть и светить. Чтобы так вот… Идиот…»

– Идиот, – выговорил негромко и яростно, плюнув под ноги. – Юродивый… – В голосе заструилась обида и боль. – Ду-у-рак!

А в голове кружило: «Он смог. Все-таки смог. Себя перепахал. Семью воротил. Один на один с бандитом… Все равно что на амбразуру. Смог, будь он проклят. А я…»

4

В турмаганской больнице не было реанимационного отделения, не было там ни специальной аппаратуры для операций на сердце, ни аппарата искусственного кровообращения, ни искусственных легких, даже нужного запаса крови – не имелось. И все-таки Клара Викториновна решилась на операцию. «Решилась» – пожалуй, слово тут неуместное, ибо она не раздумывала, не колебалась, не взвешивала шансы прежде, чем скомандовала, звонко и четко:

– В операционную!

А вышедшему навстречу дежурному врачу приказала:

– Последите, чтоб все было готово. Сейчас переоденусь, и начнем.

С того мгновенья, как она, оттолкнув мужа, ринулась к сраженному Крамору, с ней происходило что-то непонятное, необъяснимое: мысль не опережала, даже порой не поспевала за словами и поступками, а тело пылало как в крапивнице, и необоримая сила гнала и гнала ее – вперед-вперед, скорей!

В областной больнице она два года специализировалась по сердечно-сосудистой хирургии, но здесь не было такого отделения, она была и травматологом, и проктологом, и… словом, делала операции на всем, кроме сердца. И вдруг…

Ассистировал ей молодой хирург Вильям Гросс – бородатый, кудрявый, с улыбкой на крупных губах, недавний выпускник первого Московского медицинского института.

Четыре часа длилась операция, и за четыре часа балагур и острослов Вильям Гросс не проронил ни слова, мгновенно и точно выполняя приказы Клары Викториновны, поспевая при этом следить и за пульсом, и за дыханием, и за кровяным давлением оперируемого.

– Все, – выдохнула Клара Викториновна, снимая маску с лица и с опаской глядя вслед носилкам, на которых увезли беспамятного, но живого, пока живого Остапа Крамора. – Все…

Почувствовала оглушающий прилив слабости, качнулась и, не подхвати ее Вильям Гросс… У него были очень сильные руки, он легко приподнял ее и почти вынес в предоперационную. Помог снять халат и перчатки, подал таз, полил на руки, а потом бережно, как тяжелобольную, усадил в кресло и протянул сигарету. Она курила очень редко, в чрезвычайных случаях, и почти никогда не курила в больнице. Но сейчас с наслаждением затягивалась сигаретным дымом, медленно выпуская его через нос.

Далеко за полночь, где-то на подступах к рассвету, в кабинет главного, куда они перебрались, вбежала медсестра:

– Он просыпается!

Действительно, Крамор просыпался. Желтые веки подрагивали, дыхание участилось, стало громким, какие-то невнятные звуки вылетали из полуотрытого рта.

Клара Викториновна долго вглядывалась в восковое лицо художника, щупала пульс, слушала сердце, потом легонько шлепнула больного по щеке. Тот приоткрыл глаза. Она шлепнула еще раз, еще, потрясла за подбородок.

– Крамор. Вы меня слышите? Слышите?

Он не слышал. Веки снова сомкнулись.

Ему сделали укол, разбудили, и опять Клара Викториновна спросила:

– Вы меня слышите?

– Слы-шу, – еле внятно пролепетал Крамор заплетающимся языком. Долго молчал, собираясь с силами, потом чуть слышно: – Его поймали?

– Поймали, – ответила Клара Викториновна, счастливо улыбаясь и едва не плача от волнения. – Поймали, мой дорогой…

Легко и молодо выпорхнула из палаты и понеслась в приемный покой, где томились в тревожном неведении жена и дочь художника. Клара Викториновна порывисто обняла обеих, притиснула, жарко выговорила:

– Порядок! Будет жить и бегать. Отдыхайте. Придете днем, часиков в двенадцать.

Отправив их домой на «скорой помощи», Клара Викториновна медленно, нога за ногу протащилась в свой кабинет. Мельком глянув на электрочасы, отметила про себя: «Четверть пятого», – и остановилась, не зная, что же делать теперь. Все доселе занимавшее ее – позади: происшествие на улице, стычка с мужем, марш-бросок в больницу с полумертвым Крамором на руках, рискованная и практически безнадежная операция, невероятная удача… Что же теперь? Куда? Домой?..

– Ой!

Представила заспанного Ивася. Почему-то не подумала, что муж не спит, ждет и волнуется. «Сырец. Непрокаленный, ломкий и дряблый. Чуть тронуло сквознячком – в укрытие. Преферанс. Маникюрная пилочка. Приключенческий романчик…»

Захлестнула неприязнь. Как ненавидела она мужа в этот миг. Вспомнилась их перепалка после его возвращения из Турмагана. «Решай, как знаешь. Не насилую. Можем пожить и порознь…» Что-то необычное, волнующее и радующее почудилось ей тогда в этих словах. В нем просыпался мужчина. Она уступила – поверила. Радовалась каждой, пусть и очень малой примете его перерождения. И, уже увидев и осознав свою ошибку – «никогда не распрямится», – она все еще обманывала себя, цеплялась за соломинку, не замечала очевидного, не верила бесспорному. Из всех сил пыталась встряхнуть, зажечь, воротить хотя бы надежду. Не удалось. Воистину «рожденный ползать – летать не может…»

Постояла в пустом, тихом, полутемном коридоре, уняла немного душевную боль и медленно нехотя распахнула дверь своего кабинета. Вильям Гросс стоял в пальто, с беретом в руке.

– Почему вы здесь? Идите домой. Отдыхайте.

– И вам пора, – отозвался Вильям Гросс, засматривая ей в глаза.

Она спрятала их под приспущенными веками, бочком прошла к столу, легко, непрочно присела в кресло.

Это было странное молчание, прошитое встречными, невысказанными мыслями и желаниями. Оно стремительно накалялось, густело, становясь нетерпимым для обоих. Вскинув глаза, она тут же столкнулась с ним взглядом. Долго, недопустимо долго смотрели они в глаза друг другу, и вдруг он сказал так, как будто говорил подобное много раз:

– Пойдемте ко мне. Тут рядом. Организуем кофе. Есть коньяк.

Она подзадержала дыхание и спокойно:

– Пошли.

Коньяк был обжигающе терпким и жарким. Она словно глотала крохотные кусочки пламени, и с каждым глотком все больше огня становилось внутри и, согретый им, мир утрачивал недавнюю угловатость и колкость. И когда Вильям Гросс вдруг обнял ее за плечи и потянулся губами к ее губам, Клара Викториновна не отстранилась, прильнула к нему и так жадно впилась в его губы, что в больших черных глазах Вильяма Гросса плеснулось восторженное изумление…

Домой она пришла, когда совсем рассвело. Тихонько отворила дверь. Постояла в коридоре. Неспешно разделась. Прислушалась. На цыпочках прошла в комнату. На столе стояла бутылка вина, баночка икры и коробка любимых конфет «Птичье молочко».

Бесшумно подсев к столу, Клара Викториновна машинально извлекла из коробки конфету, сунула в рот, легонько сплющила зубами.

Из растворенной двери спальни доносилось легкое, приглушенное сопенье спящего мужа.

«Что-то он вчера говорил о… Ах, да… Помнит…»

И заплакала.

Злыми, горькими слезами…

Глава одиннадцатая

1

Напрасно надеялись турмаганцы, что выпавший в сентябре снег растает и осень еще хоть чуток погостит у них, порадует золотым разливом, багрянцем и голубизной, одарит рябиной и клюквой, побалует рыбкой и дичью. Напрасно. И хотя снег пал на зеленое, неувядшее, неопавшее, но как лег, так и не стаял больше. А все подсыпал и подсыпал, и уже не дожди и осенние ветры, а бураны сдирали недожившую зеленую листву с дерев. Турмаганцы поминали недобрым словом синоптиков, суливших затяжную теплую осень, пытались объяснить небывало ранний приход зимы, а сами спешно латали дыры, куда уже запустил мороз свою когтистую, беспощадную лапу.

Да, человек только предполагает, а располагает за него кто-то другой.

Кто?

Природа?

Обстоятельства?

Судьба?

Неведомо.

Зато бесспорно одно: эта неподвластная сила влияет на каждого и на всех. И что выкинет эта сила – никто не в состоянии предугадать.

Когда-то, не так давно, Крамор вопрошал Бакутина: а с простреленным сердцем как? Сам поверил в придуманную им историю с красавицей актрисой и до слез растрогался от той придумки, и хотел прикрыть ею свой черный, казавшийся неодолимым, недуг. Турмаган спас его от гибели, зарубцевал раны души, но в час победного торжества и ликования самодельный стальной нож бандита пробил сердце художника. И теперь с полным основанием, но с иным, не символическим, а подлинным смыслом мог бы он повторить свой вопрос: а с пробитым сердцем как? И снова та неведомая, неземная сила вынула Остапа Крамора из холодной, мертвой черноты и воротила ему самое ценное – жизнь.

Дважды воскресший Крамор с обостренным до болезненности изумлением вглядывался в окружающее, прислушивался к голосам жизни, вбирая в себя ее звуки, краски, лица, и неистово работал. Кто знает, когда вздумается судьбе в третий раз подставить коварную подножку, и пошутит она, припугнет иль в самом деле выщелкнет из сонма ему подобных? Может быть, это случится через пятьдесят лет, а может, через секунду. Потому поспевай, не откладывай на завтра, жми насколько хватит сил. И он поспевал, не откладывал, жал. Лишь тогда приостанавливал работу и напряженно задумывался, когда подкатывал, подсекал, хватал за горло потрясающе бесхитростный, извечный вопрос бытия: зачем человек приходит в этот мир? Он знал: вопрос этот стоит за тем пределом, куда человеческому разуму нет ходу, семь тысяч лет безнадежно бьются над ним мудрецы, философы, богословы, жрецы и пророки. Зачем живет человек на земле? Непрестанным трудом кормит и поит себя, продолжает свой род – зачем? Иссушает мозги и нервы науками, экспериментирует, рискует, изобретает – зачем? Расщепил атом, заглянул в космос, обшарил Луну, Марс и Венеру – зачем? Время жизни человека – ничтожно, невыразимо мало. Один короткий, робкий вздох, и все, и нет человека, бесследно и навечно – нет! Зачем же муки и скорби, радости и восторги? Зачем? Да и те кровью и потом добываемые блага земные несут людям не только и не столько радости, сколько горе и страдания. Они разобщают, очерствляют, омашинивают человека. Но если б они дарили ему только наслаждения – все равно он умрет, обратится в тлен и для него исчезнет весь этот мир, который он создал титаническим трудом, оборонял, украшал. Так для чего жить? И как? Ублажать плоть, потакать ей, рвать от общего пирога кусок покрупней да полакомей или…

Примерно все это и высказал теперь Остап Крамор позирующему Фомину. Мастер слушал и молчал, потому как ему не велено было ни разговаривать, ни двигаться. Однако взрывчатые, страстные краморовские «зачем?», «как?» «почему?» в конце концов допекли Фомина, и, преступив запреты, он заговорил. Сперва короткими фразами, еле шевеля ртом и не двигая головой и руками, но скоро разошелся, заговорил с жаром:

– Ты вот смерти в глаза заглянул, можно сказать, поручкался с ней. С того свету вынырнул. Чего ж не унялся, не успокоился? Шебутишься, гремишь, бегаешь, идею Турмагана воплощаешь, а зачем? Сам себе и ответь сперва: зачем?

Крамор не ответил. Кисть его летала от мольберта к полотну, видно, что-то очень важное и характерное подметил художник в разгоряченном лице мастера и заспешил перенести подмеченное на холст. Подождав чуток, Фомин стал сам отвечать на вопрос, заданный Крамору:

– А затем, что жизнь только тогда и жизнь, только тогда мила и лакома, когда есть в ней цель, когда ты не хлеб в дерьмо перегоняешь, а добро да благо сеешь. Прости, что я ненароком колупну тебя за больное. Не серчай, потому как не в тебя мечу. С чего, ты думаешь, люди пьянствуют, труд свой во вред себе оборачивают? С того, что цели в жизни у них – никакой. Пусто в середке. Пустота в себе – тягостней любого груза, всякой беды – злей, лютой печали – горше. Вот и поливают пустырь русской горькой, растят на нем страстишки убогие, кто блуд, кто даровой прибыток…

– Правильно, Вавилыч. По себе судя, говорю: правильно! И не надо извиняться. Потому как истина! – воскликнул Крамор, прерывая работу. – Только вы не учли, извиняюсь, одну особенность, одну деталь. К смыслу жизни ищут ход не забулдыги-пьянчужки, не бесстыдные жизнееды-потребители, а совершенно даже наоборот. И чем мудрее человек, тем неотвязней думает он над этим. Во многая мудрости…

Коротко тренькнул дверной звонок.

– Мариша пришла, – встрепенулся Фомин, приподымаясь.

– Сидите, сидите, – предупредил Крамор. – Я открою.

Это была почтальонша. Молча протянула несколько газет и пропала.

На ходу глянув мельком в областную «Туровскую правду», Крамор загадочно сказал:

– Придется, дорогой Ефим Вавилович, делать нам в сеансе незапланированный перерыв.

– Что стряслось?

– Указ о награждении нефтяников Западной Сибири. Не миновать вам сегодня пирушки… – Уткнулся в газетный лист, бормоча при этом. – Так… Герои Соцтруда… Ага. Вот наш… Буровой мастер Турмаганского управления буровых работ Зот Кириллович Шорин. Молодчина!.. Пойдем ниже… Угу… Орден Ленина… Гизятуллов и… кажется, больше нет наших. Да… Октябрьской революции… Лисицын и… все. Трудового… ага, Данила Жохов… С именинником вас… «Знак Почета»… М-м… Фомин Ефим Вавилович! Пожалуйста! Я же говорил! Поздравляю…

Трель голосистого дверного колокольчика полоснула автоматной очередью…

Пожав вялую руку хозяина, Бакутин скинул куртку, небрежно нацепил ее на крюк и прошел в комнату. Резко поворотясь, оказался нос к носу с Фоминым. Громко, с вызовом спросил, увидев газету:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю