355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Симонов » Сто суток войны » Текст книги (страница 36)
Сто суток войны
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 20:49

Текст книги "Сто суток войны"


Автор книги: Константин Симонов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 36 (всего у книги 37 страниц)

И второе, что тоже следует помнить: тридцать седьмой-тридцать восьмой годы нанесли очень сильный удар по авторитету командного состава нашей армии. Ведь на глазах у бойцов, у младшего и среднего командного состава в этот период один за другим изгонялись из партии, арестовывались, исчезали командиры и комиссары полков и дивизий, не говоря уже о начальниках более высоких рангов.

Это стало страшным, но привычным явлением. И в сознании людей к началу войны сохранилось ложное представление о том, что многие их довоенные командиры оказались изменниками родины. Ведь публичной реабилитации, недвусмысленно сделанного и доведенного до сведения армии признания ошибок тридцать седьмого-тридцать восьмого годов так и не произошло. Те, которые погибли, а их было большинство, так и оставались оклеветанными, их доброе имя так и не было восстановлено в сознании их подчиненных. А те командиры, которые вернулись в армию, были возвращены так тихо, так бесшумно, словно их не то пощадили, не то помиловали.

В этих условиях авторитет командира в армии неслыханно упал, и не мог не упасть. Наши предвоенные беды сыграли большую роль в том неподчинении командирам, которое нередко имело место в 1941 году. В ходе войны пришлось заново воспитывать в людях не только чувство абсолютного доверия к командиру, но порой и вытекающее из этого сознание необходимости сделать все ради сохранения его жизни.

Конечно, бывало по-разному, и в летописях первых же месяцев войны сохранилось множество фактов высокого самопожертвования людей, спасавших своих командиров ценой собственной жизни. Но, увы, было не так мало и других случаев. И то, что целый ряд даже высших наших командиров пропал без вести, есть не только следствие тягчайшей обстановки начала войны, но и в такой же, если не в большей, мере следствие тяжелейших процессов, пережитых армией в тридцать седьмом-тридцать восьмом годах, процессов, которые всякую другую армию, наверное, вообще разрушили бы до основания.

101 «…она потащила меня за руку к своей полуторке, чтобы показать, в каких местах… пробили ее машину осколки мин. Так я ее и снял около ее пробитой полуторки – в косынке и платьице. Этот снимок потом бил напечатан в „Красной звезде“»

В «Красной звезде» был напечатан не только снимок Паши Анощенко, но и мой очерк о ней – «Девушка с соляного промысла». Как теперь выясняется, и то и другое дорого ей обошлось.

Облик этой дерзкой и самоотверженной девушки-«шоферки» врезался мне в память на долгие годы. Через пятнадцать лет после тех событий в Крыму, о которых идет речь в записках, я написал маленькую повесть «Пантелеев», в которой была и Арабатская стрелка, и погибшая рота, и не успевшая переобмундироваться девушка в выцветшем платье и косынке, возившая под огнем минометы, прицепив их к своей пробитой осколками полуторке. Именно эта повесть еще через десять лет помогла мне разыскать Пашу Анощенко.

Несколько месяцев назад я нашел у себя на столе письмо, пришедшее из Керчи. В обратном адресе была указана незнакомая фамилия, но с первых же строк письма стало ясно, что в нем идет речь о хорошо знакомых мне событиях. Вот это письмо с некоторыми сокращениями:

«Обращаюсь к вам с просьбой. Дело касается одной статьи, напечатанной в журнале „Москва“ под заголовком „Рассказ Пантелеева“. В этом рассказе Вы описали то, что происходило в Крыму на Арабатской стрелке под Геническом. В рассказе упоминается о девушке-шофере, которая подвозила боеприпасы к передовой. Когда я прочитала этот рассказ, я узнала в девушке-шофере себя. Это было в конце сентября 1941 года. Я была вольнонаемная – меня брали на укрепление обороны с машиной. Я возила снаряды на передовую линию с дер. Ген. горка, где находился штаб, через пионерский лагерь к Геническу. По машине немцы вели обстрел. В машине находились пять бойцов, снаряды и был прицеплен полковой миномет. Осколком снаряда ударило в капот по брызговику, капот отлетел, к счастью, мотор не задело, верх кузова машины был прострелен пулями. Мотор заглох. Бойцы ушли в окоп, а я в это время продула трубку, подающую горючее, завела мотор, собрала бойцов, и мы поехали дальше. Снаряды мы разгрузили на передовой у домика, стоявшего в стороне от пионерлагеря. Обстрел продолжался, было прямое попадание в дом, и это спасло машину и снаряды…

Эти события потом были описаны в газете под заголовком „Девушка с соляного промысла“, помнится, за 2 октября 1941 года. Прошло много лет. Дни войны стали забываться, и вот однажды одна учительница, которой я раньше рассказывала о днях, проведенных на обороне Геническа, принесла мне журнал с описанием этих событий. Читали рассказ всей семьей, затем я отослала его в Ленинград сыну (он там учился), а он отдал его кому-то почитать, так и затерялся, больше у меня ничего не осталось, что бы напоминало мне о прожитых годах войны… Очень хотелось бы иметь хоть одну газету военных лет с описанием этого эпизода моей жизни. Но где хранятся такие газеты, я не знаю. Может, вы сможете в этом мне помочь.

До свидания, с уважением к вам, Колупова Прасковья Ник. Фамилия до замужества Анощенко П. Н. В газете моя фамилия указывалась правильно, а в журнале нет, там было написано Горобец, правильно Анощенко».

Я написал Прасковье Николаевне и вскоре получил ответ:

«…Вы просите рассказать Вам о том, как сложилась моя жизнь-судьба после сентября 1941 г. Я Вам опишу.

2 ноября 1941 г. по приказу командования временно отступить мы начали отступать через пролив в Тамань. Я в это время работала на санитарной машине. И я с ранеными переправилась в Тамань. В Тамани меня вызвал полковник Ульянов и в присутствии маршала Сов. Союза т. Куликова (очевидно, Кулика. – К. С.) сказал, что наш полк расформировывается и что я с бойцами направляюсь в Краснодарский край, ст. Роговская, в медсанбат 217. Там я встретилась со своим мужем Беспяткиным Георгием Ефимовичем, в то время он был лейтенантом. Замуж я вышла еще до войны, но паспорт заменить не успела, так я и осталась на своей фамилии. Жить нам пришлось недолго. 22 марта нашу 156-ю дивизию направили на поддержку керченского десанта. 9 мая мы начали отступать. Я возила раненых на сан. машине с д. Михайловки в крепость г. Керчи, а 14 мая мне сказал старш. лейтенант, что мой муж Беспяткин Г. Е. погиб в боях за Керчь.

После отступления с Керчи нас направили опять на фронт под Ростов. Под Ростовом около реки Маныч мы сразу же попали в окружение. Мы разбились на маленькие группы по приказу командира и начали ночами выходить из окружения. А днем я переодевалась в гражданскую одежду и добывала продукты для нашей группы. Шли мы Сальскими степями. Когда пробираться стало труднее, мне сказали, что мне, как будущей матери, лучше пробираться одной. И я пошла одна. Идти было очень трудно, шла в основном ночами, выбирала проселочные дороги, ровно месяц и десять дней.

На Сольпром, где жила раньше, я не пошла, т. к. мне сказали, что меня разыскивают и что у начальника полиции лежит вырезка – фотография и статья из газеты обо мне на столе под стеклом, и он все время узнавал, не вернулась ли я. Итак, мне пришлось жить на другом сольпроме, вблизи Керчи. Но и здесь стало известно, что я служила в армии. Местный полицай Пеганов Евгений Николаевич допрашивал меня, с какой целью я вернулась сюда, и бил. В этот период у меня родился сын. Я назвала его в честь погибшего мужа Георгием.

Жена полицая заступилась за меня, сжалилась, как женщина, что у меня маленький ребенок. Но все же полицай сказал одному немецкому офицеру, что я русский солдат и муж был командиром. Офицер этот пришел к нам домой, бил и сказал, что меня расстреляют. Пригрозил, что если я уйду, то расстреляют всех родственников, а сам поехал за гестаповцами. К счастью для меня, он не доехал, по дороге погиб. А я забрала ребенка и уехала в Исламтерский район, где и жила до освобождения Керчи. В этих местах были люди, эвакуированные с Сольпрома, они знали обо мне все, но меня никто не выдал, а когда находили листовки, приносили мне читать.

Когда освободили Крым, меня сразу же райзо направило на работу в Марфовку – шофером. Там я работала до 1947 года. В Марфовке я познакомилась с Колуповым Василием Ивановичем. Он был инвалидом второй группы, во время войны был в Ленинграде, пережил блокаду. Он жил один с двумя ребятишками. И я решила выйти замуж и воспитать своего сына и этих двух ребятишек. Всей семьей мы выехали на Арабатскую стрелку, где я опять работала шофером».

В конце письма Прасковья Николаевна коротко написала о своей нынешней жизни. Она работает в колхозе «Рассвет», но свою старую шоферскую специальность оставила. Трое старших сыновей в их семье теперь уже сами взрослые, женатые люди. Один работает начальником связи, другой – горным мастером, третий – шофером. А четверо младших – три дочки и сын – еще учатся в школе, самый младший – Василек – всего-навсего в первом классе…

Я достал из архива старый номер «Красной звезды» с моим очерком и с фотографией Паши Анощенко.

В очерке были строчки о нашей тогдашней давней тревоге за ее судьбу: «…Еще издали были слышны частые разрывы мин. Как-то невольно думалось о Паше. Хотелось опять увидеть ее белый платочек и васильковое платье, услышать ее торопливую скороговорку. И в то же время боялись за нее, боялись, потому что – война, и слишком часто встречаешься для того, чтобы больше не увидеться…»

Опасения такого рода мучительно часто оправдывались на войне. Могли оправдаться и на этот раз – и там, на Арабатской стрелке, и потом – под Керчью, под Ростовом, в окружении, в оккупации…

И все-таки не оправдались. Хотя для того, чтобы узнать об этом, понадобилось двадцать пять лет.

102 «Темно было так, что я с трудом различал лицо Николаева… Рыбаки могли бы в такую ночь завезти нас куда угодно, если бы они польстились на немецкую награду, которая, наверное, была бы немалой за генерала и корпусного комиссара сразу»

Перечитывая сейчас заново и это и другие места своих записок, я прихожу к выводу, что в некоторых своих тогдашних суждениях я в гораздо большей мере продукт той эпохи, чем иногда мне – сегодняшнему – хотелось бы думать о себе – тогдашнем.

В связи с тем, что я говорил в комментариях о судьбе таких людей, как Качалов, Понеделин или Кириллов, я невольно возвращаюсь к мысли, что ведь тогда, в 1941 году, касавшийся этих генералов приказ Ставки за № 270 выполнил свою роль не только вообще, но и по отношению ко мне лично. Он убедил своей жестокой безапелляционностью не только каких-то других, абстрактно взятых «людей того времени», но и меня самого.

Не только кто-то другой, а я сам без колебаний поверил тогда и тому, что во всем происшедшем на Западном фронте виноваты Павлов, Климовских или Коробков, и тому, что их правильно расстреляли.

И не кто-то другой, абстрактный, а также я сам принял на веру, что погибший в бою Качалов «проявил трусость и сдался в плен немецким фашистам», и что Понеделин «имел полную возможность пробиться к своим, но дезертировал к врагу».

И никто не водил моей рукой, когда, увидев в «Фёлькишер беобахтер» фотографию стоявших среди немецких офицеров Понеделина и Кириллова, я с искренней злобой написал в записках об этих взятых в плен людях, что у них «сытые и наглые физиономии».

Вряд ли что-нибудь похожее можно было увидеть на этом газетном снимке. Но под впечатлением приказа № 270 я считал этих людей дезертирами и предателями, и именно такими казались они мне на снимке. Если бы я не верил в это, если бы мной владели сомнения, я никогда бы не написал этих слов, им просто-напросто неоткуда было бы появиться в моих записках, не предназначавшихся в то время ни для чьих глаз, кроме моих собственных.

А кажущиеся мне сейчас нелепыми и даже оскорбительными слова о рыбаках, которые «могли бы в такую ночь завезти нас куда угодно», – откуда они взялись, эти слова?

В тех же записках в других случаях я обрушивался на подозрительность других людей. А здесь вдруг мне самому пришла в голову мысль, рикошетом долетевшая откуда-то из тридцать седьмого года. Значит, в каких-то обстоятельствах я и сам, очевидно, мог быть и бывал тогда несправедлив в своем хотя бы мысленном недоверии к людям, в мысленном допущении того, чего не было оснований допускать. Какой-то своей частицей это недоверие сидело во мне – тогдашнем…

Я пишу все это не ради биения себя в грудь, а чтобы подчеркнуть, что воссоздание атмосферы того времени во всей ее сложности и противоречивости не может быть основано ни на самобичевании и отречении от себя тогдашнего, ни на искусственном перенесении себя сегодняшнего в атмосферу того времени с целью совершить над ним суд скорый и неправый.

Воссоздание действительной атмосферы того времени, всех его событий и особенностей, в том числе и духовных, – это длительный и сложный процесс познания, а для людей, которые, подобно мне, так или иначе были действующими лицами того времени, – это одновременно и процесс самопознания.

В процессе этого познания и самопознания мы, не унижая, но и не щадя себя, идем по нелегкому пути установления исторической правды. Конца ему пока еще не видно, однако пройденный нами отрезок уже достаточно велик, чтобы дать представление о мере нашей решимости.

Немаловажная часть этой большой и сложной исторической правды о войне – без готовности встретиться с которой литератору незачем и приниматься за историю войны – связана с деятельностью Сталина в предвоенный период и с его ролью в руководстве войной. Наш долг объективно, с помощью документов и живых свидетельств изучить и проанализировать эту роль со всеми ее положительными и отрицательными сторонами, ничего не преувеличивая и не преуменьшая.

Те противоречия, с которыми мы неминуемо при этом столкнемся, не должны ставить нас в тупик или заставлять уходить от фактов, не укладывающихся в прямолинейные схемы, скажем, от таких фактов, как тост за здоровье русского народа, который Сталин произнес в мае 1945 года:

«У нашего правительства было немало ошибок, были у нас моменты отчаянного положения в 1941–1942 годах…

Иной народ мог бы сказать правительству: вы не оправдали наших ожиданий, уходите прочь, мы поставим другое правительство, которое заключит мир с Германией и обеспечит нам покой. Но русский народ не пошел на это, ибо он верил в правильность политики своего правительства и пошел на жертвы, чтобы обеспечить разгром Германии…»

Люди, прошедшие войну, и сейчас вспоминают с глубоким волнением эти слова. Однако волнение не исключает необходимости анализа.

Бесспорно, только такая историческая фигура, как Сталин, могла решиться сказать эти слова, содержащие и прямое признание ряда ошибок, и справедливую оценку наиболее кризисных моментов 1941–1942 годов. Эти слова, несомненно, содержат самокритику, поскольку, употребляя слово «правительство», Сталин к тому времени уже привык подразумевать под этим прежде всего самого себя.

Все это так. Но у всего этого, несомненно, была и своя оборотная сторона. Сталин своим тостом отнюдь не призывал других людей, в том числе историков, к правдивому анализу ошибок первого периода войны и тем более причин этих ошибок.

Наоборот. Как единственный судья, имеющий на это право, оценив минувший период истории, в том числе и свои отношения с русским народом, так, как он их понимал, он как бы ставил точку на самой возможности существования подобных суровых критических оценок в дальнейшем. Слова этого тоста на первый взгляд как будто призывали людей говорить о прошлом суровую правду, но на деле за этими словами стояло твердое намерение раз и навсегда подвести черту под прошлым, не допуская его дальнейшего анализа со стороны кого-то другого. И нетрудно себе представить, какая судьба ждала бы при жизни Сталина человека, который, оперевшись на текст этого сказанного после победы тоста, попробовал бы на конкретном историческом материале проиллюстрировать слова Сталина о моментах отчаянного положения и о том, что у правительства было немало ошибок…

Во всяком случае, знакомясь с очень широким кругом работ о войне, вышедших между 1945 и 1954 годом, я пока еще ни разу нигде не натолкнулся на ту цитату из тоста Сталина, о которой идет речь. Любые другие цитаты – да. Эта – нет. И принимать это за случайность невозможно.

103 «Мы добрались до Симферополя глухой ночью 23 сентября»

«Николаев сказал… поедем завтра на Перекоп. Но когда я на следующий день в девять утра пришел к нему, он сказал, что поездка откладывается на день или на два. Я спросил его об обстановке. Он сказал, что пока тихо».

Как мне теперь ясно по документам, мы вернулись в Симферополь не ночью 23 сентября, а в ночь на 23-е. И наш утренний разговор с Николаевым происходил 23-го, а не 24-го. Если бы этот разговор происходил в девять утра 24-го, то штабу армии, а значит, и Николаеву, было бы уже известно, что Манштейн на рассвете начал свое наступление на Перекоп. Ответ – «пока тихо» – мог быть дан только утром 23-го, это был последний день, когда там, в Крыму, так и считали. Вечером 23 сентября, когда наш самолет с прогоревшими патрубками сел на вынужденную, не долетев до Ростова, в разведсводке, переданной в Москву из Крыма штабом 51-й армии, говорилось: «Противник, продолжая прикрываться на Крымском направлении, проявляет главные усилия на Мелитопольском направлении». На следующее утро эта сводка была опровергнута обрушившимся на Перекоп наступлением 11-й немецкой армии.

104 «Ничего, подлетишь в Мурманск на недельку, вернешься – и опять поедешь к себе в Крым…»

В предписании было сказано: «С получением сего вам надлежит отправиться в служебную командировку в Действующую Северную армию и Северный морской флот для выполнения задания редакции».

Добыв для полета старенький Р-5, Ортенберг отправил меня на аэродром фельдсвязи с соответствующей бумажкой: «По указанию начальника Управления военных сообщений Красной Армии тов. Ковалева, прошу 28 сентября отправить в Архангельск специального корреспондента „Красной звезды“ писателя Симонова К. М.».

Р-5 был дан только до Архангельска, оттуда в Мурманск предстояло добираться другим самолетом…

Двадцать восьмого не было погоды. Вылетел 29-го.

Против своих ожиданий я попал «к себе в Крым» не через неделю, как думал тогда, а только 2 января 1942 года, когда, потеряв до этого весь Крым, кроме Севастополя, мы снова ворвались на полуостров, высадив десант в Керчи и Феодосии.

Нескоро попал я и в Москву. Выполнив задание редакции и написав об англичанах, я, как и многие другие корреспонденты, просил разрешения вернуться и работать на Западном фронте. Но Ортенберг продержал меня под Мурманском до второй половины ноября. В разгар наступления немцев на Москву газете нужны были для контраста материалы того единственного – Мурманского – участка фронта, где мы стояли почти на старой государственной границе, и откуда можно было писать о действиях наших разведывательных и диверсионных групп в Финляндии и даже Норвегии. Этого и требовала от меня редакция.

Мои довольно подробные записки за этот период представляют собой скорее рассказ об особенностях работы военного корреспондента, заброшенного на самый дальний заполярный участок фронта, чем повествование о событиях, волновавших в те дни всю страну и решавших ее исторические судьбы. Поэтому мне показалось правильным закончить публикацию дневников днем своего отлета на север.

Двадцать девятое сентября… Через сутки немцы начнут свое генеральное наступление на Москву ударом второй танковой группы по левому крылу Брянского фронта, а еще через двое суток, 2 октября, обрушатся главными силами на войска Западного и Резервного фронтов…

День 2 октября был в известной мере символическим для германской армии. Совпало так, что она наносила свой главный удар – на Москву – в день рождения фельдмаршала Гинденбурга, победителя русских при Танненберге в 1914 году. Под Москвой предполагалось повторить нечто схожее с окружением и разгромом армии генерала Самсонова, только на этот раз в неизмеримо больших масштабах.

Двадцать пятого сентября, за несколько дней до начала Московской битвы, очевидно, мысленно видя ее уже завершенной, Гитлер в своей очередной конфиденциальной беседе воскликнул: «Азия! Какой неисчислимый резервуар рабочей силы! Безопасность Европы не будет обеспечена, пока мы не отбросим Азию за Урал. Ни одному организованному русскому государству не будет позволено существовать к западу от этой линии. Они – животные. Ни большевизм, ни царизм не меняют их – они животные по существу своему. Берлин должен быть истинным центром Европы, столицей для всех».

Я перечел эти сохраненные для истории слова Гитлера и вспомнил о высказывании другого, более дальновидного самоубийцы, покончившего с жизнью тогда же и там же, где и Гитлер, – в «истинном центре Европы». Об этом высказывании вспомнил попавший к нам в плен в Берлине государственный советник министерства пропаганды Вольф Херншсдорф.

«Незадолго до смерти Геббельс напомнил своим приближенным, что он всегда считал войну с Россией крайне тяжелым предприятием. Он имел в виду одно из своих выступлений, сделанное в очень узком кругу за две недели до войны с Россией. Он тогда говорил, что предстоящая война будет непохожа на те войны, которые Германия вела против Польши, Франции и других стран. Война Германии и России будет войной мировоззрений, и обе стороны будут сражаться ожесточенно, не на живот, а на смерть, говорил он тогда».

А взятый в плен в день смерти Гитлера подполковник Эрнст Бисс, один из тех, кто в сорок первом шел все вперед и вперед – к Москве, горестно оглядывая пройденный путь, сказал на допросе так:

«Мне теперь безразлично – жить или умереть. Я был захвачен в плен раненым и я подавлен не только своим положением военнопленного, но и сознанием того, что борьба на поле боя Германией проиграна. Если что еще поддерживает во мне бодрость духа и желание жить, так это то, что я пленен армией, которая одержала победу над сильнейшей армией в мире – германской армией».

Но все это было еще далеко впереди: и самоубийство Гитлера, и воспоминания Геббельса, и признания плененного на улицах Берлина подполковника.

Было еще только 29 сентября 1941 года, шли всего-навсего сотые сутки с того памятного июньского утра…

И да простится мне цитата из собственной старой книги: «Как бы много всего не оставалось за плечами, впереди была еще целая война…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю