Текст книги "Больно берег крут"
Автор книги: Константин Лагунов
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 33 страниц)
«Прежде города брала храбрость, теперь – наглость!» – громко сказал Данила Жох, разглядывая первую полосу «Туровской правды», с которой Зот Шорин хитровато глядел на мир и победно улыбался: «Вот вам!»
На митинге рабочих УБР, где чествовали рекордсменов, Данила Жох едва не сорвался и не испортил праздник. Митинг был недолгим, но очень громким. Сперва, победно посверкивая толстыми стеклами очков, красный и потный Гизятуллов зачитал поздравительные телеграммы. Потом Черкасов увенчал триумфатора венком из красивых, звонких фраз. Затем Бакутин обнимал и целовал Зота Шорина и вручил тому какой-то памятный сувенир в целлофановой упаковке. Потом поднялся на трибуну сам Шорин – ликующий, победивший – и пошел громогласить о рабочей сознательности и доблести, не забывая при этом обласкать и возвеличить Гизятуллова. И все это «от имени рабочих», «по поручению рабочих». Именно это и взбесило Данилу Жоха: «Сейчас я им всю обедню испорчу». Но Фомин успел схватить Данилу за руку, притянул к себе, водворил на место. «Очумел? Зачем людям-то праздник поганить? И меня, и себя в завистники впишешь…» Данила хоть и сел и не порывался больше к трибуне, но все-таки выговорил мастеру: «Не видите разве – голимая липа!..» Еще крепче стиснул Фомин руку будущего зятя: «Молчи, Данила. Молчи. Оттого я и выступать отказался сегодня. Но разоблачать, развенчивать, копаться в бумагах, вести следствие… не наше дело. Пусть партконтроль. Горком. Газета… Кто угодно. Только не мы. И правду докажешь, а в завистниках останешься…» – «Значит, пусть проходимцы и очковтиратели горят маяками. Мы – вкалывать, они – пенки снимать?!» Нахмурился мастер. «Помолчи, торопыга. Делом надо бить Шорина. Выдать бы такую проходку без мухлевки, а? Это кувырок…» Данила и сам понимал, что выскакивать сейчас и вопить о подделке – глупо. Поди докажи, что не из зависти. Прав Фомин. Да и сковырни, оконфузь сейчас Шорина, засомневаются и в прошлых, и в будущих рекордах. «Надо так наказать эту паршивую овцу, чтоб рабочих не запачкать». А как это сделать? – вот над чем задумался Данила.
2
Беспокойным и раздражительным стал Фомин. Чуть зацепи – сорвется, понесет, таких дров наломает – самого себя потом стыдно. Не приметил мастер, когда зародилось в нем это тягостное, неодолимое, взрывоопасное чувство – смесь зависти, недоверия и обиды, – но с каждым днем все отчетливей ощущал в себе эту мину и она все сильней угнетала и раздражала. Гремучая, злая обида – вот что составляло основу начинки этой мины, и стоило ей взорваться… весь мир наизнанку, белое – черным, черное – белым, зло обернется ягненком, добро оскалит волчьи клыки. Всеми силами души Фомин сдерживал окаянную мину, не давая ей сдвинуться, всплыть, ахнуть. Постоянное нервное перенапряжение истощало и без того подорванный болезнью организм.
– Сдал ты, папа, – сказала ему как-то Наташа, ласково касаясь щеки. – Поседел совсем. Осунулся. Бери-ка отпуск, отдохни.
– Отгуляю на твоей свадьбе и на курорт, – как можно веселей ответил Фомин, заставляя себя улыбаться, а сам подумал: «От себя не отдохнешь».
Шумиху, поднятую вокруг шоринского рекорда, Фомин воспринял как личное оскорбление. Ему ли не знать здешние грунты, технические возможности буровых станков, пределы человеческих перегрузок? Не раз по секундам расписал и прохронометрировал каждую операцию, выкраивая лишнюю секунду рабочего времени. И если возможности человека Фомин считал безграничными, неведомыми и самому человеку, то машина сверх заложенной в нее мощности не потянет. Чтобы выдать такую рекордную скорость проходки, надо иметь либо неведомые еще сверхпрочные и сверхскоростные долота, либо совсем иные, более мягкие грунты, либо новые, еще не изобретенные сверхмощные буровые установки. У Шорина ни того, ни другого, ни третьего не было… Однако когда с первой вестью о рекорде буровики, окружив Фомина, стали сомневаться, злословить, мастер сразу и резко оборвал:
– Не ерундите! Столько глаз вокруг, кто-нибудь да подметил бы подделку.
– Ха! – не уступил Данила. – Много глаз, да закрылись враз. Рекордик-то всем на мельницу. И Гизятуллову, и Румарчуку, да и Черкасову. Один знал – смолчал. Другой догадался – отвернулся.
– Давайте по местам, – скомандовал Фомин. – Нам и своих забот за глаза, – и полез по трапу на рабочую площадку буровой.
– Зачем не видишь, Шорин Героя схватит! – ударил в спину высокий гневный голос помбура Егора Бабикова.
И зацепили эти слова Фомина за самое больное. Подумал горько: «Рванет еще пару таких рекордов и в самом деле…»
Будто длинной стальной спицей прошила эта мысль больное сердце. Черная пелена зашторила глаза. Прогнулись, поползли из-под ног ребристые доски трапа, и не ухватись мастер за тонкие железные перильца…
Двадцать лет Фомин месит Приобские болота. Если все здесь им пробуренные скважины соединить, можно насквозь проткнуть земной шар. Первый нефтяной фонтан Сибири – его! Первая промысловая скважина Турмагана – его! А ни почестей, ни наград, ни званий. Не ради них, конечно, таскался он по урманам и гиблым топям, промерзал и промокал до костей, и все же…
С той минуты и почуял мастер в себе роковую мину, и все чаще стали навещать его горькие, въедливые мысли о неудавшейся своей судьбе. Презирал себя за эти думки, отгонял их нещадно, не подпускал, но стоило чуть тронуть за больное, зацепить ненароком, невзначай, и проклятая мина шевелилась, сдвигалась с места, и не было отбою от гнусных мыслишек: глодали, кусали, бесили, и невероятных усилий стоило Фомину очиститься хоть на время от них, осадить, водворить на место треклятую мину. Такое единоборство стоило огромного перенапряжения физических и нравственных сил, которое немедленно сказывалось на больных сосудах, и сразу свинцовела, гудела, кружилась голова, начинало покалывать, пощипывать сердце, и меркло все вокруг и внутри, и чтобы не сорваться, не выместить на безвинном раздражение и злобу, Фомин сторонился людей, подолгу одиноко сидел в своем балке или, надумав заделье, уезжал в Турмаган, оставив бригаду на попечение Данилы Жоха.
Не успел затихнуть триумфальный гул, поднятый шоринским рекордом, как Зот Кириллович опять подтер нос сотоварищам: по итогам полугодия его бригада вышла на первое место в стране по всем показателям: метраж, скорость и себестоимость проходки. Опять рявкнули медные трубы, славя победителя.
Фомин еле досидел до конца собрания, на котором Гизятуллов, огласив полугодовые итоги, громозвучно протрубил Шорину многая лета. И едва объявили собрание закрытым, Фомин проворно выскользнул из-за стола президиума и, сторонясь людей, улизнул домой, хотя и был заведомо приглашен на «товарищеский ужин», который устраивало УБР по поводу победного завершения полугодовых планов. И чем ближе подходил Фомин к родному порогу, тем сильнее злился, негодовал, завидовал. Да, завидовал! Снова и снова припоминал свои заслуги и обиды и все сильней утверждался во мнении, что Судьба к нему несправедлива, обделила, обнесла славой, обошла земными почестями. И он впервые раскаялся вдруг, что накинулся тогда на помбура Артема Копылова из-за проклятых труб. «Пропади они пропадом, перетаскали бы через день, через неделю, а и не перетаскали, хрен с ними. И вообще…» Не нашелся даже мысленно выразить то, что должно было последовать за этим «и вообще», и оттого больше разъярился. И с начальником геологоуправления не надо было пикироваться. Стоило хотя бы отмолчаться, улыбнуться, бормотнуть что-нибудь такое, чтоб по шерстке, по сердцу геологическому владыке и… сам «папа» не обойден ни славой, ни почестями: Герой, депутат, лауреат и Ленинской и Государственной, тома понаписаны о нем и все еще пишут. Совсем недавно в «Огоньке» появился очерк «Д’Артаньян из Туровска». И кино – о нем, и пьеса – о нем… И верно – папа, живой бог! А вот о Фомине давным-давно не вспоминают. Шумнули чуть-чуть, когда начали кустовое и наклонное – и затихли. Забыли, что это он, Фомин, открыл… подарил… распечатал… Были, были и о нем когда-то такие сладкие, громкие слова в газетах и журналах. Были и сплыли. Быльем поросли. Да и газета – не орден, не Золотая Звезда, на грудь не пришпилишь… Проморгал, прохлопал, теперь грызи хоть локти, хоть колени! «Дурак. Кому и чего доказал?..» И теперь: будь он с Гизятулловым поласковей, погибче, ему бы и доверил начальник УБР новый рекорд. «И ты бы приписал? Смухлевал?» – огорошил себя вопросом и даже приостановился, сбившись с шагу. Нет, приписывать, конечно, он бы не стал, мараться, пачкать совесть свою ради… Плеснулся стыд в душе, окатил жаркой волной. Как же он… рабочий, мастер, коммунист… Да узнай об этих мыслях Данила, Наталья… «Обалдел от зависти…» И, чтобы окончательно отделаться от недавних мыслей, стал припоминать, как его, сопливого нищего мальчишку, приняли тогда на буровой. Вспомнил старого мастера, набитую червонцами шапку. Вспомнил, как тот лесник с бабкой от благодарности отказались. И госпитального знакомца геолога Копелева с его неизбывной любовью к Сибири, к тайге, к еще не найденной нефти…
Еле добрел до дому. Разбитый, обессиленный, угрюмый. Порадовался, что дома – никого, что не надо таиться, притворяться, можно в одиночестве отойти, остыть. Вскипятил самовар, заварил чайку покрепче и только устроился чаевничать, как в дверь постучали. Вошли три незнакомых девчонки. «Наверное, к Наташе», – подумал и уже открыл было рот, чтоб сказать: «Натальи Ефимовны нет», как самая бойкая из троицы затараторила:
– Мы создали городской молодежный клуб «Ровесник». Не слышали? Раз в месяц собираются ребята. Доклады, кино… Понимаете? И еще запланированы интересные встречи. С разными знаменитыми людьми. В пятницу – первая встреча. Мы приглашаем вас…
– Меня? – переспросил Фомин, хотя и понял отлично, что приглашали именно его.
– Вас! – хором откликнулись посыльные.
– Так… а… что же я должен делать?
– Расскажете о себе, – снова затараторила самая, видимо, бойкая, – как мастером стали. Потом ответите на вопросы…
– Чего мне рассказывать? – неожиданно резко, с явной обидой спросил Фомин, и девочки, почуяв это, смешались. Застыдился Фомин своего нелепого выкрика и, смягчив голос и улыбаясь, поспешно заговорил иным, располагающим, обнадеживающим голосом:
– Я – обыкновенный буровик. Ни подвигов. Ни орденов. Ни званий…
– Разве не вы пробурили ту скважину Р-69, с которой началась нефтяная биография Сибири? – заученно выговорила самая бойкая чью-то чужую фразу.
Фомин не приметил заученности, не обратил внимания на тон, каким была сказана эта фраза, его поразило и очень обрадовало то, что девочка верно назвала номер пробуренной им скважины-первооткрывательницы. «Знают. Помнят», – неожиданно возликовал он и почувствовал жжение в груди, а сердце вдруг зачастило.
– Откуда знаете? – спросил глухо.
Девчонки, угадав добрую перемену в настроении Фомина, мигом приободрились и, перебивая друг дружку, заспешили с объяснением:
– Мы пишем историю нефтяного Турмагана…
– И фотовыставку сделали…
– Там ваша фотография…
– У вышки, а в пригоршнях нефть…
– И в ней небо и буровая отражаются…
Они что-то еще говорили – наперебой, упоенно и громко, но Фомин уже не слышал их: он провалился в прошлое и оказался на небольшой таежной поляне. Они вырубили ее своими руками, в дремотно-угрюмой кедровой гриве. Рубили кедрач весной, когда монтировали Р-69. «Поаккуратней, ребята! – покрикивал Фомин рубщикам. – Это же кедр, золотое дерево. Без крайней нужды не троньте». Оттого и получилась полянка махонькой и круглой, как пятачок. Срубленные деревья сгорели в печурках, пни завалило снегом, не осталось никаких следов порубки, и этот пятачок казался естественной проплешинкой в тайге. Даже заиндевелая буровая вышка и обшарпанные, подбеленные снегом балки выглядели извечной таежной принадлежностью…
Двое суток готовили Р-69 к испытанию. Двое суток метались осипшие, заросшие щетиной испытатели и буровики. Это была не первая, не десятая, а может, сто первая скважина, которую пробурил в Сибири Фомин, но как и от самой первой, как от любой из этих ста, от Р-69 ждали нефтяного фонтана. Ждали неистово, верили свято, и чем меньше минут оставалось до прострела пласта, тем раздражительней делались люди.
Скважина громко и яростно плюнула мутной водицей и стихла. И вмиг постарели, омрачились лица буровиков, разом проступили на них переутомление и бессонница, кто-то ругнулся зло, кто-то полез за куревом, а иные молча и скорбно отвернулись от фонтанной трубы и медленно, тяжело двинулись к балкам. Тут и реванул фонтан. Маслянисто-черной, огромной и яростной струей ударил в заснеженный кедр, и тот сразу из темно-зеленого стал черным, и снег вокруг напитался чернотой, осел, и черная гремучая река заплескалась на дне глубокого распадка.
Что орали они? – Фомин не смог припомнить. Да и не слышно было слов. Сбежались в кучу, облапили друг друга и пошли по кругу, приплясывая и выкрикивая всяк на свой лад…
Его вернула к действительности тишина. Девчонки молчали, глядя на Фомина с пугливым удивлением. Он виновато улыбнулся.
– Садитесь-ка со мной чаевничать.
– Что вы.
– Спасибо.
– Нам пора.
– Никаких отговорок! Попьем чайку, покумекаем и решим. Проходите к столу. Берите из шкафчика чашки…
По его указке девчата нашли посуду, печенье, конфеты и уселись тесно, чуточку смущенные, чуточку довольные, чуточку взволнованные. По его команде самая бойкая принялась разливать чай, и пока она проделывала это, подружки освоились, захрустели печеньем, выбрали повкусней конфеты.
И, глядя на них, светло и счастливо улыбался буровой мастер Ефим Вавилович Фомин.
3
Дом культуры открыли в день пятидесятилетия Октябрьской революции и назвали его «Юбилейный». Высокие стеклянные стены, длинное многоступенчатое крыльцо из цветной керамической плитки, дугообразный козырек навеса над ним – все было необычным для Турмагана. За прозрачными стенами «Юбилейного» проводились городские торжества, слеты, конференции, совещания. В свободные от заседаний дни там состоялись концерты заезжих артистов или художественной самодеятельности, танцевальные вечера, фестивали, смотры. Теперь в нем собралась молодежь на заседание клуба «Ровесник».
Только ступив на ярко освещенную сцену и глянув в переполненный зал, Фомин понял, какую глупость совершил, согласясь явиться на эту встречу. Ищущим, растерянным взглядом обстрелял довольные, скучающие, дерзкие, насмешливые молодые лица, силясь отыскать хоть одно знакомое, и не отыскал. Он был один в этом неведомом, чужом море, боялся его, не понимал и за то на него сердился. Поразило обилие бородатых длинноволосых парней в необычно ярких, немужской расцветки рубахах со множеством ненужных застежек, карманов, нашлепок на рукавах и даже с пестрыми платками вокруг шеи. Он привык видеть подле себя иных парней: в брезентовках и ватниках, потных, усталых, сосредоточенно-деловых, а тут… «Малина какая-то. На черта я приперся? Осел! Не хватало, чтоб обсмеяли эти…»
Все больше расстраиваясь, досадуя и негодуя, Фомин вполуха слушал слова ведущего. С трудом уловил, что в программе сегодняшнего заседания клуба встреча с «прославленным первопроходцем, отомкнувшим нефтяные подземные клады Сибири, буровым мастером…», потом просмотр кинофильма (название прослушал), зрительская конференция по нему и, наконец, танцы под джаз. Последний пункт программы вызвал громкие возгласы, всплеск аплодисментов. «Больше им ни хрена не надо, только бы ногами дрыгать». И опять попрекнул себя за легкомыслие и вовсе упал духом. А ведущий приподнятым громким голосом уже представлял слово «человеку, которому обязаны мы открытием сибирской нефти и нашим Турмаганом, его настоящим и будущим…». Фомин, как сквозь сон, услышал свои фамилию, имя и отчество, а потом громыхнули такие аплодисменты, каких ему отродясь не доводилось слышать. Плохо соображая, что делает, он поднялся, подошел к краю рампы. Бородатые косматые парни в ярких ковбойках с платками на шее и девчонки с мальчишескими прическами, в цветастых платьицах и брюках со всего маху, раскатисто и дружно хлопали в ладоши, улыбались, подбадривая. Наверное, они ждали от Фомина чего-нибудь сногсшибательного, необыкновенного, потрясающего… Споткнулась мысль на этом непривычном, чужом слове. Откуда оно влетело? Отмахнулся: до того ль теперь?
Он стоял на краю сцены, будто на самой кромке глубокой пропасти, еще миг, еще шаг – и полетит, больно ударяясь об острые выступы и грани камней, царапаясь и кровянясь, и чем ниже, тем все быстрее будет падение, и, наконец, с размаху, с силой врежется он в каменную россыпь на дне и превратится в мертвый мокрый и красный комок. Сердце, разбухнув от страху, колотилось под самым горлом, болезненно и гулко, а кровь гудела в голове колокольным медным гулом, и не хватало воздуху.
Раскаты аплодисментов пошли на спад и вдруг стихли. И эта резко упавшая неправдоподобно густая тишина подстегнула. «Пора», – скомандовал он себе. Лизнул сухим языком обескровленные, твердые губы и заговорил:
– Вот только сейчас. Здесь. Когда вас увидел. Я понял, что сглупил, согласясь прийти сюда. Какой из меня краснобай? И четырех классов не кончил, когда отца кулаки порешили. Мать с четырьмя осталась. Я – старший, а мне – четырнадцать. Пришлось маме надевать суму и с протянутой рукой по миру…
Тут он увидел мать. Сколько лет не видел ее во снах даже, и вдруг увидел. До того явственно, что задохнулся. Траурный, вдовий плат по самые брови. Застывшее, словно из серого камня высеченное лицо. Холодный отрешенный посверк больших немигающих глаз. На руках завернутый в холстину меньшой, в юбку вцепилась пятилетняя сестренка, а старшенькая Настена уже все понимает и потому отстает и готова кинуться прочь со стыда. По обеим сторонам дороги скачут, кривляясь, мальчишки, недавние Ефимовы дружки, вопят: «Побирушки! Побирушки!..»
Пропало видение, а боль в груди осталась. Дрожали, кривились губы, горячие слезы заволокли глаза, и, чтобы не расплакаться, он умолк. Прихватил зубами непослушную губу, тискал кулаки и – ни звука. Предательская слеза все-таки сползла с ресницы, пришлось небрежно смахнуть ее пальцем. «Этого только не хватало. Как баба». Скрипнув зубами, попробовал открыть рот и понял, что если скажет сейчас хоть слово, по-настоящему расплачется.
Бездыханная, горестная тишина примяла зал: ни шороха, ни вздоха не долетало оттуда.
Глубоко-глубоко вдохнув, Фомин разлепил наконец губы и медленно по слову заговорил.
Волнение спадало.
Спазма отпустила горло. Высохли глаза.
Ожили, обрели живой цвет губы.
А когда рассказал, как приняли его на буровой, как дважды сбрасывались буровики, чтоб помочь матери и на те рабочие рубли она купила хату и корову, в зале вдруг полыхнули такие яростные аплодисменты, что у Фомина снова намокли глаза. Но теперь, уже не таясь, он вынул из кармана носовой платок. Парни и девчонки разом стали несказанно близкими, родными Фомину, и он взял их, всех сразу, за руки и повел за собой по жизни, которая лежала у него за спиной. Он провел их сквозь голодное, смертельное кольцо фашистского окружения, вместе с ними потом пятился до Волги, вместе штурмовал неприступную гору Будапешта, вместе томился в госпитале, слушая рассказ геолога Копелева о невидимке-нефти, которой пропитана сибирская земля. Ни на шаг не отставая от него, они высадились в сорок восьмом на глухом иртышском берегу и стали мастерить первую буровую, для которой не хватало даже обыкновенной проволоки. Они тоже слышали, как к балкам подходили волки, пугая лошадей – единственный транспорт первопроходцев тех лет.
– Так вот… четырнадцать лет. Из болота в тайгу. Из мороза в комариную духоту. А страна год от году крепче. А страна год от году богаче. И нефть ей все нужней. Появились у нас машины разные. С крыльями и на гусеницах. И вот в шестидесятом…
И опять та самая, похожая на пятачок, самодельная круговинка в густом кедраче… Парни и девчата в зале теперь сидели кому как удобно, лишь бы слышать, лишь бы видеть, и чтоб ничто не мешало, не отвлекало. Он чувствовал их взгляды и эту особенную незримую крепкую связь. Они были с ним. Они шли за ним. Страдали и радовались, побеждали и проигрывали вместе.
Никому, никогда не рассказывал Фомин, как уплыла из его рук первая Золотая Звезда, а тут взял да и рассказал. И о том, как огорчился по этому поводу, досадовал и переживал – тоже выложил начистоту. Так, неприметненько, шаг за шагом дошли они до сегодняшнего дня.
– Что вам сказать напоследок? Молодым, начинающим жизнь? Одно понял я и хочу того же вам пожелать. Живите так, чтоб людям теплей от вас и радостней было. Не жалейте себя для людей. Награды, премии, званья почетные – штука и лакомая и заманчивая. Чего греха таить: всяк не дурак покрасоваться хочет. Но ради этого – жить не стоит. Для людей живите. О них думайте. На них работайте. Им служите. Вы – им, они – вам. Все, что ты взял от людей, уйдет вместе с тобой туда… Останется лишь то, что ты отдал людям. Только добро прорастет добром. Только добро не умирает в чужих сердцах. Мир красен добром. Добром и спасется…
Ах, как легко, как хорошо ему было. Будто кожу сменил и с ней вместе сбросил всю мерзость, что накипела на душе, и вот теперь – обновленный, невинный, молодой и красивый духом – снова вперед. И такими мизерными, далекими и никчемными показались недавние переживания и обиды, пустая неприятная суетня из-за ускользнувшей славы. «Не ради нее. Ради вот них, тех, что за нами, по нашему следу…»
Глава седьмая
1
Все началось с безобидного телефонного звонка Рогова, который попросил принять его «в любое удобное время». Просьба нимало не встревожила Черкасова. Он даже не подумал, зачем так неотложно и спешно мог понадобиться главному бытовику Турмагана. Ответил спокойно:
– Давайте где-нибудь в половине седьмого. Устраивает?
– Вполне. Спасибо, – обрадованно пробасил Рогов.
Весь этот день ушел на затяжную, жестокую перепалку с ленинградскими проектантами, которые привезли наконец-то первый вариант генерального плана застройки города. Высиженный в кабинетной тиши далекого Ленинграда, проект нефтяного Турмагана походил на лоскутное одеяло, сшитое разными руками из неподогнанных разномастных кусков. «Тот же тяп-ляп, только с Петербургским гербом на заднице», – зло сказал Бакутин. И верно сказал. Особенно удручило турмаганцев отсутствие в проекте таких объектов, как широкоформатный кинотеатр, плавательный бассейн, спорткомплекс, музыкальное училище, ресторан, Дом быта. Да и жилые кварталы будущей столицы сибирских нефтяников не поднимались выше пятого этажа.
«Это же не вахтовый поселок – город! Здесь людям всю жизнь жить. Понимаете? – жить! Не только работать. Отдыхать, праздновать, веселиться, рожать и растить детей. Пока ваш проект перейдет с ватмана на землю, здесь будет уже тысяч семьдесят. И добывать они станут побольше Канады…» – резко, с откровенной обидой высказался Черкасов.
Его поддержали все турмаганцы.
Началась лихая сеча.
Ленинградцы не столько оборонялись, сколько нападали:
«Вы требуете девяти– двенадцатиэтажные дома, а фундаменты?»
«Очень близко аэродром? Шум от самолетов? С каких пор в Турмагане стали бояться шуму?»
«Сушилка с подогревом в квартире? Где вы видели такое?»
И не окажись тут областного архитектора и заведующего стройотделом обкома партии, не поддержи они решительно турмаганцев, битва наверняка закончилась бы вничью. А так хоть и с помятыми боками, но все-таки турмаганцы победили. Захватив искромсанный проект, посланцы Северной Пальмиры отбыли восвояси. Только проводив последнего гостя, Владимир Владимирович почувствовал, что голоден и утомлен, и пожалел, что не на завтра назначил встречу с Роговым. Тяжело прошаркал к окну, распахнул створку, оперся ладонями о подоконник и обессиленно подставил холодку лысеющую макушку. Стоял так, отдыхая и остывая, до тех пор, пока не вошла секретарша.
– Я ухожу, Владимир Владимирович. Четверть седьмого…
– Да-да, пожалуйста.
Покряхтел, поворочал непослушными плечами и медленно нехотя воротился к столу. Бездумно придвинул папку с бумагами, перебрал, перелистал целую кипу докладных, писем, информаций, заявлений, но заставить себя прочесть хоть одну бумагу – не смог. И снова подосадовал на то, что надо вот еще сидеть, ждать Рогова: потерпел бы тот и до завтра…
Ровно в половине седьмого приоткрылась дверь кабинета и на пороге встал Рогов. Темный, отлично сшитый костюм сидел на нем безукоризненно. Броско сверкали начищенные остроносые туфли. Короткую, могучую, загорелую шею плотно облегал поразительно белый воротничок, из-под которого разбегался круто вширь, заполняя весь вырез, яркий блестящий галстук.
Лицо Рогова, как и его наряд, показалось Черкасову торжественно-парадным. Ровные, тщательно подстриженные и причесанные волосы будто нарочно, для броской солидности, были прошиты седыми нитями и посеребрены у висков. Чуть тронутая рыжиной округлая подковка усов придавала лицу выражение мужественности и властности. Серые глаза смотрели приязненно, но чуточку грустно, утомленно.
Еле приметно поклонясь, с почтительным, приметным достоинством Рогов спросил:
– Разрешите войти?
– Проходите, пожалуйста. Садитесь.
Пока, аккуратно поддернув штанины, Рогов усаживался, Черкасов сложил бумаги в папку, застегнул ее и, выйдя из-за стола, подсел к небольшому столику, лицом к лицу с посетителем.
Они сидели друг перед другом. Один – собранный, подтянутый, целеустремленный, другой – устало размагниченный, вялый. «Если можно – покороче», – прочел в глазах секретаря горкома Рогов. Он и сам хотел бы поскорей освободиться от груза, который принес сюда, но не знал как, оттого и потянул за первую попавшую в руки ниточку: авось!
– Ранняя осень нынче, середина августа, а…
– Север.
– Да. Все не как у всех. Может и зеленое снежком накрыть.
– Вас-то уж зима врасплох не застанет.
– Научены…
Обстоятельно и неторопливо Рогов – словно бы за тем только и пожаловал сюда – стал рассказывать о досрочном завозе продуктов на зиму, о подготовке овощехранилищ и складских помещений, о реконструкции отопительной системы и еще о многом, без чего здесь не перезимовать. При этом Рогов не просто сообщал факт, но непременно, хоть очень кратко, а все-таки упоминал и о том, что было до того и что будет после. Со слов заместителя начальника НПУ по быту получалось, что все прорехи залатаны, все щели законопачены, все трещины зашпаклеваны – некуда зиме нос сунуть.
– Все это, правда, можно бы достигнуть меньшими силами и средствами, если бы хозяйство вели здесь не по-Робинзоньи.
– То есть? – сразу зацепился Черкасов, автоматически подтолкнув вверх дужку очков.
– Здесь четыре кулика на одной кочке примостились: геологи, нефтяники, строители, речники. У каждого своя энергосистема, своя коммунальная служба, свой общепит и торговля. И эти ходульные, криво скроенные, наспех сшитые удельные царства топорщатся, щетинятся, все время норовя друг к другу задом. А город-то у всех – один. Крохотный, лоскутный островок среди гиблых болот, и на нем – сорок тысяч жителей! Какой уж тут сервис? Вопиющий хаос! Безалаберщина и отсебятина…
Все это Черкасов, разумеется, знал, не раз и сам говорил и думал об этом, но где выход? – не ведал, оттого и уставился на Рогова с заинтересованным ожиданием: а вдруг да укажет желаемый ход главный бытовик Турмагана.
– Городу нужен один хозяин – горисполком. Чтоб не только участки под застройку выделял, но и держал в своих руках все коммунальное хозяйство, все службы быта…
Черкасов разочарованно отвел глаза и разом утратил интерес к рассуждениям Рогова. Чтобы управлять хозяйством вот такого необустроенного, разрозненного, на живую нитку сметанного Турмагана, городскому Совету надо иметь целую армию сантехников, электриков, дворников, пожарников, свое автохозяйство, ремонтную базу и прочее и прочее, чего у него нет и долго еще не будет.
– Непроходной вариант, Владлен Максимович, – бесцеремонно перебил Черкасов. – Этот груз по силам только вам, нефтяникам. И средства, и техника, и люди для этого – только у вас. А лоскутную четырехгранную империю придется пока терпеть. Пока! Нужна центральная котельная, городская телефонная станция, ГРЭС, ГЭС или ТЭЦ – все равно. Пока их не построим… А чтобы выстроить – нужны проекты, деньги, люди…
– Вот именно люди, – неожиданно горячо подхватил Рогов. – Маленький или большой человек, а раз он на месте, в деле, он – незаменим, Да-да! Незаменим. Только не все понимают это. К сожалению, не все. Оттого так и относимся к людям. Постоянные переработки. Ни выходных, ни праздников. Не всякий такое выдержит. Иной и споткнется, оступится. Тут бы его поддержать, подстраховать. А мы? Головой о стенку и за борт…
Говорил Рогов хоть неторопко, раздумчиво, но горячо, искренне. Широкий выпуклый лоб распахали извилистые морщины, брови сдвинулись к переносью, нависли над холодными серыми глазами, которые неотрывно следили за Черкасовым. Тот слушал напряженно, еле приметно согласно кивал головой, а сам силился угадать: зачем пожаловал Рогов? К чему завел этот разговор? Что прячет за правильными, нужными, но не новыми рассуждениями? Он – не трибунный краснобай, выступает редко, мало, неохотно, с чего ж его прорвало? Куда целит?.. С Бакутиным у них мир и лад. Дело бы какое, – давно высказал. Не иначе что-то личное, очень важное. Но что? И Черкасов вслушивался в интонацию, засматривал в серые глаза, пытаясь уловить подспудное, глубинное, скрытое. Когда Рогов заговорил о недобром отношении к специалистам, секретарю горкома почудилось, что сейчас-то вот он и услышит то, ради чего появился здесь этот подтянутый, мужественный, чуть-чуть надменный человек с низким, слегка разреженным голосом. «Н-ну! – мысленно поторапливал его Черкасов. – Не тяни. Выкладывай!» Но Рогов не спешил «выложить». Напротив, уловив обостренную настороженность собеседника, заговорил еще осторожней, как бы предварительно про себя взвешивая и примеряя каждое слово, прежде чем его выпустить. От общих рассуждений о невнимательности к людям Рогов перекинул легкий, но прочный мостик к новой теме – нехватке специалистов, неспешно и вроде бы неприметно сузил неохватное понятие – «специалист», замкнув его на сфере обслуживания, и опять вдруг заговорил о плохом, нечутком отношении к ним. Тут Черкасова осенило: «Прослышал о представлении нефтяников к наградам, пришел о себе напомнить». И, чтобы подтолкнуть Рогова, поддакнул, кивнул, и, видимо подогретый этим, Рогов заговорил легче, да вдруг и замкнул длиннющую тираду на работниках торговли.
– Изыми-ка из нашего быта продавца, торговца. А? – улыбнулся удовлетворенно и победно и тут же нахмурился. – Но мы его разве чтим? Нет. Торгаш – и только. Жмем и жмем на них. Культуру подавай. Гигиену обеспечь. Удовлетвори запросы и потребности! Но ведь и они – люди…