Текст книги "Сто суток войны"
Автор книги: Константин Симонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 37 страниц)
По обеим сторонам шоссе между столбами все телефонные и телеграфные провода были порваны. Возле дороги лежали трупы. По большей части – гражданских беженцев. Воронки от бомб чаще всего были в стороне от дороги, за телеграфными столбами. Люди пробирались там, стороной, и немцы, быстро приспособившись к этому, бомбили как раз там, по сторонам дороги. На самой дороге воронок было сравнительно мало, всего несколько на всем пути от Борисова до поворота на Оршу.
Как я потом понял, наверное, немцы рассчитывали пройти этот участок быстро и беспрепятственно и сознательно не портили дорогу.
Вдоль дороги шли с запада на восток женщины, дети, старики, девушки с маленькими узелками, девочки, молодые женщины – большей частью еврейки, судя по одежде – из Западной Белоруссии, в жалких, превратившихся сразу в пыльные тряпки заграничных пальто с высоко поднятыми плечами. Это было странное зрелище – эти пальто, узелки в руках, модные, сбившиеся набок прически.
А с востока на запад вдоль дороги шли навстречу гражданские парни. Они шли на свои призывные пункты, к месту сбора частей, мобилизованные, не желавшие опоздать, не хотевшие, чтобы их сочли дезертирами, и в то же время ничего толком не знавшие, не понимавшие, куда они идут. Их вели вперед чувство долга, полная неизвестность и неверие в то, что немцы могут быть здесь, так близко. Это была одна из трагедий тех дней. Этих людей расстреливали с воздуха немцы; они внезапно попадали в плен; они шли часто без документов, и их поэтому иногда расстреливали и наши.
Во время одного из лежаний под бомбежкой полковник-пограничник вдруг сказал, что сегодня убили одного писателя. Я спросил – где.
– А там, в лесочке, где мы стояли. Это наш писатель-пограничник.7
Он назвал фамилию, вылетевшую у меня потом из памяти, но тогда я вспомнил батальонного комиссара-пограничника, заходившего иногда в Москве к нам в Клуб писателей. Полковник сказал, что этот писатель-пограничник во время бомбежки залез под свою машину и там его и убило. Я вспомнил машину, пограничника рядом с ней и понял, что был свидетелем этой смерти.
У полковника-пограничника был замученный вид. Мы опять лежали и ждали, пока немцы отбомбятся, и он сказал мне усталым голосом:
– Имею сведения, что все мои на заставах погибли. Дрались до последнего человека и погибли все, кто там был. А семья у меня там, около Граева. Жена, двое детей, мать и сестренка. Все, что есть на свете, все там.
У него были глубоко запавшие, почти безразличные ко всему глаза и такое безысходное и безнадежное спокойное горе в словах, в голосе, в движениях, что было почти страшно на него смотреть.
Когда мы доехали до поворота на Оршу и повернули, то впервые увидели войска. Не движущиеся вразброд, а стоявшие на позициях8 тут же, около дороги, в придорожных лесах. Тут были пулеметы, орудия, люди в касках и с оружием, походные кухни, вообще все то, что мне наконец напомнило армию такой, какой я ее раньше привык видеть. Впервые стало немного легче на душе.
В Оршу мы въехали уже часов в девять-десять вечера. Город был пустой, хотя слухи о том, что его разбомбили и сожгли, оказались неправдой. На него упало несколько бомб, вылетели все стекла на нескольких центральных улицах, а все остальное было в этот день еще цело. Но в городе: все было закрыто, и людей в нем я почти не видел.
Мы сначала пошли к железнодорожному коменданту узнать, есть ли поезд на Смоленск, потому что считали, что если штаб Западного фронта ушел из Минска, то он теперь, наверное, в Смоленске.
Оказалось, что поезда на Смоленск нет и не известно, когда он будет, хотя рано или поздно он должен быть.
Кто-то обратил внимание военюриста на ходившего по платформе пожилого капитана, высокого, аккуратно одетого и в желтых крагах. Кто-то сказал о нем, что этот капитан тут толчется уже второй день и беспрерывно заговаривает с гражданскими пассажирами. Сначала военюрист прошел несколько раз мимо капитана, намереваясь его задержать, но потом, видимо, понял, что, задержав сейчас тут этого человека, с ним можно сделать только одно из двух: или расстрелять, или отпустить. Ничего третьего не сделаешь. Он плюнул на эту историю и отошел от капитана.
Я еще раз посмотрел на капитана, продолжавшего ходить по платформе, и мне показалось, что, в сущности, подозревать его было не в чем, что это просто немолодой, замученный, оглушенный бестолковщиной этих дней, только что призванный из запаса командир, сидевший тут в ожидании какого-то поезда и ничего, так же как и мы, не знавший.
Мы продолжали топтаться на станции. Кто-то сказал, что скоро уйдет поезд на Витебск. Но нам туда ехать было ни к чему.
Станция была забита эшелонами с самым разным народом. Было много военных, но еще больше беженцев. И никто ровно ничего не знал. Все толпились, суетились, нетерпеливо спрашивали, куда и когда пойдут поезда. Но некоторые люди, видимо, уже притерпелись и отупело сидели на лавках, ожидая, что кто-то их подберет и увезет.
Полковник-пограничник отделился от нас. Кто-то сказал ему, что штаб пограничных войск в Витебске, и он побежал выяснять, ушел уже поезд на Витебск или еще не ушел. А мы с военюристом пошли к коменданту города.
По дороге с вокзала к коменданту мы наткнулись на какой-то склад около вокзала. Бородатый человек вытащил нам из темноты две буханки хлеба, банку килек и несколько пачек папирос. Судя по тому, как он привычно это делал, очевидно, он весь день занимался этим – раздавал понемногу всем, кто к нему подходил, все, что у него было.
Мы взяли поесть себе и, вернувшись, дали поесть арестованным. Я считал, что этого сумасшедшего парня, которого мы привезли, наверно, расстреляют, и у меня было странное чувство, когда я смотрел на него и видел, с какой он жадностью жевал хлеб и как чуть не ударил другого арестованного, деля с ним пачку папирос.
Раздав продукты задержанным, мы все-таки пошли к коменданту города. Комендатура находилась в подвале какой-то школы. Там стояло несколько телефонов, сидели военный диспетчер и два майора-железнодорожника. В подвале стоял сплошной хриплый крик по телефону. Едва войдя в эту комнату, я уже понял, что, наверно, никакого связного ответа мы здесь не получим. Наконец, на минуту оторвав одного из майоров, мы спросили у него, будет ли поезд на Смоленск.
– Сейчас скажу, – ответил он и бросился к телефону, к которому его вызвали. Он слушал что-то, что ему говорили по телефону, и лицо его все больше искажалось. Потом раздалась длинная пятиэтажная ругань. – Не будет поезда, – сказал он нам, оторвавшись от телефона. – Не будет. Вот мне только что сообщили: по дороге отсюда на Смоленск немцы разбомбили поезд с боеприпасами. Оба пути заняты. Вагоны рвутся. В двадцати шести километрах отсюда. Не будет никакого поезда на Смоленск.
Мы начали спрашивать коменданта, что нам делать с задержанными. Комендант не знал. В городе не было никаких властей, которые могли бы этим заняться.
Мы с военюристом вышли во двор. Уже совсем темнело. По улице под командой лейтенанта шла группа человек в пятьдесят бойцов, отбившихся от своих частей. Мы остановили лейтенанта и узнали, что он ведет их в расположение какой-то части, чтобы присоединить их к ней. Тогда, не видя другого выхода, да и не ища его, мы взяли четырех из пяти задержанных – всех, кроме сумасшедшего парня, – и, поговорив с лейтенантом, присоединили их к этой колонне. Их должны были теперь доставить в часть и выдать им оружие.
Тогда мы колебались. Но теперь я думаю, что это был самый правильный выход. Это были просто растерянные люди, никакие не преступники. Им нужно было только одно – найти часть и взять в руки винтовки.
Через минуту колонна скрылась из вида. А на сумасшедшего парня мы написали сопроводительную записку и все-таки заставили коменданта принять его и посадить в одну из подвальных комнат с часовым, впредь до выяснения того, где же все-таки находятся в Орше трибунал, НКВД или хоть что-нибудь.
Пока мы были в комендатуре, к коменданту явились три мальчика лет по пятнадцати-шестнадцати, воспитанники авиационной спецшколы. Они просили сказать: по-прежнему ли находится их спецшкола там, где она находилась, и назвали место. Уже забыл, какое это было место, но тогда я хорошо помнил его название; еще накануне в Борисове говорили, что там шел бой с немцами.
Комендант сказал мальчикам, что он ничего не знает, но что, впрочем, они могут идти к себе в спецшколу, потому что там, несомненно, наши. Я промолчал, но, когда ребята вышли во двор, я подозвал их и спросил, откуда они и как сюда попали. Выяснилось, что они от своей школы ездили в Москву, кажется для подготовки к какому-то параду, и теперь не знают, что делать. У них нет ни командировочных предписаний, ни денег, ничего.
Они, наверно, сутки ничего не ели. У них были похудевшие лица и отчаянные глаза. Стояли худые и несчастные, как галчата, в своих аккуратненьких шинельках. И было их жаль почти до слез. Не объясняя подробностей, я сказал им, что разыскивать школу сейчас нет смысла, что им надо искать какой-нибудь штаб и вступать добровольцами в армию. Один из них с радостью стал говорить мне, что он хорошо знает бодо и может работать военным телеграфистом.
Я посоветовал им, если они успеют, сесть в тот поезд, который должен был отойти на Витебск, потому что в Витебске есть какой-то штаб. У меня была острая жалость к ним. Я боялся, что эти три мальчика пойдут вперед и ни за что ни про что попадут к немцам, разыскивая свою школу.
Потом я сообразил, что у них нет денег и им не на что будет покупать еду, пока они доберутся до Витебска и попадут в какую-нибудь часть. Я спросил, сколько у них денег. Они ответили, что у них шестнадцать рублей на троих. Тогда я им отдал половину своих денег. Ребята сначала гордо отказывались, но я приказал им, и они взяли, сказав, что непременно когда-нибудь вернут мне эти деньги и поэтому хотят знать мою фамилию. Я назвался и пошутил, что после войны они могут зайти в Москве в Клуб писателей и спросить там меня.
Оказалось, что ребята читали мои стихи, и у нас возник странный пятиминутный разговор о стихах в этой пустой, разбитой Орше. Ребята почему-то обрадовались, что я писатель. Может быть, им стало спокойнее оттого, что вдруг оказалось, что эта Орша настолько тыловой город, что в нем есть даже писатели, не знаю. Но когда я стал с ними прощаться, они немножко приободрились.
Они пошли, а я их провожал глазами. Бог его знает, почему мне было так грустно. Почему-то казалось, что ребята эти непременно пропадут.
Ночью мы опять пришли на станцию. К этому времени выяснилось, что, может быть, отсюда пойдет поезд на Могилев.
Свет нигде не горел. Отправление составов было связано с полной тайной и полной неизвестностью. Наконец нам шепотом сказали, что где-то за водокачкой, налево, стоит состав, который, может быть, пойдет на Могилев.
Нас набралось человек десять командиров. Старшим был высокий артиллерийский полковник с Красным Знаменем за финскую войну. Мы пошли по путям, мимо паровозов и бесконечных составов. По всем путям бродили люди – военные и беженцы. Увидев нашу группу, они сейчас же бросались к нам, спрашивали, куда мы едем, куда хотим садиться, в какой поезд. Но мы и сами толком еще не знали этого и молчали.
Потом началась воздушная тревога. Заревели все паровозы, стоявшие на путях, – а их тут было, наверное, около сотни. Весь день, когда нас бомбили, не было так страшно, как было страшно сейчас, когда кругом нас на путях, выпуская белый пар, ревели паровозы. Рев их был чудовищный, Тоскливый, бесконечный. Он продолжался несколько минут, а нам показалось, что целый час.
Наконец мы добрались до какого-то засыпанного углем откоса и там легли рядом, чтобы обсудить положение. Посоветовавшись, решили во что бы то ни стало искать поезд, уходивший на Могилев. Большинство считало, что если там и не было штаба фронта, то хотя бы штаб одной из армий там должен быть.
Все командиры были расстроены и подавлены тем, что где-то идут бои, где-то дерутся их части, а они никак не могут попасть туда из отпусков и не могут даже понять, как это сделать. Во всяком случае, в такой обстановке единственным способом попасть в свои части было найти сначала хоть какой-нибудь штаб фронта или армии. На том и порешили.
Особенно волновался артиллерийский полковник. Он ехал с назначением – начальником артиллерии дивизии. Как мне показалось, это был деловой и решительный командир, и он невыносимо страдал от своей бездеятельности, оттого, что ничего нельзя понять.
При этом все мы, как водится, в один голос ругали нашу русскую растяпистость, беспорядок и бестолковщину.
Пролежав с час, пошли опять по путям в поисках состава на Могилев. Наконец стрелочник показал нам на темневшие вдали вагоны и сказал, что вот эти вагоны потом пойдут на Могилев. Не в силах больше бродить и решив – будь что будет, – мы залезли на этот состав.
На платформах стояли два новеньких штабных автобуса. Мы влезли в один из этих автобусов. Я присел на холодное кожаное сиденье, прислонился к окну и моментально заснул.
Наверно, никогда не забуду своего первого утреннего ощущения. Я открыл глаза и увидел, что еду на автобусе, что в автобусе рядом со мной и впереди меня сидят военные, а по обеим сторонам от нас бежит зеленая равнина. В первые секунды, спросонок, у меня было полное ощущение, что я еду по шоссе. Только потом, вспомнив все, что было ночью, я понял, что движется наш поезд.
Было восемь часов утра, светло. Ясная, свежая погода после дождя. Кто-то сзади меня сказал, что мы подъезжаем к Могилеву.
Было утро 28 июня. До Могилева мы добрались часам к десяти утра. Поезд остановился на каких-то дальних путях. Мы слезли и только тут почувствовали, как проголодались. Пошли скопом в железнодорожную столовую, где всем приходящим военным бесплатно давали похлебку и мясо.
Несмотря на весь беспорядок, в эти первые дни войны к военным всюду относились с особым вниманием.
Из столовой двинулись через город к военному коменданту. Там, на другом конце города, недалеко от моста через Днепр, на широкой площади, где стояли какие-то старые пушки, толпу вернувшихся из отпусков командиров человек в двести стали делить по специальностям. В одном месте строились пехотинцы, в другом – артиллеристы, в третьем – связисты, в четвертом – политсостав. После этого деления я и воен-юрист оказались совсем отдельно, вдвоем.
Я добрался до начальника Могилевского гарнизона, полковника, который, после того как мы с воен-юристом предъявили свои бумаги, сказал нам, что штаб Западного фронта находится в восемнадцати километрах от Могилева.9 Надо вернуться обратно на ту сторону через мост и идти налево по шоссе на Оршу.
Мы перешли мост и вскоре по дороге остановили «эмку» с командиром-связистом. Вся «эмка» была завалена гранатами и капсюлями. Он подсадил нас, и мы, трясясь в ней среди гранат, добрались до леса, в который уходили недавно наезженные дороги.
Было уже часа два дня. Погода испортилась, день стоял туманный и дождливый, было мокро, сыро и серо. Пройдя метров шестьсот, мы добрались до гущи леса. Там на склонах холмов устраивался, очевидно, только что приехавший сюда штаб. Красноармейцы торопливо вкапывали в землю автобусы и машины, маскировали их срубленными ветками.
На дороге, прямо на дожде, стояли дивизионный комиссар в кожаном пальто и рядом с ним несколько политработников. Я обратился к дивизионному комиссару, который оказался начальником политуправления Лестевым, и представился. Рядом с Лестевым, как выяснилось, стоял и редактор фронтовой газеты Западного фронта Устинов и редактор армейской газеты 10-й армии Лещинер.
Как только я представился, между обоими редакторами начался сдержанный спор вполголоса о том, куда меня взять, потому что ни где 3-я армия, ни где газета 3-й армии, в которую я был командирован, здесь никто не знал. В конце концов было решено, что я пока что останусь работать в фронтовой газете.
Сидя под дождем на крыле «эмки», Устинов и я закусили сухарями и кильками. Я совершенно забыл об этой банке килек, которая лежала у меня в кармане шинели. В те дни всем нам вообще казалось, что еда – ото случайность.
В разговоре с редактором выяснилось, что газета печатается в Могилеве, что сегодняшнюю газету сюда еще не привезли, что работников почти никого нет, еще не приехали, что редактор будет их встречать, а мне – он сунул при этом мне в руку кипу заметок – нужно сейчас же ехать в могилевскую типографию, обработать эти заметки и сдать в полосу.
Начинало темнеть. Я уже собрался ехать, когда вдруг из лесу выскочило несколько машин – впереди длинный черный «паккард». Из него вылезли двое. Все это происходило в нескольких шагах от меня. Лестев вытянулся и начал рапортовать:
– Товарищ маршал…10
Вглядевшись, я узнал Ворошилова и Шапошникова. Меня обрадовало, что они оба здесь. Казалось, что наконец все должно стать более понятным. Я обошел стороной стоявшее на дороге начальство, сел в редакционную полуторку и поехал назад, в Могилев.
Все кругом было полно слухами о диверсантах, парашютистах, останавливавших машины под предлогом контроля.11 А контролировали на дорогах тогда все, кому не лень. Это действительно было так. Шофер нервно спросил меня, есть ли у меня оружие.
Пока мы ехали, стало уже совсем темно. Я вынул наган и положил на колени. Когда по дороге проверяли документы или просто спрашивали, кто едет, остановив машину, я левой рукой показывал документы, а в правой держал наган. Потом в те дни у меня это вошло в привычку. Сейчас это уже кажется смешным, но тогда было не лишено смысла.
Мы приехали в типографию ночью. Там же, в типографии, помещалась редакция фронтовой газеты на немецком языке. Из нашей редакции мы застали там машинистку и выпускающего, больше никого не было. Я сел готовить материал и к ночи, отдиктовав все, что мог, сдал в набор.
Никто ничего не ел и как-то даже не хотелось. Часа в два ночи я лег спать на полу, положив под голову шинель. Меня разбудил дневальный:
– Товарищ батальонный комиссар, к телефону.
Еще толком не проснувшись, я подошел к телефону. По телефону спросили:
– Товарищ Симонов?
– Да.
– Это говорит Курганов. Сейчас я приеду к вам.
Мне было совершенно все равно – приедет ко мне кто-нибудь или не приедет, только бы поскорее снова уснуть. Не вдаваясь в расспросы, я сказал звонившему человеку, чтобы он приезжал, и снова лег спать. Проснулся я оттого, что меня тряс за плечо Оскар Эстеркин, в газете подписывавшийся Кургановым, которого я давно и хорошо знал, но мне просто не пришло в голову, когда он говорил по телефону, что это тот самый Курганов. Точно так же, как и ему, когда он дозвонился до типографии «Красноармейской правды», не пришло в голову, что батальонный комиссар Симонов, который спит и которого он велел разбудить, – это именно я.
Оскар был точно такой же, каким я привык его видеть в Москве, в редакции «Правды», у Кружкова, или в театрах, на премьерах. Казалось, что он все еще пишет свои театральные рецензии. На нем была кепка, измятый полосатый штатский пиджачок с орденом «Знак Почета» за полярные экспедиции, измятые брюки и стоптанные полуботинки.
Как выяснилось, именно в таком вот виде он попал 24 июня ночью в горящий Минск, а потом шел оттуда до Могилева – без малого двести километров – пешком и видел все творившееся на дорогах. Видел еще больше, чем я. Его приютили у себя секретари ЦК Белоруссии, которые приехали сюда и жили в каком-то доме под Могилевом. Оттуда он дозвонился сюда, обрадовавшись, что нашел хоть какую-нибудь газету. Мы проговорили два часа и заснули под утро.
Утром нас разбудил Устинов, предложивший ехать вместе с ним в штаб. В буфете оказались тульские пряники и свежее могилевское пиво. Мы пили его, закусывая пряниками. Вечером этого же дня в первую бомбежку Могилева пивоваренный завод был разбит.
Приехав в штаб, пошли информироваться в оперативный и в разведотдел. В штабе была еще большая сумятица, чем вчера. В лес, где он размещался, в общем, могли пройти все, кто хотел. Зато, попав туда, никто не мог найти, где какой отдел штаба. Получалась конспирация шиворот-навыворот. Все это уладилось только потом, когда штаб стоял уже в Смоленске. А здесь надо было бродить часами в поисках того, что тебе нужно. Отделы штаба стояли в лесу, в палатках, а некоторые размещались прямо на машинах и около машин.
Первые бомбежки и обстрелы дорог приучили к маскировке, и маскировались в эти дни быстро и ловко. Нам рассказали, что сбито два немецких бомбардировщика и захвачен летчик. Насколько я понял из разговоров, здесь это был первый пленный летчик за войну.
Летчика привезли в штаб только к темноте. Это был фельдфебель с железным крестом – первый немец, которого я видел на войне.12 Я шел вместе с несколькими работниками политотдела и четырьмя конвоирами, которые вели этого немца, раненного в спину.
Мы никак не могли в темноте найти разведотдел. Потом часть группы пошла искать его, а я с конвоирами и одним политработником остался вместе с немцем. Немца положили на траву. Он лежал с завязанными глазами и стонал. И я перекинулся с ним несколькими словами на своем немецком языке. Он сказал, что ему больно; холодно, и попросил разрешения сесть. Мы его посадили.
Этот первый немец был событием. Все толпились вокруг него. Кто-то сказал, что его уже допрашивал сам маршал. Какой из маршалов – я не понял.
Накрывшись шинелью, я закурил. Огонек под шинелью едва тлел, но какое-то проходившее мимо начальство страшно закричало: «Кто курит?!»
Наконец разведотдел нашли. Немца привели в маленькую палатку, где при свете ручного фонаря, придерживая и оттягивая к земле полы палатки, чтобы не просвечивало, скорчившись, долго его допрашивали.
Это был первый увиденный мною представитель касты гитлеровских мальчишек – храбрых, воспитанных в духе по-своему твердо понимаемой воинской чести и до предела нахальных. Очевидно, именно потому, что он был воспитан в полном пренебрежении к нам и вере в молниеносную победу, он был ошарашен тем, что его сбили. Ему это казалось невероятным.
В остальном это был довольно убогий, малокультурный парень из Баварии, приученный только к войне и больше ни к чему. Ландскнехт и по воспитанию, и по образованию. Самое интересное было то, что, будучи сбит у Могилева и имея компас, он пошел не на запад, а на восток. Из его объяснений мы поняли, что по немецкому плану на шестой день войны, а именно 28-го, то есть вчера, немцы должны были взять Смоленск. И он, твердо веруя в этот план, шел к Смоленску.
Вернулся я в редакцию ночью. Опять на грузовике. Опять наган на коленях. И бесконечные контроли на дороге.
Могилев слегка бомбили. Наборщик типографии, старый еврей, во время бомбежки несколько раз лазил на крышу. Он говорил, что бомба непременно пройдет через такую слабую крышу и разорвется внизу. Мы тогда над ним смеялись, хотя он был не так далек от истины.
Ночью мы с Кургановым сидели в типографии. Остальные работники редакции съехались, но ночевали где-то в палатках. Что до меня, то я предпочитал ночевать в типографии – по крайней мере здесь был сухой пол. А к бомбежкам после первых трех суток войны я был почти равнодушен.
По-прежнему все было непонятно. Настроение было отчаянное. С одной стороны, газеты и радио сообщали об ожесточенных танковых боях, о сдаче каких-то небольших городков на границе – о Минске не упоминалось, сообщалось только о взятии Ковно и, кажется, Белостока. А между тем тут, в Могилеве, уже ходили слухи, что бои идут под Бобруйском и под Рогачевом. А что Борисов взят немцами – это я точно знал сам. Создавалось такое ощущение, что там впереди дерутся наши армии, а между ними и нами находятся немцы. Так потом в действительности здесь, на Западном фронте, и оказалось. Только с той разницей, что большинство этих наших армий было окружено и выходили они частями. Но сидя здесь, в Могилеве, ничего нельзя было понять. И только теперь я понял, если я действительно прав, что в первые два-три дня войны, понеся страшные поражения на границах, мы решили не поддерживать всех, кто там оставался, и не помогать этим окруженным частям, бросая на съедение новые дивизии. Решили оставить всех, кто дрался там, впереди, на произвол судьбы, драться и умирать, а из всего того, что было в тылу, далеко на линии Орша – Шклов – Могилев, по Днепру и Березине организовать новую сплошную линию обороны, пропустить через нее остатки разбитых частей и встретить немцев на этой второй линии.
Так и случилось в первые июльские дни. И именно это жестокое, но единственно правильное решение спасло нас в тот период войны.
Если бы подбрасывали вперед, в неизвестность, на помощь разбитым частям дивизию за дивизией по мере их подхода, то они тоже были бы разгромлены в этой каше, и немцы на их плечах действительно за шесть недель дошли бы до Москвы.
По утрам через Могилев тянулись войска. Шло много артиллерии и пехоты, но, к своему удивлению, я совсем не видел танков. Вообще за все свое пребывание на Западном фронте до 27 июля я не видел ни одного нашего среднего или тяжелого танка. Так до сих пор и не знаю, где они были. Легких видел довольно много, особенно 4–5 июля на линии обороны у Орши, о которой тогда говорили как о месте будущего второго Бородино.
Уже не помню всех деталей тех дней. Помню, поражало, что в Могилеве по-прежнему работали парикмахерские и что вообще какие-то вещи в сознании людей не изменились. А у меня было такое смятенное состояние, что казалось, все бытовые привычки людей, все мелочи жизни тоже должны быть как-то нарушены, сдвинуты, смещены против обычного. На самом деле, конечно, это не было так и не могло быть.
За эти несколько дней я написал два очень плохих стихотворения. Они были напечатаны в газете, но о чем они были – не помню.
Газета работала в пустоту. Ни о какой полевой почте, ни о какой регулярной рассылке газеты не было и помину. Печаталось тысяч сорок экземпляров, и их развозили всюду, куда удавалось, на собственных двух-трех грузовиках. И попадали они в какие-то случайные части, в одну, в две, в три дивизии. А о том, чтобы газета расходилась по всему фронту, в те дни не могло быть и речи.
Первого июля днем, в пять часов, была сильная бомбежка Могилева. Немецкие и наши самолеты кружились над домами. Стоял рев моторов. Дрожали стекла, бухали взрывы. Но мне было все до такой степени все равно, что я не мог заставить себя подняться с пола в, типографии, где мы лежали во время бомбежки, и посмотреть в окно. Хотя по звукам казалось, что самолеты летают буквально мимо нашего дома.
Если не ошибаюсь, 2 июля утром мне бесконечно надоело это сидение в Могилеве, писание плохих стихов, неизвестность, и я вызвался ехать под Бобруйск с газетами,13 которые мы должны были развезти на грузовике во все встреченные нами части. С газетами поехали шофер-красноармеец, я и младший политрук Котов – высокий, казачьего вида парень в синей кавалерийской фуражке и в скрипучих ремнях. Он меня называл строго официально «товарищ батальонный комиссар» и настоял на том, чтобы я ехал в кабине.
Едва мы выехали из Могилева на Бобруйск, как увидели, что кругом всюду роют. Это же самое я видел потом ежедневно весь июль. Меня до сих пор не оставляет ощущение, что вся Могилевщина и вся Смоленщина изрыты окопами и рвами. Наверно, так оно и есть, потому что тогда рыли повсюду – и где нужно, и где не нужно. Представляли себе войну еще часто как нечто линейное, как какой-то сплошной фронт. А потом часто так и не защищали всех этих нарытых перед немцами препятствий. А там, где их защищали, немцы, как правило, в тот период совершенно спокойно их обходили.
Вокруг Могилева повсюду рыли. От этого возникало какое-то тяжелое чувство. Хотя, казалось, пора бы уже привыкнуть к тому, что надо быть ко всему готовым.
Примерно после сорокового или пятидесятого километра нам навстречу со стороны Бобруйска стали попадаться по одному – по два грязные, оборванные люди, совершенно потерявшие военный вид. Это были окруженцы, может быть, среди них и дезертиры, вообще неизвестно кто.
Я не удивляюсь тому, что немцы в те дни засылали много диверсантов. Думаю, наоборот, они даже не совсем ясно представляли себе существовавшую тогда у нас обстановку и засылали этих диверсантов гораздо меньше, чем могли бы. Потому что в те дни человек, одетый в красноармейскую форму и снабженный запасом продовольствия, мог, минуя контрольные посты и не зная ни слова по-русски, пройти по нашим тылам добрых двести километров. Его задержание было бы только случайностью.
Мы долго не встречали никаких войск. Только в одном месте, в лесу при дороге, стоял заградотряд НКВД. На дороге размахивал руками и распоряжался какой-то полковник, но порядка из этого все равно не выходило.
Мы раздавали свои газеты. У нас было их в кузове десять тысяч экземпляров. Раздавали их всем вооруженным людям, которых встречали – одиночками или группами, – потому что не было никакой уверенности и никаких сведений о том, что мы встретим впереди организованные части.
Километров за двадцать до Бобруйска мы встретили штабную машину, поворачивавшую с дороги налево. Оказалось, что это едет адъютант начальника штаба какого-то корпуса – забыл его номер. Мы попросились поехать вслед за ним, чтобы раздать газеты в их корпусе, но он ответил, что корпус их переместился и он сам не знает, где сейчас стоит их корпус, сам ищет начальство. Тогда по его просьбе мы отвалили в его «эмку» половину наших газет.
Над дорогой несколько раз низко проходили немецкие самолеты. Лес стоял сплошной стеной с двух сторон. Самолеты выскакивали незаметно, мгновенно, так что слезать с машины и бежать куда-то было бесполезно и поздно, если бы оказалось, что немцы решили нас обстрелять. Но они нас не обстреливали.
Километров за восемь до Березины нас остановил стоявший на посту красноармеец. Он был без винтовки, с одной гранатой у пояса. Ему было приказано направлять шедших от Бобруйска людей куда-то направо, где что-то формировалось. Он стоял со вчерашнего дня, и его никто не сменял. Он был голоден, и мы дали ему сухарей.
Еще через два километра нас остановил милиционер. Он спросил у меня, что ему делать с идущими со стороны Бобруйска одиночками: отправлять их куда-нибудь или собирать вокруг себя? Я не знал, куда их отправлять, и ответил ему, чтобы он собирал вокруг себя людей до тех пор, пока не попадется какой-нибудь командир, с которым можно будет направить их назад группой под командой – к развилке дорог, туда, где стоит красноармеец.
Над нашими головами прошло полтора десятка ТБ-3 без конвоя истребителей. Машины шли тихо, медленно, и при одном воспоминании, что здесь кругом шныряют «мессершмитты», мне стало не по себе. Эти старые бомбардировщики показались посланными на съедение.