Текст книги "Больно берег крут"
Автор книги: Константин Лагунов
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 33 страниц)
Примерно такие мысли высказал Остап Крамор в пропахшую терпким мужским потом и запущенным бельем, прокуренную пустоту полубалка, куда его подселили четвертым. Соседями Крамора по душному купе с единственным оконцем были трое недавно демобилизованных парней, прибывших сюда с комсомольскими путевками. Они служили в одной танковой части, потому называли себя «мехтроицей» и жили на редкость спаянно и весело. За старшего в «мехтроице» был помбур Егор Бабиков – некрупный, но туго скрученный, жилистый, неутомимый парень. Смуглый, горбоносый острослов и задира Аркадий Аслонян монтировал буровые вышки. И только Ким Чистяков не изменил армейской привязанности, не покинул машину, работал бульдозеристом в четвертом СМУ (строительно-монтажном управлении) треста «Турмаганнефтегазстрой». Ким был белобрыс и веснушчат, с выгоревшими ресницами и тоже как будто выгоревшими белесыми глазами. Добродушный и флегматичный, он иногда становился на диво упрямым. Друзья знали: если Ким застопорил – не пытайся его сдвинуть.
К Остапу Крамору все трое отнеслись с оттенком того еле приметного полуиронического снисхождения, с каким ныне зачастую относятся люди физического труда к творческой интеллигенции. Они не третировали художника, но нет-нет да кто-нибудь ненароком подчеркнет свое превосходство, чем сразу зацепит чуткого Остапа, и тот, мигом сникнув, уйдет без объяснений.
В деревянной двухэтажной конторе нефтепромыслового управления был у Остапа Крамора свой крохотный закуток, выделенный Роговым с великой неохотой, под нажимом Бакутина. В том закутке, кроме самодельного, из древесно-стружечной плиты стола и такой же самодельной табуретки – ничего не было. Остап появлялся здесь когда хотел, засиживаясь иногда за полночь. Он малевал надверные таблички, писал лозунги, рисовал плакаты, оформлял стенды, стенгазеты и делал еще массу таких же очень нужных мелочей, получая за это заработную плату инженера по технике безопасности…
Месяц Остап крепился, хотя отравленный алкоголем организм задыхался, изнемогал от жажды. Обессиленный Остап не раз проваливался в пустоту, из которой прежде был единственный выход – запой. Никто не знает, какого нервного перенапряжения, какой физической перегрузки стоили Крамору выходы из предзапойных провалов. И единственным подспорьем ему в поединке с черным недугом была идея картины о Турмагане.
Когда под ложечкой появлялась сосущая, тягостная пустота, рот наполнялся вязкой слюной, а беспричинная нервозность наэлектризовывала тело и опустошала голову, Остап Крамор отшвыривал кисть и спешил на улицу. Помешанно метался от причала к складам, оттуда – на новостройки четвертого микрорайона и, обежав его, снова уносился к реке, а через полчаса его бородища вновь мелькала на строительных лесах.
Изо всех сил убегал он от рокового желания, которое было в нем, бежало с ним, становилось все сильней, неодолимей до тех пор, пока блуждающий взгляд не цеплялся за что-нибудь необычное – дерево, лицо, фигуру. Тогда срабатывал психический механизм художника, взор становился осмысленным, вспыхивала фантазия и, разгораясь, глушила порочную жажду. Крамор осмысливал, сопоставлял, искал образ и цвет… В развороченном Турмагане предостаточно было необыкновенного, к чему даже в кризисную минуту невольно прикипал взгляд художника, и, одолев алкогольный искус, он просветленно впитывал в себя окружающее, и все нетерпимей становилось желание выразить увиденное на полотне.
Крамор запирался в каморке и резкими линиями торопливо изузоривал белое поле пришпиленного к столу ватмана. Ликовал, когда из хаоса линий вдруг начинало проступать так взволновавшее его видение. Еще миг, всего несколько уверенных, метких и четких штрихов, и вот оно, желанное. Затаив дыхание, зажав в кулаке растрепанную бороду, Крамор наносил эти недостающие штрихи и… холодел от ужаса. Рожденная в исступленном труде, сотканная из множества разнообразных нитей, картина вдруг расползалась, изображенные на ней лица, дома, машины обособлялись, мертвели, и живой рисунок превращался в бездушную фотографию.
Отступив от листа, обессиленный Остап Крамор прилипал подбородком к груди и, закрыв глаза, долго отходил, успокаивался. Усилием воли он вызывал в памяти так поразившие его лица, соединял отдельные эпизоды воедино. И снова, дрогнув, оживала душа, струя те самые чувства, какие только что двигали его рукой. Миг – и Остап преображался. От недавней расслабленности – ни следа. Он хватал чистый лист и с яростью, кроша и ломая карандаши, принимался рисовать. И вновь на белом поле появлялись контуры строительных лесов, двигались краны, маячили силуэты людей и машин. Но чем больше становилось таких вот невыдуманных деталей, тем бледней делалась вся картина…
Остап рвал в клочья листы, падал грудью на стол и затихал. И тут же перед внутренним взором художника вздымались недостроенные стены, качалась люлька с кирпичом, вставал на дыбы бульдозер, проплывали неповторимые лица… Крамор подхватывался, кидал чистый лист на стол, хватал карандаш… Все повторялось.
И снова злое разочарование, желчь отчаянья…
В одну из таких кризисных минут Остап Крамор вдруг понял: все дело в форме выражения идеи. Нужен символ – одно лицо, в котором отразился бы весь Турмаган, как в одной болевой точке отражается сокрушающая человека смертоносная болезнь.
Но символ не находился. Крамор насиловал мысль, взвинчивал чувства, снова кидался к листам, снова полосовал их вкривь и вкось, и опять проступала картина, тысячи раз виденная на других полотнах, и пропадала идея Турмагана…
Отчаянье валило с ног, отравляло кровь, мутило разум, все явственней осознавалось собственное бессилие перед идеей, которая зародилась в нем в первый турмаганский день. Тогда воистину неодолимым становилось желание напиться, спустить с привязи перегретые, перенапряженные чувства, и пусть кувыркается мир…
Этот день Остап Крамор начал с посещения почты. Отнес туда первый денежный перевод дочери. Деньги, конечно, получит жена… Увидеть бы ее в тот миг… отменная натура для картины «Изумление».
Перевернув бланк, отыскал место для письма, вздрагивающей рукой коряво зацарапал: «Кукушонок! Купи, чего хочется, но непременно красный велосипед, какой мы с тобой видели…» Отведенное для послания место неожиданно кончилось, и Остап, еле втиснув «Целую. Папа», вдруг зажмурился. Закусил губы, нашарил папиросную пачку, а папироса оказалась соленой. Сгорбясь над столиком, сделал вид, что пишет, неприметно стирая слезы со щек. В переполненном, прокуренном вагончике никто не наблюдал плачущего бородача, и Крамор, успокоясь, оформил перевод и вышел.
Ноги вынесли его на речное крутоярье. Вглядываясь в дикую, необузданную ширь Оби, Остап вдруг подумал, что его поиски символа и бесконечные изнурительные корпенья над ватманом – никчемная суета сует, а подлинная, вечная жизнь – вот тут, в этой великой реке, обдутой ветром, согретой солнцем, расплеснувшейся до далекого синего моря, до самых облаков.
– Ой, красота, Ваня. Не насмотришься.
Резко поворотясь, Крамор лицом к лицу оказался с тонкой хрупкой девушкой. Та окатила такой приветливой яркой улыбкой, что Крамор на миг счастливо зажмурился и не сразу увидел стоящего поодаль парня богатырского сложения. И, увидев, никак не отреагировал, растроганный вдруг пахнувшим на него далеким родным теплом. Взирал на девушку так, словно она сей миг растает.
– Вы полагаете, я с Марса?
– Простите, пожалуйста, – смутился Крамор. – Вы напомнили одну маленькую девочку, мою дочку… Нет-нет, с ней ничего не случилось. Жива и здорова. Просто она далеко… Позвольте закурить?
– Пожалуйста. Только окно откройте.
Этот тощий бородатый незнакомец пробудил в ней симпатию и жалость: слишком отчетливо проступали в нем раненая доброта и душевный надрыв. Верно угадав нежданное ее расположение, Крамор поклонился.
– Благодарю покорно.
– За что? Чудной вы человек…
– Ну… если хотите, за улыбку… за сочувствие…
Не то крякнул, не то кашлянул парень, выражая недовольство. Остап протянул ему пачку «Беломора». Не спуская с бородача сторожкого взгляда, парень вытащил папиросу, щелкнул зажигалкой. Остап Крамор сразу постиг ревниво любящую суть молодого человека. «Сейчас заторопится отсюда, а с ней так отрадно». И чтобы задержать:
– Простите, что я вот так, не познакомясь…
– Таня. Мой муж – Иван.
– Остап Крамор. Вы сюда, полагаю, тоже от нечего делать. Выходной – самый тяжкий день: некуда деться. Знаете что, давайте покатаемся на лодке. Купаться, к сожалению, рановато…
– Ваня как приехал – сразу в реку. Мы здесь с двадцатого мая. Он и зимой купается.
– Завидую. Я, знаете ли, тоже пробовал закаляться, и не однажды. И пионером, и студентом, и… Не получается. Терпенья не хватает. Терпенье, пожалуй, самое необходимое качество для человека…
– Пых! – небрежительно дунул Иван и поморщился. – Старообрядческие присказки. Терпенье всегда в обнимку с покорностью. А это нам ни к чему.
– Совершенно справедливо, – охотно поддакнул Остап Крамор. – «Рабы, разгибайте спины и колени» – так, кажется? И не буду спорить. Хотя, извините, не согласен. Бывает в жизни такая полоса, может, и не у каждого, но все-таки бывает, когда только терпенье спасает человека. Ушла любимая – терпи. Нагрянула хворь – терпи. Обидели из-за угла, в спину – терпи…
– Почему «терпи»? – взорвался Иван. – Почему? Ушла любимая – догоняй! Навалилась болезнь – одолевай! Обидели – давай сдачи…
– Простите, пожалуйста, но вы – наивны. От молодости. От здоровья. От удачи. Вы еще не бились лбом в стенку, не стукались макушкой в потолок. Хорошо! Расчудесно! Только с неопаленными крыльями и можно рваться к солнцу. Но… все не вечно. И молодость. И здоровье. И успех… У каждого свой предел высоты. Бывают колоссы. Они прошибают любую преграду и всю жизнь – ввысь. И даже мертвые – ввысь… Таких исполинов – единицы. Остальные – либо, не привстав даже на цыпочки, достигают свой потолок, либо все-таки отрываются от земной тверди, взлетают, поднабирают и скоростенку, и какую-то высоту, прежде чем врезаться в перекрытие… Не-ет, вам не понять. Потолок – прозрачен. Вы его не видите, не ждете, не обороняетесь. И со всего размаху… – Кадык его дернулся, дрогнули губы. Длинно вздохнул. – Бывает, не наповал. Помнет кости, сплюснет душу. Чуть распрямишься, и – снова рывок. Опять удар. До тех пор, пока не постигнешь: тут твой предел. И станет незачем жить. Вот тогда спасет только терпенье. Оно не унижает, а, как и страданье, очищает, возвышает человека…
– Стержня нет в вас, – резко и зло выговорил Иван. – Висите на жизни, как слеза на реснице. Ни единого корешка. Зачем вы в Турмаган прискакали? Ну!
– То есть… видите ли…
– Чего ты на него налетел?
– Погоди, Таня. Пусть ответит. Что его привело сюда? Хочет строить город? Добывать нефть? Иль укрытия ищет. От собственных ошибок. От разочарований… Молчите? То-то!.. Надо твердо знать, зачем живешь. Чего хочешь. Тогда – никаких пределов. Гори до золы!
– Гори до золы, – запоздалым эхом повторил Остап Крамор. – Это… это… я вам скажу, очень емко и метко…
– Пойдемте к нам чаевничать. Есть смородинное варенье и мед. Из дому привезли.
– Дело, Танюша. Пошли, – по-сибирски даванув на «о», решительно сказал Иван. Повернулся, широко и редко зашагал к поселку.
– Чего вы стоите?
– Право, не знаю…
– Можно подумать, в межпланетный полет пригласили…
Это строение из досок, древесностружечной плиты и кусков шифера можно было назвать как угодно: и хижиной, и халупой, и сараем, – только не домом. Даже в окружении себе подобных самоделок оно выделялось ассиметричностью сторон и густотой заплат.
– На чем эти латки держатся? – подивился Крамор.
– На дырах, конечно, – отшутилась Таня.
– На дыре – заплатка, на заплатке – латка, – поддержал шутку Иван.
Внутри лоскутная хижина выглядела куда привлекательней. Видно было – молодые хозяева не пожалели сил, обустраивая, облагораживая свое гнездо. Потолок и стены обшиты аккуратно подогнанными кусками фанеры, на полу – мозаика из обрезков древесностружечной плиты. Деревянный топчан накрыт хоть и простеньким, но ярким покрывалом. Над топчаном пришпилен коврик. На оконце – шторка, и угол с умывальником отгорожен занавеской, и самодельный посудный шкафчик зашторен цветным лоскутком. На подоконнике два маленьких горшочка с шариками кактусов.
– Откуда эти ежики? – умиленно спросил Крамор, легонько оглаживая колючие растения.
– Танюшка расстаралась. Садитесь, – пододвинул гостю тяжелую табуретку.
– Собственноручное производство?
– Тут все своими руками, кроме стен.
– Даже печку Ваня сам смастерил из бочки.
– Клуб умелых и находчивых, – улыбнулся Крамор.
– Иначе – хана, – сказал Иван. – Все на самодеятельности. Хочешь жить – двигайся, изобретай, мудри. А-а! Не беда! Когда с нуля, через передряги да кочки – вот это жизнь. Ей-богу. Иначе за что уважать себя?
– Зимой тут неуютно будет, – плеснул Остап студененьким на разгоряченного хозяина.
– Зато воздух стерильный, – вклинилась Таня. – Ни грызунов, ни насекомых.
– Разве что комаришка припожалует, так мы его…
– За крыло и в накомарник, – договорила Таня.
– К зиме обещали либо комнату в новом доме, либо полбалка, – деловито сообщил Иван. – А не дадут – перезимуем. Навалю завалину повыше, сенки прилажу.
– За водой только очень далеко, – посетовала Таня.
– Зато лес под боком. Скоро пойдут ягоды, потом грибы, шишки кедровые. Куплю ружье… Вы не охотник?
– И не рыбак. – Крамор отчего-то засмущался. – Но если позовете на рыбалку иль на охоту – с превеликим удовольствием. На природе думается и видится по-иному, светлей и легче. Я ведь… художник. Не законченный, но все-таки. У природы такая палитра. Сколько полутонов, оттенков…
Поверх белой скатерти Таня накинула цветную полиэтиленовую клеенку, выставила на стол чашки, печенье, конфеты, вазочки с вареньем и медом. Захлюпал паром, заклокотал электрический чайник.
– Вот и чаек поспел, – негромко пророкотал Иван.
В наш век слияния наций трудно встретить типично русское лицо, в котором с совершенной очевидностью проступали бы исконные черты национального характера: всепрощение, доброта и сила. Таким редким исключением являлся Иван Василенко. Круглолицый, большеротый, курносый, с по-детски наивной, пожалуй, даже виноватой улыбкой, он вроде бы постоянно стеснялся своей огромности и силы, отчего порой казался угловатым и неуклюжим. Передвигался по комнатенке раскорячисто, широко размахивая ручищами. И такая неизбывная, черноземная, первобытная силища угадывалась в его большой тяжеловесной фигуре, что Иваново присутствие само собой вселяло покой в мятущуюся душу Остапа Крамора.
Вот он втянул ноздрями чайный аромат и сразу позабыл, что находится на краю земли, в лачуге. Давно уже не было ему так уютно, покойно и светло. Какая-то очень тонкая, потайная струна ворохнулась в душе и зазвучала болезненно-нежно.
Молодожены тоже молчали, понимающе переглядывались.
Иван вскрыл банки с овощными и рыбными консервами. И острый запах томата подмял чайный аромат. Внутри у Остапа словно запруда распалась, его до ногтей захлестнуло жгучее желание выпить водки, да еще самой низкосортной, так называемого «сучка». Крамор уже не мог совладать с собой. Желание распирало грудь, стискивало глотку, судорогой сводило скулы. Мутилась слегка голова, подрагивали руки. Жалко улыбнувшись, он отодвинул тарелку, привстал.
– Позвольте мне удалиться на минутку. Тут рядом…
– У сибиряков не ходят в гости со своей поллитрой, – сказал Иван, выставляя на стол бутылку спирту.
«Теперь все», – с лихим отчаяньем подумал Остап Крамор, торопливо поднося к губам граненый стаканчик. Выпил одним духом. Подзадержал дыхание. Крякнул так умиротворенно и отрадно, что Иван, не спрашивая, налил по второй. Впалые щеки Остапа покрылись негустым румянцем, глаза засверкали, жесты стали резкими, размашистыми. И голос вдруг обрел необычайную глубинную звонкость.
– Вы вот давеча великолепно сказали про стержень. Но ведь он далеко не у каждого. Иной рад бы быть сильным да целеустремленным, а… не получается. Есть неодолимое, судьбой предначертанное…
– Поповщина! Судьба, рок, неизбежность… ширмочка для хлюпиков.
– Ваня!
– Нет-нет, пожалуйста, я не обижусь. Даже напротив. Такая прямота только и может зацепить, стронуть…
– Вот-вот, – по-прежнему сердито продолжал Иван. – Все ждем, чтоб кто-то зацепил, стронул. Привыкли за чужой спиной. А ты сам, сам себя толкай. Нацелил на вершину – карабкайся. Но только вверх. Только вперед!.. Выше…
– Это куда же выше, позвольте вас прервать. По должности иль…
– Тьфу! При чем тут должность? Чтоб цель высокая – вот. Мы бетонку на промысел гоним. По уши в болоте. Первый выходной за месяц. На свету выезжаем и до темноты. Руки, ноги дрожат, в башке звон. А о чем думают? К чему тянутся ребята? Не зарплата, не премия манит. Турмаганская нефть зовет… А? Вот этими руками. По любой топи. В любую стужу. Это – наш Перекоп. Наш Сталинград. Наша Магнитка…
– Верно, Ваня! Верно! – Таня трепетала от восторга. – У каждого поколения – свой Перекоп, и у каждого человека – свой. И пока не одолел его…
– Это вы точно… Это вы правильно. – Остап Крамор согласно кивал головой, макая бороду в блюдце с вареньем.
– Вам какой-нибудь набородник изобрести, а то сметете все со стола бородищей и не заметите. Сбрили бы вы ее. Иль, в крайности, укоротили раза в четыре.
– Согласен. Даже очень согласен с вами. Только эта борода – зарок. Как перешагну роковую – под бритву. А пока ни-ни. Чтоб напоминала, подталкивала…
– Коли зарок – пускай красуется, – неожиданно уступил Иван. – Не век ей трепыхаться.
– Разумеется, – подхватил обрадованно Остап Крамор. – Как хорошо, что и вы верите в это. Вы же верите?
– Верим! Верим! – закричала Таня.
– Песню бы теперь, – мечтательно вымолвил Остап Крамор. – Так хочется…
– За чем дело? – добродушно откликнулся Иван и сразу запел:
Глухой, неведомой тайгою,
Сибирской дальней стороной…
Крамор подпер кулаком подбородок, и его трепетный тонкий голос прилип к густому баритону, и дальше они вдвоем повели песню, полную тоски и радости, удали и печали. А когда запели о жене, которая непременно «найдет себе другого», в прищуренных глазах Остапа Крамора сверкнули слезы. Стиснув зубы, он уже не выговаривал слов, лишь надорванно и больно скулил…
С того дня Остап Крамор запил горькую и целую неделю не показывался в своем закутке.
2
В бывшем бакутинском особняке разместились первые в Турмагане детские ясли на сорок мест. И опять особняк стал бельмом на глазу. Им корили и попрекали руководителей трестов, СМУ, СУ, АТК, которые не имели ни детских садов, ни яслей, и потому женщины с малышами вынуждены были бросать работу либо, покинув ребенка без надзора, убегали на стройки, в конторы и там психовали, изводя себя недобрыми предчувствиями, и, урвав у дела время, сломя голову мчались к малышу, запертому в балке или в бараке. Потому многие рабочие и не везли в Турмаган семьи. Великовозрастные холостяки поневоле быстро дичали, прикипали к поллитровке, к одиноким женщинам. Легко и бесшумно распадались уже немолодые, вроде бы обветренные, испытанные временем и невзгодами семьи. Более обстоятельные мужики, подкопив за год-полтора деньжат, улепетывали в родные края к заждавшимся чадам и домочадцам. Прилив-отлив рабочих рук в большинстве организаций был почти равновелик, но были такие СУ и СМУ, где, приняв двоих, увольняли троих. А каждый новосел обходился не в одну сотню рублей. Вот и трещали, рушились сметы. Летели кубарем многие плановые показатели.
Пресса, радио, телевидение и кино трубили и трубили о сибирском чуде, славили на все лады первопроходцев, а вербовщики сулили баснословные заработки, расписывали красоты дикой природы, и каменщики, маляры, буровики, вышкомонтажники, бетонщики, арматурщики, крановщики, бульдозеристы и еще бог знает кто отовсюду ехали сюда, летели, плыли. Были тут и совсем зеленые желторотики, и уже обдутые, потертые и вовсе поношенные. Одни ехали за биографией, другие – за счастьем, третьи – за рублем, а иные просто потому, что им не сиделось в обжитом тихом гнезде, хотелось непокоя, риска, перегрузки.
С каждым днем прилив становился все ощутимей. Целыми подразделениями прибывали демобилизованные с комсомольскими путевками. В полном составе прикатила из Башкирии контора бурения во главе с Гизятулловым Рафкатом Шакирьяновичем и сразу превратилась в управление буровых работ, а Гизятуллов – из директора в начальника УБР. Почти все направленные сюда назначались на одну, две и даже три ступеньки выше той, какую доселе занимали на служебной лестнице. А тут еще коэффициент, или, проще говоря, северная надбавка к окладу, и немалая, порой равная ему, да плюс каждые полгода десять процентов прибавки за отдаленность, да у кого-то еще полевые, а у кого-то колесные…
Рубли эти давались трудом и по́том, за них надо было вкалывать, именно вкалывать и по десять, и по четырнадцать часов в сутки, в ливень и в стужу, по колено в грязи или в снегу, но все равно хрустящие бумажки притягивали, манили, околдовывали, хотя иной и сам не сознавал этого. Стремительный людской поток подхватывал, срывал и гнал на Север всякий мусор: бичи-тунеядцы, уголовники, ловкачи-прилипалы, которым все равно, какому богу молиться, лишь бы хапнуть побольше безнаказанно.
Судьба забрасывала сюда и таких, которые не управляли собой и плыли по жизни, как щепа по воде. Чего-то им хотелось, а чего? – не ведали. Куда-то рвались они, а куда? – бог знает. Но и прежний, устоявшийся, покойный образ жизни был им невмоготу.
Именно так вот – вроде бы и по своей охоте, а все же нежданно даже для себя очутился в Турмагане Александр Сергеевич Иванов. Сложив с инициалами две первые буквы фамилии и приплюсовав к ним мягкий знак, друзья-восьмиклассники придумали Сашке Иванову прозвище – Ивась. Непонятно, каким путем это прозвище перекочевало в университет, не отлепилось от Иванова и после того, как он приехал в Туровскую область в качестве литературного сотрудника областной партийной газеты «Туровская правда».
Ивась был высок, круглолиц, кудряв. Белые, будто искусственно обесцвеченные завитки никак не укладывались под расческой, топорщились, лохматились, от любого ветерка вставали дыбом. Ему едва минуло тридцать, но двигался он размеренно-неторопливо, говорил замедленно и негромко, без гримас и жестов.
Когда вновь созданный Турмаганский горком партии получил свой печатный орган, возглавить его поручили Ивасю.
Горком партии занимал трехквартирную секцию на втором этаже двухэтажного брусчатого дома. Коридоры там были такие крохотные, что для посетителей пришлось ставить скамьи на лестничной площадке, на улице. С раннего утра, задолго до девяти, подле горкомовского подъезда начинали собираться просители. Как правило, они приходили с одними и теми же просьбами: жилье, детсад, работа.
Желая избавить жаждущих встречи от томительного ожиданья, Владимир Владимирович Черкасов стал приходить в горком сперва к восьми, потом к семи и все равно заставал у крыльца толпу, и поток ищущих аудиенции не иссякал до конца рабочего дня, хоть тот растягивался порой на двенадцать часов. Не помогла и табличка на двери кабинета Черкасова, возвещавшая, что по личным вопросам секретарь горкома принимает лишь с семи до девяти утра. Люди толпились в коридорчике, на лестничной площадке, карауля момент, когда можно проскочить в кабинет либо изловить Черкасова на лестнице. К нему подходили на улице, в магазине, в бане, в кинотеатре, жалуясь, требуя, прося и даже угрожая.
Владимир Владимирович обладал удивительно цепкой зрительной памятью. Достаточно было ему только раз увидеть, чтобы запомнить человека очень надолго, порой навсегда. По одному беглому взгляду на толпящихся у райкомовского крыльца Черкасов почти безошибочно угадывал, кто с чем пожаловал, выделяя сразу пришедших по служебным делам.
Вот и теперь он уже издали заприметил и выделил из толпы Ивася. В темно-коричневом добротном костюме, с портфелем в руке, тот сидел на краешке скамьи, закинув ногу на ногу, и безучастно смотрел в никуда, словно бы спал с открытыми глазами. Он и Черкасова заметил только тогда, когда тот подошел вплотную. Неспешно встав, неторопко выговорил:
– Я к вам, товарищ Черкасов.
– Иванов?
– Да. Александр Сергеич.
– Звонили из обкома. Пойдемте.
Поставив портфель на пол, Ивась сел в кресло, закинул нога на ногу и уставился на Черкасова.
– Курите? – Черкасов выложил на стол пачку сигарет.
– Н-нет, – подмял ладонями белые завитки на голове, сдул что-то с плеча.
– Значит, редактором к нам?
– Ах, да, – спохватился Ивась. Вынул из внутреннего кармана большой бумажник, добыл оттуда бумажку, подал.
– Добровольно-обязательно иль по своей охоте?
– Редкий случай совпадения общественных интересов с личными…
А сам подумал: «Тебе-то какая разница?»
Никому не открыл бы Ивась истинной причины, толкнувшей его в Турмаган.
Три года назад приехал он в Туровск вместе с беременной женой Кларой – выпускницей мединститута, рыжеволосой тонконогой пересмешницей и непоседой. Черт знает как они сошлись. Не то чтоб она была ему вовсе безразлична, но и любовной страстью к ней Ивась никогда не пылал. Все получилось на удивление просто и вроде бы само собой.
Встретились они на новогоднем студенческом балу. Клара жила у тетки, на окраине города. Проводил. Поцеловал. Наутро она позвонила и приказала купить два билета на какой-нибудь импортный кинофильм. Пришла нарядная, яркая, громкая. На них обращали внимание. Это понравилось. Единственный друг откровенно подивился: «Как тебе удалось завладеть сердцем такой девушки?» Это польстило. «Уметь надо», – не без самодовольства ответил Ивась.
Однажды она пригласила его домой. Тетя была на ночном дежурстве. «Прими душ, и будем спать», – просто и непререкаемо сказала она…
Вот и вся любовь.
Клара родила девочку. Верховодила в семье. Ивась ходил на рынок и в магазины, стирал на машине белье и мыл полы, отводил в ясли дочку и все никак не мог угадать причину постоянного раздражения жены. Она так и сверкала глазами и хоть говорила слова ласковые, но таким тоном, от которого становилось зябко. Лишь однажды в постели она с презрением и яростью выдохнула ему в лицо: «Какой ты мужик? Тебе б надувную куклу, а не женщину».
С той поры Ивась стал приглядываться, прислушиваться к себе. Боялся обнять, приласкать жену, с ужасом чувствуя, как иссякает в нем желание обладать ею. Так и замкнулся этот роковой круг. И обязанности супружеские они исполняли молча, торопливо, ни тот, ни другой не получая от этого наслажденья.
Потом с Кларой случилось что-то. Она вдруг стала нежной и чувственной. Тормошила, ласкала, разжигала Ивася, и в нем начал возрождаться мужчина.
Тут пришла анонимка, в которой наиподробнейше излагалась история любовной связи Клары с главным врачом больницы. Поразмыслив и сопоставив с доносом собственные наблюдения, Ивась анонимке поверил, но жене ничего не сказал. Он знал ее характер. Уличенная в чем-то, загнанная в тупик, она мгновенно свирепела и, что называется, перла напролом. Тогда надо было либо уступать (что он всегда и делал), либо идти на разрыв. Уступать в данном случае ему не хотелось, а рвать – страшно.
Он пугался всяких перемен, разрушающих хоть на время спокойное течение жизни. Начинать сначала? Одному? Это так страшило Ивася, что он даже мысль о подобном отгонял решительно и безоглядно… Но прежнего покоя – не было.
Постепенно его пропитали подозренье и обида. Он лгал себе: «Мало ли что наплетут злопыхатели» или впадал в цинизм: «Каждый живет, как может. Не убудет у нее. Надо и мне подсмотреть бабенку». Но ни то, ни другое не снимало душевную боль. Тогда-то его и пригласили в обком, и предложили поехать редактором в Турмаган. Сперва Ивась испугался, потом в нем полыхнуло злорадство – «На вот тебе!» – и он согласился.
«Ты обалдел!» – вскричала негодующая Клара. Похоже, она была права. Только что получили квартиру, только что его назначили заведующим отделом, а ее – заведующей отделением, дочь пристроена в приличный садик, есть друзья – и на тебе! – в дикую глухомань, в барак… Он так и сказал ей: «Наверное, ты права. Но, пока не поздно, я хочу попробовать стать мужчиной». «То есть?» – обеспокоенно и серьезно спросила она. «Тебя не насилую. Можешь остаться и жить в свое удовольствие». – «Иными словами, ты хочешь отделаться от нас?» – пригрозила она и взглядом и голосом. «Я не хочу угнетать, не хочу мешать…»
Вот как все было. Ивась и сейчас не знал, приедет ли Клара в Турмаган или, придумав какой-нибудь благовидный предлог, останется, чтоб наслаждаться любовью со своим главным. Не знал, но на вопрос Черкасова о семье ответил:
– У меня дочка и жена – хирург. Заведует отделением.
– Отменно! – обрадовался Черкасов. – Никак не сыщем главного врача. Нужен знающий, энергичный человек. За лето – кровь с носу – построим больницу… В четвертом микрорайоне на неделе сдают такой же вот брусчатый дом. Получите там двухкомнатную квартиру. Дочку определим в ясли к нефтяникам. Устраивает?
– Хорошо, – вяло отозвался Ивась.
– Для редакции пока – ни помещения, ни штатов, ни оборудования. Изыскивайте, предлагайте, требуйте. Всегда к вашим услугам.
– Хорошо, – тем же тоном повторил Ивась.
– Поживите денек-два. Оглядитесь. Вы ведь впервые здесь? Подышите турмаганским воздухом. Он здесь особенный – мятежный и неукротимый…
«Чего рисуется? – подумал Ивась. – Романтик с лысой макушкой… Турмаган – зачуханная болотина. Хоть в рыцарские доспехи ее – ни привлекательней, ни романтичней не будет». Вздохнул обреченно, вслушался в то, что все еще говорил Черкасов.
– Может, присмотрите и сотрудников себе. Тут наверняка есть и ваш брат журналист. Да, свяжитесь с нашим главным идеологом. Мелентьева Ираида Нестеровна.
– Хорошо!..
С трудом подавив зевоту, Ивась собрался прощаться и уже привстал, как вдруг в кабинет ворвался высокий, кряжистый, раскаленный гневом седоволосый мужчина. Не глянув на Ивася, прошел к столу секретаря. Заговорил громко-требовательно и возмущенно:
– До каких пор эта чехарда? Спасибо геологам, на своем горбу вытащили пробную эксплуатацию. Пора начинать плановую разработку месторождения, а у нас ни технологической схемы, ни методики… Видите ли, недоразведано, не принято ГКЗ…
– Погоди, Гурий Константинович, – мягко осадил Черкасов. – Сперва познакомься. Редактор городской газеты товарищ Иванов. А это наш нефтяной король Бакутин. – Подождал, пока мужчины пожали друг другу руки. – Теперь садись. Кури, если хочешь, и спокойненько выскажись. Нельзя начинать день с красной черты. Тогда не миновать взрыва…