Текст книги "Больно берег крут"
Автор книги: Константин Лагунов
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)
Наверное, подходы к главной теме заняли бы куда меньше времени, если б Данила не помянул Остапа Крамора, сказав, что художник задумал писать портрет Фомина на буровой, несколько раз приезжал ради этого, да никак не может уломать мастера попозировать.
Едва услышав имя бородатого, шального художника, Ивась сразу вспомнил ту неожиданную встречу в прокуренной теплушке посреди обнесенной забором, изрытой колесами, размытой дождями плешины с прилипшими к ней холодными автомашинами. С той встречи промелькнуло много дней и разных событий, но и захлестнутый этими событиями, Ивась нет-нет да и вспоминал потрясшую его исповедь тщедушного бородача с открытой, легко ранимой душой. При этом Ивась непременно слышал голос Остапа Крамора – трепетный, проникновенный, полный жгучей тоски по недосягаемому идеалу и фанатической веры в него. Иногда щемящий душу голос Крамора начинал звучать в Ивасе без всякой видимой причины, вдруг, не ко времени и в самом неподходящем месте…
Сидит Ивась на бюро горкома партии, полирует пилочкой холеные ногти, подремывает, вполуха слушая речь ораторов и думая о недочитанной книге иль медленно, строчка по строчке, сочиняя очередную сказку для дочери, и вдруг зазвучит в нем приглушенный, рвущийся голос: «Иногда молюсь… Одолеть, опрокинуть, перевернуть себя – это только титаны могут, я – песчинка. Вот и цепляюсь. Держусь. Выстоять бы…»
И разом скатываются с Ивася сонливость и благодушие. Он проворно прячет в карман неразлучную пилочку, напрягается, вслушиваясь в тот ему лишь слышимый голос, который выговаривает и выговаривает обыкновенные, но преисполненные особого смысла слова. Разрывные и неотразимые, они били прямо в сердце Ивася, навылет прошибали его, причиняя нестерпимо сладостную боль: ведь это его, Ивася, думы высказал тогда и повторял теперь Остап Крамор.
Сколько здесь таких, как Крамор. Как Ивась. Прилепились к кромке. Турмаган для них – не выдуманная газетчиками нефтяная целина, а наиглавнейший жизненный рубеж, баррикада, не одолев которой – не обретешь себя. И, чем ближе к той баррикадной черте, тем неодолимей шквал сомнений, слабостей, ошибок. И не обойти, не миновать ту баррикаду, потому что она в тебе…
Вон куда заносил Ивася нежданно возникший краморовский голос. И сейчас приплыл как далекий звук колокола: «И засомневался я… Не в них – слышите? – не в них. В себе…»
Потому-то Ивась и прилип к Даниле Жоху с расспросами о художнике.
– Качает его, что камыш на ветру, – с обидным небрежением говорил Данила. – Недавно опять прискакал на буровую. Растрепанный, смешной и жалкий. «А я возликовал, братцы». И без доклада за версту видно, что под турахом. Целый день шарился по буровой. Символ, говорит, ищу. Фомин духу спиртного на буровой не переносит. Чуть что – поворачивай оглобли, досыпай, а потом так врежет на бригадном собрании. Поставит лицом к лицу с ребятами: «Ну, гляди товарищам в глаза, дезертир». Здоровые парни и те, бывало, до слез… А художника не тронул. Наказал только приглядывать за ним, чтоб не сунул голову под какую-нибудь железяку… Целый день пас его. Протрезвел тот, стал смирный и уж очень совестливый. А о символе все бормочет. По-моему, у него с перепою двоится, вот и гоняется за символами. Свихнется…
– Может, и свихнется, – подтвердил Ивась с непонятной болезненностью и неприязнью. – А может, найдет свой символ, воспрянет, сотворит…
– Так вы считаете?..
– Непременно. Только талант – всегда неудовлетворен и постоянно ищет. Посредственность – самодовольна и кичлива.
– Это правда, – сразу согласился Данила и отчего-то покраснел. Спросил смущенно: – Закурить у вас можно?
Разрешающе кивнув, Клара Викториновна подставила парню глубокую хрустальную розетку вместо пепельницы. Данила в потолок пустил витую сизую струю. В одну затяжку спалил полсигареты, осторожно сбил пепел в розетку.
– Насчет таланта это вы точно. Возьмите нашего мастера…
– Фомин – несомненный талант…
– И я о том же. Он появился в Приобье в шестидесятом, с первой геологической экспедицией. И Сугутское и Юганское месторождения открывал. И Турмаган распечатал. Только с виду нержавейка, а знаете, поди, как его к Золотой Звезде представляли?
– Что-то слышал…
– Как? – заинтересовалась Клара Викториновна.
Рассказал Данила Жох, как ускользнула от Фомина высокая награда.
– Ах, какой молодец! – не утерпела Клара Викториновна.
– Конечно, – согласился Данила. – Только не бесследно прошло это молодечество. Гипертония будь здоров, хоть никому никогда не пожаловался. Иногда обхватит голову и закаменеет от боли. По годам и по заслугам – ему бы на солнышке кемарить, клубничку выращивать, карасей потрошить. А этот и не думает из упряжки. Да еще в коренниках. Все мало ему, все не так. Тоже ищет. Вцепился в кусты – не оторвать.
На тонком, слегка удлиненном лице Клары Викториновны отчетливо проступило изумление. Ивась тоже захлопал глазами. Данила, уловив это, усмехнулся.
– Не удивляйтесь. Не те кусты, на которых ягодки да листочки… Как бы вам покороче да потолковей?.. Мы теперь как бурим? Как пчела мед собирает. С цветочка на цветок порхаем. Не ясно? – Бесцеремонно сдвинул пустые чашки и блюдечки в угол стола, провел концом чайной ложки извилистую линию по клеенке. – Вот обская протока. А тут, тут и тут, – черенок трижды клюнул изузоренное блестящее поле клеенки, – зимой нам площадки отсыпали, буровые поставили. Отбурили мы здесь – на вертолет и сюда. Добурим ее, вон куда скакнем. Будто кузнечики, с кочки на кочку. Там ухватим, тут урвем. А что кругом да рядом с пробуренной скважиной – нам вроде наплевать. Но это бы еще куда ни шло. Можно стерпеть и есть на что списать. Посмотрите, что дальше получается.
– Что? – тут же вклинила вопрос Клара Викториновна.
– При такой системе три-четыре буровых станка одна наша бригада на привязи держит. Летом буровую не перетащишь. Мы – на вертолет и скакнули, а вышка – до зимы. В прошлую зиму не поспели монтажники смонтировать и мы двадцать семь дней простояли на приколе.
– Двадцать семь дней! – изумилась Клара Викториновна.
– Да. Целая бригада! А планы растут. В будущем году надо набурить втрое больше скважин. Еще две бригады добавляют в наше УБР. Монтажники не подготовят буровые за зиму. Где же выход? Есть ли он вообще? – спросил Данила требовательно и умолк, выжидательно глядя на Ивася.
А тому уже поднаскучил этот затянувшийся разговор о каких-то кустах. Целые дни только и слышишь: «буровые… лежневки… бетонки… трубы… краны» – обалдеть можно! Ни одного живого слова – сплошной металлолом. «Так на редкость отменно начался день, и черт принес этого… Никакого приличия. Приперся без зову в выходной, сел за стол, поел, выпил да еще разглагольствует будто на партийно-хозяйственном активе. Ишь как разошелся. Посуду чуть не под стол, кулак на виду. „Где выход?“ Хрен с ним, с выходом. Пускай думают, кому положено. Не редактору газеты решать, где тот выход…»
Еле сдержал Ивась зевок. Длинно выдохнул. Глаза его стали наполняться тоской… К чему такой головокружительный темп? Сумасшедшая гонка. Галоп! Аллюр!.. А тылы – ползком. Железную дорогу не проектируют. Речного порта – нет. Взлетная аэродрома как полоса препятствий… Никогда Ивась не обременял себя запоминанием цифр, фактов, имен, и все-таки в памяти их скопилось немало, и теперь они застрочили по тылам, искромсали их, изрешетили мигом, и потрясенный Ивась с испуганным изумлением воззрился на дела рук своих, не понимая, как это произошло…
По-иному отнеслась к вопросу гостя Клара Викториновна. Она никогда не сталкивалась с бурением, ничего в том не смыслила, но во время строительства больницы ей довелось собственноручно рассечь не один такой вот, казалось бы, неразвязываемый узелок. Оттого и задела ее за живое атакующая речь Данилы Жоха, возбудив неуемное желание найти выход из кризиса, в котором оказались буровики не только бригады Фомина. «Выход есть. Узлы вяжутся, чтоб их разрубали. Чем запутанней, сложней и крепче, тем желанней победа. Она нужна. Иногда и любой ценой…» Потому Клара Викториновна первой откликнулась на вопрос Данилы: «Где выход?.. Есть ли он вообще?..»
– Есть! – воскликнула она. – Непременно! Безвыходных положений – не бывает!
– Точно! – обрадовался Данила. – Это вы верно. Прямо в глаз. И Фомин нашел выход: куст! Кустовое бурение, значит. Все очень просто. – Снова схватил ложку. Очертил черенком эллипсоподобный пятачок. – Не махонький островок надо готовить нам под буровую зимой, а вот такой остров. В два ряда настил из бревен, сверху грунт. На том острове одним станком мы пробурим сколько вы думаете? Шестнадцать скважин! Через три метра скважина. Восемь штук подряд. Потом пятьдесят метров разрыв – и еще восемь. Целое лето на таком островке будет вкалывать бригада…
– Что же это даст? – с ненаигранным, живым интересом спросила Клара Викториновна.
– Как что? – подскочил Данила. – Вот тебе на! На шестнадцать буровых теперь надо шестнадцать площадок, к ним шестнадцать дорог, шестнадцать вышек смонтировать. Улавливаете? А тут одна площадка и вышка одна. Это же… Ну, как вы не понимаете?
– Извините мое невежество, – улыбчиво попросила хозяйка, – но какой смысл через три метра сверлить дыры в одном и том же пласте?
– А-а! – возликовал Данила, только и ожидавший этого вопроса. – Стало быть, понимаете! Все понимаете. В том-то и штука, что не в одном пласте. Скважины будут наклонные. Вот так. – Прочертил ложкой воображаемые стволы скважин. – С удалением от главной вертикальной до двух километров и под углом в сорок пять градусов от нее. Эта сюда на два километра, а эта – сюда. Целый пук, веник скважин. Потому и называется кустом.
– Отлично! – восхитилась Клара Викториновна.
– М-да, – не вдумываясь в услышанное, Ивась тоже счел нужным поддакнуть. – Очень занятно. И по-моему, экономично.
– Именно! – ликовал Данила. – Ясно ведь? Каждому ясно. А Гизятуллов против.
– Это из УБР? – уточнила Клара Викториновна.
– Ну да. Начальник УБР, – как бы мимоходом, с чуть приметным оттенком превосходства пояснил Ивась. – Наш главный буровик.
– Разве он не понимает…
– Все понимает! – бесцеремонно перебил разгоряченный Данила.
– Так почему тогда? – загневалась Клара Викториновна.
– Нужна санкция главка, видите ли. Только это отговорка. С кустами все наши планы на дыбы. А сколько дополнительных хлопот, пока обкатаем. Вот и валит на главк, резину тянет. «Не опробовано. Не испытано. Получится ли…» Понимаете? Зима пришла. Надо готовить площадки под кустовое бурение, но… – развел руками – Фомин с Гизятулловым чуть не подрался. Не разрешает тот без санкции свыше попробовать наклонную. И кустовой метод задавил на корню…
Тут и взвилась Клара Викториновна. Пошла костерить Гизятуллова. Перестраховщик! Чинодрал! Бюрократ! Перерожденец! Потом перекинула огонь на Черкасова. Куда горком смотрит? Новое надо по-новому. И с ходу взяла под прицел Ивася. Газета существует, чтобы бороться за передовое, революционное. Под носом редактора душат прогрессивный метод… Немедленно вникнуть, разобраться, помочь Фомину. Защитить его в газете, наподдавать Гизятуллову, и главку, и прочим перестраховщикам, чтоб родную маму не узнали…
Обрадованный Данила поддакивал, пристукивал ладонью по столу, размахивая кулаками, дивясь и радуясь нежданной поддержке, и под конец азартно протянул женщине руку. Широко размахнувшись, та звонко и сильно шлепнула ладонью о ладонь парня, и оба, обрадованные, захохотали.
Ивась тоже улыбался, но на душе у него было сумеречно и студено. Теперь Клара не отвязнет, каждый вечер будет зудеть: сделал ли, встретил ли, написал ли? Господи, только этого не хватало… Защитить. Зацепить, а как? Сперва самому надо досконально разобраться в проклятом кустовом методе. Перепроверить, пересчитать, пережевать пуд соли со сторонниками и противниками, может, даже в главк стукнуться. Сколько времени. Сил! И ради чего? Будут они кустом бурить либо по старинке – что изменится? План все равно дадут. Ни главк, ни обком провала не допустят. А коли всерьез припрет, живехонько признают и кустовое, и наклонное, и еще черт-те что… Годом раньше, годом позже – какая разница? Не Фомин, так Шорин станет зачинателем нового метода. Из-за чего ж драчка?..
Однако даже намекнуть на подобное Ивась не посмел. И не потому, что не хотелось в присутствии Данилы быть битым собственной супругой, а и еще по одной подспудной причине, которую сам до конца не осознал, лишь чувствовал, как чувствуют еще не развившуюся, но уже зародившуюся болезнь. Именно эта, пока неосознанная, не имеющая названия, причина и заставила Ивася изобразить на лице боевой задор и, энергично потирая руки, сказать:
– Не беспокойся, Жохов. Благодари судьбу, что надоумила постучаться в эту дверь, и мою супругу за дельную мысль. Мы напечатаем открытое письмо Фомина и так бабахнем по ретроградам – зачешутся…
3
Не любил Ивась обещать: всякое обещание – дополнительный груз на свои плечи. И без того забот выше головы. Уж как тогда хотелось ему закончить разговор с Жоховым неопределенно-расплывчатым – посмотрим… подумаем… посоветуемся. «Ах, Клара, Клара…» Едва захлопнулась дверь за Данилой Жохом, как данное ему обещание тут же повисло веригами на Ивасе. И чем ближе он подступал к этой затее с кустовым бурением, тем больше убеждался в том, что предчувствие его не обмануло. Только на поглядку все было так просто да ясно: колупни – сковырнешь, а на деле… не то что сколупнуть, а и пошатнуть, сшевелить оказалось непосильным.
Начальник УБР Гизятуллов сперва прочел Ивасю целую лекцию о важности и неотложности поиска новых путей разбуривания затонувшего в болотах Турмаганского месторождения. Расхвалил Фомина: «Большой мастер, работает с заглядом, всегда в поиске». И о наклонном, и о кустовом бурении откровенно сочувственно и одобрительно высказался Гизятуллов и не сомневался в том, что справится Фомин, сделает. «И не по шаблону. Задумал направление и угол наклона от кондуктора. Новое слово…»
Не уяснив толком, что за наклон от кондуктора, но уловив явственно проступающую симпатию в голосе Гизятуллова и желая поскорее добиться нужного результата, Ивась перебил начальника УБР.
– Тогда вам только руки пожать друг другу. Против конвенции Гизятуллов – Фомин ни один консерватор не устоит…
Перед глазами Ивася уже маячила пахнущая краской свежая газетная полоса с заголовком «Первая наклонная Фомина» или «Первый куст на Турмагане». Радовался Ивась скорой и легкой победе, которую швырнет сегодня вечером Кларе – небрежно и великодушно – знай, мол, наших!..
Но Гизятуллов пустил по круглому блестящему лицу блудливую улыбочку, промокнул носовым платком лоб и щеки и, не выпуская скомканного платка из рук, улыбчиво проговорил:
– Неспелый плод не упадет, сколько ни тряси.
– Да почему неспелый? – потерял терпение Ивась.
Вздыбил Гизятуллов округлые полные плечи, причмокнул, и круглые его глаза за толстыми стеклами превратились в щелочки.
Уж очень хотелось Ивасю поскорей завершить этот тягостный разговор, и он принялся улещать Гизятуллова. Раз, мол, начальник согласен, кто ж еще поперек встанет? В конце концов, есть право на эксперимент… И так далее в том же духе наговорил бог знает чего.
А Гизятуллов все молчал. Щурился, будто на солнышко глядя, гонял по румяному лицу лукавые морщиночки, гнул в улыбке полные красные губы и молчал. Когда же Ивась спросил жестковато и прямо: «Так вы против, что ли?», лукавые морщинки на масленом гизятулловском лице, разом затвердев, обернулись острыми ежовыми иглами, а из глаз брызнули ледяные осколки. Еле шевеля дрожащими от сдерживаемого смеха губами, Гизятуллов заговорил наконец-то лениво и откровенно назидательно:
– Социализм – это плановость, железная дисциплина и демократический централизм. А вы толкаете меня в анархию. – Потискал в руках платок, шаркнул им по лицу. – Один самостийно бетонку строит, другой – особняк воздвигает. А вам – подавай кустовое бурение. Но прежде чем его начать, надо, чтоб Гипротуровскнефтегаз научно обосновал и доказал возможность наклонного бурения здесь. Это – первый шаг. Потом главк скомандует Сибдорстрою, чтоб отсыпали кусты. Тот спустит наряд землеройщикам и леспромхозу. Те навозят грунт, заготовят и подвезут лес. Дорожники позаботятся о лежневках…
Он говорил и говорил… Мелькали названия трестов, контор, объединений, СМУ, СУ, которые должны, обязаны, могут – не могут… И чем дольше разглагольствовал Гизятуллов, тем больней жалила его насмешка и кололись сощуренные глаза. Он сек Ивася, как нашкодившего мальчишку. И бил не слепо куда попало – по самым чувствительным местам, да с потягом.
Ивась не обиделся. Легко отмежевался от собеседника и внутренне съежился от тоски. Выждав паузу в речи начальника УБР, Ивась пробормотал что-то о заседании редколлегии, спешно простился и ушел.
Ох, и разозлился же он. На всех. И прежде всего на себя. Надо же было вляпаться. Знал ведь. Почти наверняка знал, как все это случится. Как закувыркается. Прямо по той нержавеющей присказке… «Косарь, чего плохо косишь? – Кузнец никудышно косу отбил… – Кузнец, почему так отбил? – Мастер железо гнилое поставил… – Мастер, зачем плохое железо ставил? – Такое завод дал…» И так по звенышку, пока на том же самом косаре не замкнется цепь в порочный роковой круг. Можешь потом сто раз каждое звенышко прощупать, на глаз и на зуб попробывать – все одинаково крепки да звонки, все друг с дружкой намертво сцеплены – не вынуть, не сдвинуть ни единого.
Можно только разрубить.
Сплеча и наотмашь.
Разрубишь ли? – вот первая закавыка. А и разрубишь – два конца останутся, и одним наверняка тебе же вмажут. «Распалась цепь великая, распалась, раскололася, одним концом по барину, другим по мужику…» Так и тут будет. Это другая закавыка. Переступи-ка их, попробуй. И с разгону не перескочишь. Пускай другие экспериментируют, у кого зад потолще и лоб покрепче. Во имя чего? Кустовое, наклонное… Да если за каждое рацпредложение подставлять собственную башку… Только-только стала выравниваться жизнь. И Клара на сторону не косит, и газету наладил: аппарат подобрал, базу сколотил, в график вошли, подписку плановую обеспечили, и тут… Ах, дьявол. Случись встреча с Данилой без Клары, с ходу переадресовал бы этого лихача в горком иль в главк, в областную газету, к псу под хвост, только б на себя не принимал этой поклажи… Клара – заводная, казак в юбке. Такие в гражданскую комиссарили или банды за собой водили. Шашку бы ей да скакуна. Ни своей, ни чужой башки не пощадит… От Данилы и теперь еще можно отпочковаться. Самолюбивый парень. Как уловил бы, что темнишь да резину тянешь – сразу в дыбки и упряжь к черту. Ну, кусанул бы, съязвил на прощанье – шут с ним, можно и стерпеть, лишь бы с плеч свалить. Но Клара…
Поостыв чуть, Ивась сосредоточил мысль на одном: как отцепиться от Данилы, не потревожив Клару? Самое разумное – спустить все по законной, по накатанной. Там такие повороты, ни один вездеход не устоит на колесах…
Помочь Фомину сочинить письмо, а потом его – Гизятуллову. Логично. Надо же знать мнение УБР. Затем вместе с этим мнением фоминское письмецо – в главк. Оттуда предложение новатора с резолюцией Румарчука наверняка перепрыгнет в НИИ… Таким путем любое живое дело умертвить – раз плюнуть…
Главное – не забываться. Скорбеть. Негодовать. Осуждать. Напоминать, звонить во все колокола. А качнется под ногами – напечатать фоминское письмо под рубрикой «В порядке дискуссии» и рядышком – гизятулловскую статейку для противовеса. Кто осудит? Раз дискуссия – значит, борьба мнений. Газета – трибуна, не руководящий орган. Вот Черкасов, если захочет, пускай принимает решения. Только вряд ли захочет. Кажется, обжегся с бакутинской запиской насчет попутного газа. Судя по некоторым симптомам, обком перепоручил ее главку. Бакутин рычит закапканенным медведем, Черкасов на поглядку без перемен, а и в нем что-то не то надломилось, не то пошло наперекос… «Мне и без таких встрясок не скучно живется. Не двести лет веку отмеряно…»
В критических ситуациях время, будто наскипидаренное, срывается с привязи и прет вмах. Пока Ивась раздумывал да взвешивал, как бы неприметно, но точно словчить, промелькнула неделя.
За воскресным завтраком Клара пришпилила взглядом: «Как с затеей Фомина?» – «Раскручиваем, – отозвался он с показной небрежной деловитостью, а чтоб получилось вовсе убедительно, добавил тем же тоном, но заинтересованно и чуточку азартно: – Сама знаешь, как у нас. Гизятуллов – на главк, главк – на НИИ… пошло по кругу. Придется взрывать…»
При слове «взрывать» у Клары дрогнуло лицо и на нем отразилось не то изумление, не то восторг, но что-то уж очень необычное, встревожившее и удивившее Ивася. Он вдруг со страхом подумал: заявится сейчас Данила Жохов, что тогда?
Плеснулась острая неприязнь к настырному Жоху. Лезут такие вот, наступают, могут и за глотку. Дернул черт за язык пообещать.
Не приметила Клара Викториновна перемены в муже либо приметила, да истолковала по-своему. Приняв из рук Ивася чашку кофе, неожиданно с неподдельной нежностью сказала:
– Спасибо, милый.
Окатила радость Ивася, захлестнула, вздыбила… Он не воевал, не служил в армии, не знал, как чувствует себя человек в атаке, и все же испытал именно это чувство: он мчался в атаку. Все силы души и тела сфокусировались в едином желании – дойти, подмять, опрокинуть, сокрушить. Любой ценой. И, рассекая, опрокидывая невидимого противника, переступая поверженного, сказал азартно:
– Рядом с письмом Фомина напечатаю свою статью. Такую наступательно неотразимую, чтоб Гизятуллову и кто за ним пришлось уж если не сдаться, так попятиться…
Клара Викториновна чмокнула дочь в макушку, порывисто прижала к груди так, что девочка пискнула.
– Не перебери только, Саша. Чтоб в меру. А то весь огонь на тебя…
А сама торжествовала. Ликовала. Любила…
– Непременно покажу тебе перед засылом в набор, – великодушно пообещал он и начал было привычно собирать посуду со стола, но Клара Викториновна отстранила его.
– Сама уберу и вымою.
– Тогда мы с Валюшкой прошвырнемся в магазин. Надо пополнить запас макарон и концентратов. Пойдем, Валечка?
– Одевай ее. Я мигом. Сходим все вместе, как благопристойная средневековая семья.
Клара хаживала в магазин раз в месяц при чрезвычайных обстоятельствах, за чем-нибудь крайне неотложным и важным. А чтобы так вот, втроем – он, она и между ними Валя – такого на его памяти не случалось. И уж вовсе ошеломила Ивася жена, когда, уходя утром на работу, поцеловала в губы, сказав торопливой, влюбленной скороговоркой:
– Не руби только сплеча, Саша.
Он не шел, а плыл, парил в то утро над просыпающимися, еще малолюдными улочками строящегося Турмагана, всему удивляясь, всем восторгаясь. Ослепительная радость переполняла его. К чему бы ни прикасался взгляд или слух – все радовало, восхищало, ошеломляло красотой и внутренним смыслом. И дивно было, как же это он не видел, не чувствовал, не понимал доселе окружающий мир – неповторимо прекрасный и желанный…
Когда приютивший дочку бывший бакутинский особняк остался за спиной и восторженный Ивась еле заставил себя остановиться перед забеленной поземкой, ревущей, грохочущей, лязгающей бетонкой, подставив открытое лицо колкому от снежинок ветру, нежданно, как удар в спину, грянуло прозрение, качнуло, едва не сшибло с ног. «Она поверила. А я… я… не смогу… не сделаю…»
Оглушенный Ивась, болезненно ойкнув, кое-как переполз бетонку и побрел наугад, то и дело натыкаясь на забеленные снегом груды кирпича, штабели бетонных плит, цепляясь одеждой за высоченные пирамиды из труб, какие-то механизмы, запинаясь о невидимые под белыми барханами пни и коряги, скользя и срываясь с оледенелых деревянных тротуарчиков.
Кто-то согнутый, бородатый, в развевающемся будто на колу длиннополом, широченном пальто, вынырнул наперерез из-за угла, едва не сшиб с ног и заспешил мимо. Они отошли уже друг от друга на десяток метров и вдруг оба остановились, оглянулись, молча двинулись навстречу.
– Похоже, мы оба сошли с орбиты, – вместо обычного приветствия сказал Остап Крамор, и при этом не то жалобно сморщился, не то пришибленно улыбнулся…
Глава двенадцатая
1
Ощетинясь дремучими лесами, Приобье живым колючим заслоном отгораживало земледельческий юг Западной Сибири от зоны вечной мерзлоты. Чем дальше на Север от того заслона, тем безлесней, однообразней и мрачней становилась гигантская равнина, неприметно превращаясь в безбрежную тундру – то сверкающую снегами, то полыхающую разноцветьем, то голубеющую великим множеством озер. А еще дальше, еще северней, начиналось даже мыслью неохватное Заполярье, с Ледовитым океаном, соединяющим обе половинки планеты. И где-то там, в невидимой точке соединения этих половинок, бог весть чем и как крепился один конец земной оси, вокруг которого миллиарды лет вращалась матушка-Земля.
От глубоких вздохов Ледовитого океана сдвигались, сшибались лбами тысячетонные айсберги, с неземным оглушительным громом раскалывалась десятиметровая толща ледового панциря, и на тундру налетал вселенский вихрь, сдирал с земли и с неба белую накипь, скручивал ее в валы и с победно ликующим подвывом и хохотом гнал их и гнал на Приобье…
С юга приобский заслон подпирали вековые – немеренные и нехоженые сибирские леса. С густыми кедровыми гривами, угрюмыми еловыми распадками, молитвенно прекрасными сосновыми борами, вокруг которых суетливо теснились березы в обнимку с осинами.
Чем южней от средней Оби, тем гуще белое в колкой зелени урманов. Белоствольные островки вставали на пути хвойного потока, целые рощи тонконогих стыдливых белян под зелеными кружевными накидками преграждали бесстрашно путь замшелым северным великанам. И те ломали, дробили строй, смиряли напор и резвость.
А берез появлялось все больше, и они уже не теснились, не жались, а привольно и неспешно гигантскими табунами брели и брели по росному высокому разнотравью, которое, все приметней густея и вздымаясь, превращалось в степь с дымчатыми ковыльными разливами, сусличьим посвистом и пряным медвяным запахом настоянных на солнце цветов и трав. Степной юг дышал зноем, слепил солнцем, пьянил ароматом. Отсюда летели к Приобью теплые, мягкие ветры, тревожа и волнуя все живое…
Где-то над колючей хребтиной приобского вала сталкивалось дыхание Юга с дыханием Севера, и порой одно уступало другому без бою, а порой закипал меж ними жестокий поединок, и оттого в погоде начиналась невообразимая, изнуряющая людей свистопляска. В течение коротких суток ртутный живчик наружного градусника то сползал за минус сорок, то вскарабкивался к минус четырем, потом снова стремительно елозил вниз, вплотную подползал к пятидесяти, чтоб через пару часов начать обратный путь к нолю. И все это с ветром, который то ледяными струями прошивал насквозь брусчатые дома и бараки, то, огрузнев от влаги, бился сонным налимом в стены, давил на плечи и головы.
Даже люди молодые не всегда выдерживали подобной атмосферной пертурбации и охали, крякали, терли свинцовеющие затылки, осоловело таращились на мутный небосвод, высматривая желанное солнышко. А таким, как буровой мастер Фомин, подобное боренье Севера с Югом стоило изнурительного перенапряжения всего организма. Утратившие природную эластичность и гибкость кровеносные сосуды не выдерживали резких колебаний атмосферного давления и то до звона в ушах, до светлячкового мельтешения в глазах давили на голову, то больно щипали и тискали сердце, выбивали его из ритма, сдвигали с места, подгоняя к самому горлу…
Три первых дня декабря так вот и каруселило погоду. Три дня Ефим Вавилович Фомин ходил с чугунной головой, глотал втихомолку зелененькие таблетки с непонятным незапоминаемым названием и пил крепчайший горячий чай с брусникой, почитая сей напиток за лучшее средство против гипертонии. Правая рука мастера Данила Жох неприметненько переложил на свои плечи все заботы о бригаде, а буровики, поняв и одобрив Данилово намерение, нарочито обходили мастера даже с самыми неотложными просьбами и обращались только к Даниле, который целую неделю не выезжал с буровой. И хоть Фомин сразу разгадал маневр своего помощника, но виду не подал. Благодарил в душе Жоха и злился на него, и на себя, и на весь свет за то, что износился до сроку.
Пятьдесят лет прожил на свете Фомин. И много и мало. Иногда мастер вовсе не чуял прожитых годов, работал взахлеб, на пределе, и лишь веселел от усталости, и радовался ей, и засыпал с думой о новом дне, о недоделанной работе, и зудил кулаки, и мысль вострил, готовясь назавтра покончить с делом прытче и ловчее нынешнего. С рассвета до темна слышалось его неукротимо задорное – «Шевелись, ребятушки». Но стоило психануть всерьез, потрепать нервы либо угадать под такую вот круговерть в погоде, и сразу сдавали больные сосуды, давили на голову и на сердце…
Подызносился, сдал мастер. Не от работы. Нет. Хотя и бурит уже тридцать шесть годочков, и на каждой ступеньке – от подсобника до мастера – не просто постоял, а выстоял с полной нагрузкой…
Четырнадцатилетним голодранцем появился Фомин на буровой. «Не гоните, Христа ради, что угодно буду делать. Батю кулаки порешили, хату спалили, мать с тремя меньшими побирается». Приняли его, и место дали в полутемном сыром бараке, и в первый же вечер скинулись, набили рваный малахай засаленными кредитками. «Отошли деньги матери», – сурово сказал бригадир. И еще дважды проделывали такое, и на те собранные рабочими червонцы купила мать хатенку и корову.
Кто был зачинщиком такого вспомоществования? – как ни старался Фомин, не узнал, хотя проработал в той бригаде тринадцать лет, до самой войны. Оттуда добровольцем ушел на фронт, отказавшись от брони. И все четыре года, пока командовал взводом разведчиков, переписывался со старым мастером.
В госпитале судьба столкнула Фомина с саперным комбатом, бывшим геологом Копелевым Юрием Самойловичем. Тот ночи напролет рассказывал про Сибирь, про то, как искали они там перед самой войной нефть и нашли, да утвердиться в своей находке не поспели. И так упоенно, так зазывно рассказывал Копелев, что заразил Сибирью Фомина. Закончив войну в Берлине, забрал Фомин жену с дочкой и махнул в неведомое Приобье за той самой нефтью, да и бурит здесь с тех самых пор…
Трое суток корежило, гнуло погоду, шарахало из оттепели в стужу и обратно, а на четвертые зарядила свирепая непроглядная метель и целые сутки выла – разноголосо и дико. Потом ветер разом стих, снег повалил гуще, зачехлил озера, засыпал трясинные зыбуны, зализал кочки, и неприступные, непроходимые Турмаганские болота превратились в ослепительно белую, притягивающую взгляд равнину, по которой хотелось пробежаться на лыжах либо промчаться на добром коне. И сорокаметровая буровая вышка с брезентовым колпаком и дизельным сараем, и котельная, и балки – все было опушено снегом и выглядело нарядным.