Текст книги "Сто суток войны"
Автор книги: Константин Симонов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 37 страниц)
В этом месте Арабатская стрелка представляет собою длинную узкую косу шириной где в полтора, а где в два километра, с большим выступом километров на семь-восемь к западу, по направлению к Чонгарскому полуострову. На этот выступ мы и переправились. Теперь, если бы мы хотели добраться до конца Стрелки, до места переправы на Геническ, нам предстояло бы сделать километров двенадцать-четырнадцать. Сначала мы пошли пешком, но километра через два появился грузовик, и мы сели на него. Этот грузовик вела чуть не раздавившая нас, выскочив нам навстречу и затормозив перед самым нашим носом, девчонка в голубом выцветшем платье и белой косынке. Я видел потом, как она действовала здесь, на Арабатской стрелке, и узнал ее историю, и она мне так запомнилась, что я потом, через несколько месяцев, когда стал писать «Русские люди», дал героине пьесы некоторые черты характера и душевных свойств этой девушки с Арабатской стрелки и даже так и оставил в пьесе ее настоящую фамилию – Анощенко.
Было еще довольно рано, но день выдался жаркий, сухой, сильно палило солнце. На Арабатской стрелке стояла тишина. Ни одного выстрела. Вообще ни одного звука. Места пустынные. По дороге встретился всего один хуторок из трех глинобитных домиков. Говорили, что где-то вправо есть еще деревни, но я их не видел.
Километров через пять, там, где выступ переходил в самую косу, мы обнаружили командный пункт батальона. Здесь-то и началась та неожиданная катавасия, которая заставила меня, наверно, на всю жизнь запомнить этот день.
Во-первых, выяснилось, к большому удивлению Николаева, да и к моему тоже, что прекрасно зарывшийся в землю штаб батальона, защищавшего Арабатскую стрелку, расположился в девяти километрах от своей передней роты и в четырех километрах позади позиций тяжелой морской артиллерии. Во-вторых, в штабе творилась какая-то несусветица, и когда Николаев потребовал к себе командира батальона, его не оказалось. Николаев спросил, где же командир батальона. Ему ответили, что командир батальона впереди.
– Что значит впереди? Где впереди? Дайте его к телефону.
Ему сказали, что связи с командиром батальона нет.
– Когда же он ушел вперед?
– Вчера вечером.
– И с тех пор нет связи?
– Да. То есть нет.
В общем, в конце концов выяснилось, что командир батальона пропал без вести, причем об этом боялись доложить.
– Где же он пропал?
Дальше, несмотря на весь трагизм ситуации, все происходило в точности по песенке «Все хорошо, прекрасная маркиза». Выяснилось, что командир батальона пропал без вести, потому что он пошел вперед, в роту. А в роту он пошел потому, что там ночью открылась стрельба. А стрельбу открыли немцы, которые высадились на косе, и говорят, что со всей первой ротой после этого случилось что-то неладное.
– А что сейчас?
– А сейчас неизвестно что.
Старший лейтенант, исполнявший обязанности начальника штаба батальона, только пожимал плечами: он оставлен тут ждать и он ждет. Он говорил все это с видом человека, которого оставили посторожить квартиру, пока не вернутся хозяева.
Николаев вдруг побледнел и спросил:
– А почему вы выбрали место для командного пункта батальона здесь? Сами выбирали?
Старший лейтенант сказал, что нет, он выбирал это место вместе с полковником Келадзе.
– А почему здесь? – спросил Николаев у Келадзе.
Тот, заикаясь, сказал, что он выбрал это место здесь, потому что отсюда есть видимость, все хорошо видно и вообще это самая ближайшая горка.
– Вот я поеду сейчас вперед, – сказал Николаев, – а когда вернусь и увижу, что ваш штаб батальона по-прежнему находится на этой ближайшей горке, то я вас расстреляю. Понимаете? – Это он сказал старшему лейтенанту. – А вы, – обратился он к Келадзе, – доложите мне, что у вас тут происходило вчера вечером, сегодня ночью и сегодня утром и почему вы до сих пор не сообщили мне о том, что происходит? Вы сами там были?
Келадзе ответил, что он как раз туда собирается. А не сообщил он потому, что рассчитывал ликвидировать это своими силами.
– Что ликвидировать? – вдруг закричал Николаев, – Вы даже там не были! Вы даже не знаете, что там ликвидировать! Есть ли там немцы, нет ли, сколько их, живы ли у вас там люди или не живы – ничего вы не знаете!
Пытаясь сохранить остатки достоинства, Келадзе сказал, что раз есть приказ не пустить врага на крымскую землю, то он этот приказ выполнит, и какие бы там немцы ни оказались впереди, он пойдет и выгонит их.
Николаев смерил его взглядом и, помолчав, сказал:
– Хорошо, потом поговорим. Поедете со мной.
Этот ужасный разговор запомнился мне во всех подробностях. В нем, как в капле воды, отразилось страшное бедствие, которое есть у нас в армии – среди командиров существуют люди, которые боятся начальства больше чем врага и совершенно лишены чувства гражданского мужества.
Как потом выяснилось, Савинов тоже знал, что на Арабатской стрелке не все в порядке, и еще ночью потребовал, чтобы Келадзе к утру исправил там положение. При этом Савинова, очевидно, волновал не столько самый факт, что на Арабатскую стрелку попали немцы, сколько то, что Николаев может завтра утром поехать туда и узнать об этом.
Келадзе тоже готов был сейчас говорить что угодно, только бы не сказать тяжелой правды, которой, кстати, во всей ее наготе он и сам не знал. А в батальоне, очевидно, боялись сказать Келадзе все то, что они сами предполагали. Так получилась цепочка, та самая, из-за которой так часто, приезжая в штаб какой-нибудь части, начальство имеет ложную информацию и продолжает считать, что все в порядке, когда на самом деле уже случилась беда – вполне поправимая час назад и уже непоправимая часом позже.
В данном случае Келадзе – я еще расскажу об этом – оказался просто-напросто трусом. Но гораздо чаще такие люди, лишенные гражданского мужества и робеющие перед начальством, бывали в то же время лично безукоризненно храбрыми людьми и, не моргнув глазом, потом расплачивались своей жизнью только за то, что при встрече с начальством побоялись сказать правду.
Вскоре нам встретилась только что прибывшая группа работников политотдела армии в несколько человек.
Николаев сел в кабину машины вместе с девушкой – Пашей Анощенко, а мы все сели в кузов. Когда мы уже проехали с километр, то вдруг заметили, что полковника Келадзе нет с нами. Адъютант остановил машину и сказал об этом Николаеву.
– Черт с ним, – сказал Николаев. – Поехали – И побледнел так, что я понял: полковнику теперь несдобровать.
Мы проехали еще километра три и, миновав деревню Геническая Горка, выехали на самую косу. Чтобы ясно представить себе дальнейшее, надо понять, что это за место. Панорама такая: прямо впереди, на горке, расположен Геническ; он спускается к морю террасами. Дальше, ближе к нам, – метров двести воды, через которую был мост, по тогдашним нашим предположениям – взорванный, а на самом деле только подорванный и опустившийся под воду. Еще ближе к нам – шесть километров песчаной косы, вся она гораздо ниже Геническа, так что ближайшие к Геническу три километра ее целиком просматриваются оттуда сверху, почти как с птичьего полета. Примерно в трех километрах от пролива, на нашей стороне, – десяток домов, бывший пионерский лагерь, и от него к нам в тыл идет насыпь узкоколейки. Прямо у этой насыпи в пяти километрах от пролива стоят четыре дальнобойных морских орудия на тумбах. В общем, мы – внизу; Геническ – наверху, а за пионерским лагерем – вся коса как на ладони; открытое место длиной в три и шириной в полтора километра.
Проехав деревню Геническая Горка и не доехав еще с километр до позиций морских орудий, за которыми еще дальше были ряды проволочных заграждений, надолбов, противотанковых рвов, мы увидели странную картину. Вдоль насыпи, позади своей дальнобойной батареи, наступала рота пехоты. Она наступала по всем правилам, рассредоточившись. Командиры шли впереди, люди то залегали, то вставали и перебежками катили за собой пулеметы. Все это имело такой вид, словно делается под огнем противника, до которого осталось несколько сот метров.
Между тем кругом не было слышно ни одного выстрела. Впереди стояли свои же морские орудия, а до немцев оставалось пять-шесть километров.
Подозвав к себе командира роты, Николаев спросил:
– Что они делают?
Командир роты ответил, что они наступают.
– Куда?
– Вперед. Там немцы.
– Где немцы?
Командир наугад ткнул пальцем вперед, примерно туда, где стояли наши морские орудия.
– Немцы не там, – сказал Николаев, – там наша морская батарея. А немцы вон где, – он показал рукой на Геническ. – Там и немного ближе. Вы вот так до них и будете наступать пять километров, а?
Командир роты сказал, что ему приказано развернуться в боевые порядки и наступать. А где немцы – за пять километров или за километр, – ему не сказали. Ему только сказали, что наших впереди никого нет.
Николаев остановил роту, приказал задержать и собрать все находившиеся поблизости грузовики, посадить туда красноармейцев и везти на грузовиках до тех пор, пока немцы не начнут стрелять из Геническа. И тогда уже рассредоточиться и идти в наступление. Он приказал также ехавшим с нами политработникам, чтобы они двигались вместе с ротой, а сам опять сел в нашу полуторку, в которой были я, Мелехов, какой-то лейтенант из штаба полка и неизвестно откуда к этому времени появившийся комиссар полка. Когда он появился, Николаев повернулся к нему было с угрожающим видом, но потом вдруг махнул рукой и не сказал ни слова. Может быть, решил разговаривать сразу с обоими – и с ним, и с командиром полка.
Мы двинулись на машине вперед, не дожидаясь, пока красноармейцы погрузятся и догонят нас. Тех, что не поместятся на грузовиках, Николаев велел построить и вести строем перебежками. Никогда я еще не видел зрелища более нелепого, чем эта рота, наступавшая в боевых порядках в тылу, позади собственной артиллерии. Мне напомнило это лагерь военных корреспондентов в Кубинке, где мы были перед войной. Проводя там двусторонние занятия в поле, мы иногда, наверно, выглядели именно так, но здесь, на войне, это представлялось совершенной несуразностью.
А между тем сами бойцы в этом нисколько не были виноваты. Через какой-нибудь час я увидел своими глазами, как они шли в настоящее наступление, и шли, в общем, хорошо. Не так уж виноват был и командир роты, которому сказали, что впереди ничего нет, и даже не позаботились предупредить его, что там стоит наша артиллерия. Он тоже через час храбро шел впереди своей роты под настоящим огнем. Словом, вся эта нелепость возникла из-за распространившихся в полку панических слухов, из-за отсутствия разведки, из-за нежелания командира полка своими глазами увидеть, что делается у него впереди.
У позиции морских артиллеристов мы на несколько минут задержались. Политрук батареи доложил Николаеву – это, кстати сказать, был первый человек за утро, четко и ясно доложивший обстановку,99 – что вчера вечером, когда стемнело, впереди раздалась беспорядочная ружейная, пулеметная и автоматная стрельба сначала в одном месте, потом в другом, потом часа через два стрельба затихла. Куда ему бить из орудий, он не знал. Еще два часа спустя, когда уже чуть-чуть рассвело, он увидел, что немцы вошли в пионерский лагерь, заняли его и движутся дальше к его батарее. Видя, что впереди нет никакого пехотного прикрытия, он отдал распоряжение о подготовке к взрыву орудия, а сам открыл огонь прямой наводкой. Было еще темно. Результаты было видно плохо, орудия продолжали бить, часть прислуги залегла с винтовками в руках впереди орудий. Когда рассвело, выяснилось, что немцев в поле видимости батареи нет. Очевидно, они отступили.
Из рассказа политрука стало ясно, что с передовой ротой, очевидно, случилась ночью катастрофа. Есть ли немцы на косе сейчас, утром, было не известно, но ночью они были здесь, на косе. А рота, находившаяся впереди, после этой ночи не подавала никаких признаков жизни.
Политрук доложил, что немцы перебросили, очевидно, на этот берег артиллерию, потому что они стреляли по батарее из мелкокалиберных орудий.
– Переправили артиллерию? – переспросил Николаев и усмехнулся. – У тебя там были впереди орудия? – спросил он у комиссара полка.
– Были два противотанковых орудия, – с готовностью ответил комиссар.
– Вот из них немцы и стреляли, из твоих орудий, – зло и убежденно сказал Николаев. – Незачем было им, немцам, сюда свои орудия переправлять, когда на этой стороне можно наши взять.
И в этих его словах была такая яростная и горькая ирония глубоко страдающего человека, что мне стало не по себе.
Мы доехали до пионерского лагеря и вылезли из машины. По-прежнему тихо, ни одного выстрела. Дальше – совершенно открытая местность. Только в километре виднелись две какие-то халупы и несколько деревьев. Пионерлагерь был основательно разрушен предрассветным огнем нашей морской батареи. Сойдя с полуторки, мы стали осматривать это место, где, по словам политрука батареи, ночью были немцы.
Через несколько минут мы действительно наткнулись на один мотоцикл, потом на другой, потом еще на несколько разбитых мотоциклов с колясками. Тут же лежали трупы немцев, так же как и мотоциклы, сильно изуродованные крупными осколками тяжелых снарядов. Рядом валялась требуха: носильные вещи, безделушки, видимо, взятые на память о России. Все это было разворочено и рассыпано по земле. Тут же валялось и другое, уже не трофейное, а немецкое барахло, в том числе несколько номеров «Фелькише беобахтер». В одном из них я увидел фотографии Кириллова и Понеделина – тех самых, приказ об измене которых я месяц назад вез с собой из штаба Южного фронта в Одессу. У них были сытые наглые физиономии. Одетые в полную форму, они стояли среди немецких офицеров.
Мы стали осматривать дома пионерлагеря. В одном из них сени были совершенно разворочены прямым попаданием снаряда. В углу сеней стояла кадка; в ней солились большие куски свинины. Кадка была тоже разбита, и огромные розовые куски мяса были разбросаны на полу. А рядом, привалясь к обломкам кадки, полусидел мертвый обер-лейтенант. У него было совершенно целое лицо, бледное и красивое, с пепельными волосами, и совершенно распахнутые настежь живот и грудь, словно они были разрезаны ножом на вскрытии.
Оставив лагерь, мы в полной тишине проехали еще километр, отделявший нас от последней купы деревьев с двумя домиками. Здесь мы окончательно слезли с полуторки. Анощенко просила ехать с ней и дальше, но Николаев, улыбнувшись, потому что не улыбаться, разговаривая с ней, было невозможно, приказал ей ехать обратно в пионерлагерь и ждать там нашего возвращения.
Полуторка уехала, а мы остались.
В двухстах метрах от домиков шла линия окопов, в которых, по словам комиссара полка, сидел один из взводов их передовой роты. Мы пошли к этим окопам. Голая земля с редкой травой, песчаная, осыпающаяся под ногами. Море справа – в ста метрах, слева – километрах в полутора. Хотя солнца не было, день был душный, море казалось серым и слегка шумело.
Через несколько минут мы дошли до окопов, на всякий случай взяв на изготовку винтовки, хотя мне лично казалось, что немцев на косе сейчас нет и что вообще мы идем по какой-то пустыне.
Воспоминание об этих окопах и о том, как мы их увидели, связано у меня с тяжелым чувством. Это чувство страха, которое рождается у человека, когда он попадает куда-то, где все мертвы и нет никого, кто бы мог рассказать о том, что здесь произошло. Все мертвые, все молчат – остается только догадываться.
Очевидно, в этих окопах находилось человек пятьдесят, судя по количеству разбросанных кругом противогазов, гранат и винтовок. Но трупов было гораздо меньше – около десятка. В самих окопах ни одного трупа – все на открытом месте.
Николаев стоял над окопами и внимательно разглядывал все подробности. Должно быть, ему хотелось восстановить картину боя по тому, как лежали винтовки, где лежали убитые, как были брошены противогазы и холщовые мешки с гранатами. Осмотрев все это, он молча походил по краю окопов, потом оглянулся назад. Грузовиков с красноармейцами еще не было.
Он повернулся ко мне и, показывая на мертвых, тихо сказал:
– Не вижу, чтобы хоть один дрался. Если бы дрались – были бы в окопах. Побежали! Одних перебили, как кур, а других забрали с собой в плен. Высадились, перебили и забрали, – повторил он со злобой и сжал пальцы так, что они побелели. Он был безжалостен к мертвым, и в то же время в нем жила такая горькая обида за нелепую смерть всех этих людей, что, казалось, он готов был заплакать.
– А немцев было немного, наверно, втрое меньше, чем их. Высадились, постреляли, а наши, конечно, побежали. Кого убили, кого в плен – и все в порядке, – говорил Николаев с тем особенным раздражительным самобичеванием, которое есть в русской натуре.
Возле одного из окопов мы нашли лейтенанта. Он лежал навзничь. Карманы у него были вывернуты. Мальчишеское лицо откинуто назад, и глаза глядели прямо вверх, в небо.
– Кто это? – спросил Николаев комиссара полка. – Командир роты?
– Не знаю, – сказал комиссар.
И я лишний раз вспомнил об одной из наших больших бед – о том, что у нас часто, когда убивают командиров, никто не знает даже фамилий этих убитых.
– Мелехов, – сказал Николаев, – посмотрите, какое у него ранение, пулевое или штыком?
Мелехов нагнулся, приподнял на покойнике заскорузлую от крови рубашку, взглянул и, подняв голову, сказал:
– Штыком.
– Вот этот дрался, – сказал Николаев, еще раз поглядев на мертвого. И повторил задумчиво: – Возможно, он дрался.
Видимо, ему очень хотелось, чтобы кто-то тут прошедшей страшной ночью дрался, чтобы хоть кто-то убивал здесь немцев. Он приказал посмотреть, нет ли где-нибудь в окопах или вокруг них немецких трупов. Их не оказалось.
– Или утащили с собой, – сказал он, – или не было. Может, и так. Паника, паника. Что с нами делает паника! Сами себя люди не узнают.
Мы прошли еще сотню шагов. На песчаной отмели лежали еще три трупа. Вместе лежали двое, их признал комиссар полка, – санинструктор и политрук роты. Должно быть, санинструктор полз, таща на себе политрука, у которого были перебиты, наверно, автоматной очередью обе ноги. Так их и убили, одного на другом, когда они ползли. А рядом лежал третий труп – совершенно голый. На нем были только красноармейские ботинки. Совершенно голый и весь черный, обугленный, кожа от жары кое-где лопнула, а в других местах натянулась, как на барабане. Первая мысль была, что немцы раздели его и сожгли, но потом я понял, что его не раздели – одежда горела на нем.
– Сними, – сказал Николаев, – Сними, как сожгли человека.
Я снял. Николаев сказал:
– Вообще они жгут, но в данном случае – не думаю. Некогда им было это ночью устраивать, скорей всего на свой же «ка-эс» упал и сгорел.
К этому времени и те бойцы, что доехали до пионерлагеря на грузовиках, и те, что добирались до него пешком, стали группками подходить к нам. Увидев, что рота подходит, Николаев послал налево одного из политработников и лейтенанта, а сам вместе с нами пошел дальше правой стороной косы.
Метров через восемьсот, все еще в полной тишине, мы обнаружили два сорокапятимиллиметровых орудия, повернутые дулами против нас. Замки у них были разбиты.
– Ваши пушки? – спросил Николаев у комиссара полка и, не дожидаясь ответа, добавил: – Вот из них немцы и стреляли. А потом отошли и взорвали.
Около пушек было отрыто несколько окопчиков в четверть человеческого роста.
– Готовили, готовили оборону, – сказал Николаев, – а окопчики лень было вырыть. Ну что ж, как, идут? – оглянулся он назад.
Рота подходила. Слева она была уже на одном уровне с нами, справа приближалась к нам. Когда первые бойцы поравнялись с нами, Николаев сказал:
– Ну, пойдем.
Мы пошли впереди бойцов. Теперь до конца Арабатской стрелки, до передних линий наших окопов, оставалось, наверно, километра полтора.
Едва мы двинулись, как немцы сразу открыли по Стрелке минометный огонь. Это так внезапно нарушило странную тишину этого утра, к которой мы уже привыкли, что мы бросились на землю не только от чувства самосохранения, но и от неожиданности. Этот первый залп был самым страшным. Мины легли совершенно точно перед нами, целой полосой, близко, так что нас обдало землей. Должно быть, немцы давно заметили нашу группу и точно прицелились, тем более что оставшиеся в полусотне метров за нами орудия были прекрасным ориентиром.
Николаев быстро встал, отряхнулся и, не оборачиваясь, пошел вперед. Слева и справа от нас цепь тоже довольно быстро шла вперед. Все следующие восемьсот метров мы шли под минометным огнем.
Трудно даже восстановить то чувство, которое владело мной тогда. Во-первых, мне было страшно. Во-вторых, я думал, что вечером должен вернуться, и я буду уже не здесь, и уже не будет этих мин – я буду в Симферополе. Все мои мысли не шли дальше этого вечера; он казался мне ближайшей целью моего существования. А третье чувство было желание поскорей дойти до окопов, которые, как я знал, были впереди. Я не знал, есть ли там немцы или нет, но мне казалось: только бы дойти туда, перейти это открытое место!
Мысль о том, что там, в окопах, немцы и что нам придется с ними столкнуться лицом к лицу, не вселяла никакого страха. Я боялся только этих рвущихся все время мин.
Рота была в первый раз в бою, под огнем, и все больше бойцов ложились и дальше двигались только ползком или просто лежали, не вставая, прижавшись лицом к земле. Мне было так страшно, что, может быть, и я поступил бы так же, если бы не Николаев. Первый раз он лег от неожиданности на землю так же, как и все мы, но теперь безостановочно шел, не пригибаясь даже при сравнительно близких разрывах. Шел с таким видом, такой походкой, что, казалось, идти вот так же, как и он, – это единственное, что возможно сейчас делать. Он шел зигзагами вдоль цепи, то влево, то вправо, мимо упавших и прижавшихся к земле людей. Он неторопливо нагибался, толкал бойца в плечо и говорил:
– Землячок, а землячок. Землячок! – и толкал сильней.
Тот поднимал голову.
– Чего лежишь? – говорил Николаев.
– Убьют.
– Ну что ж убьют, на то и война. Вставай, вставай.
– Убьют.
– Вот я стою, ну и ты встань, не убьют. А лежать будешь – скорей убьют. На ходу-то трудней в нас попасть.
Примерно так, с разными вариантами, говорил он то одному, то другому. Но главное было, конечно, не в словах, а в том, что рядом с прижавшимся к земле, дрожащим от страха человеком стоял другой – спокойный, неторопливый, стоял во весь рост. И тот, у кого оставалась в душе хоть крупица самолюбия и чувства стыда, не мог не подняться и не встать рядом с Николаевым. А раз уже поднявшись, теперь он был зол на тех, кто еще продолжал лежать, и, чувствуя, что сам подвергается опасности, а другие рядом лежат, сердито кричал, чтобы они вставали, что они, в самом деле, лежат.
Примерно такое же чувство испытывал и я. Если бы не Николаев, я бы, возможно, тоже лежал, прижавшись к земле, – потому что мне было страшно. Но Николаев шел во весь рост, спокойным голосом поднимал людей, и я тоже поднялся и тоже пошел, и у меня была злость на тех, кто еще лежит, и я, так же как другие поднявшиеся бойцы, орал на тех, что еще лежали, чтобы они вставали и шли. И они вставали, и шли, и орали на других. И так понемногу двигалась вся эта цепь необстрелянных людей, на ходу становившихся обстрелянными.
Впереди на косе было что-то вроде гребешка. Она немного сужалась и шла от этого гребешка к морю вправо и влево с заметным уклоном. Мы с Николаевым пошли по правой стороне. Окопы, до которых нам надо было добраться, были теперь уже метрах в двухстах или в ста пятидесяти. Вдруг минометный огонь прекратился, и треснули первые пулеметные очереди. Пули прошуршали где-то близко по земле – звук, знакомый еще по Халхин-Голу. Услышав это шуршание, я распластался на земле. Николаев тоже на секунду скорей присел, чем прилег. Я запомнил эту его позу. Он словно прислушивался к чему-то, а потом поднялся и быстро побежал вперед, к окопам. За ним побежали и мы.
Ударило еще несколько пулеметных очередей. Мне казалось, что немцы стреляют из окопов, прямо в нас, но когда мы добежали, то оказалось, что те окопы, к которым мы выскочили, были пусты. По нас стреляли откуда-то слева, из-за гребешка, и спереди и сверху – из Геническа.
– Нет тут никого, – сказал Николаев, когда мы спрыгнули в окоп, и, сняв фуражку, вытер потный лоб платком. – Посидим подождем, как там слева.
Большая часть окопов была налево за гребешком, а мы попали в крайний правый окоп, где никого не было. Слева еще стреляли, потом сразу все стихло. Из города тоже больше не били ни минометы, ни пулеметы.
К нам через гребешок, пригибаясь, подбежал и спрыгнул в окоп командир роты. Он сказал, что все окопы взяли, и кто там был, никого теперь нет, – так он выразился о немцах.
– А наши убитые с ночи там лежат? – спросил Николаев.
– Лежат как будто, – сказал командир роты. – Сейчас разберемся. Что прикажете делать?
– Закрепиться, – сказал Николаев, – Поправьте окопы, закрепитесь и сидите. Будете здесь сидеть, а другая рота подойдет – сзади вас будет. А пока сидите, какой огонь ни будь. Сидите, и все.
Так я и не узнал ни тогда, ни потом, сколько было немцев в охранении слева от нас в тех, других, окопах, сколько их перебили и как все это произошло. Помню только, что было обидное чувство от того, что вот в этом окопе, в который вскочили мы, немцев не оказалось. Самым страшным казалось добежать до окопа, а встретиться с немцами здесь, в окопе, в последнюю секунду даже хотелось.
Очень хотелось пить. Мы выпили по глотку воды из фляги Мелехова. Было тихо. Немцы не стреляли. Николаев, присев на краю окопа, внимательно смотрел вперед на Геническ.
– Да, – сказал он, недовольно присвистнув, – отсюда ничего им не сделаешь. А оттуда они все, что хотят, могут сделать. Придется идти назад. Надо распорядиться, чтобы по всей Стрелке все в порядок привели, чтоб к темноте все в порядке было, а то опять панику устроят, как вчера.
Вдруг сзади по полю пронесся куда-то влево грузовик с прицепленным к нему полковым минометом.
– Вот хорошо, догадались.
Обратно машина проскочила уже порожняком.
Немцы пустили по ней несколько мин, но они разорвались в стороне. Как потом выяснилось, миномет отвозила все та же оставленная нами в пионерлагере Паша Анощенко.
– Ну что ж, – сказал Николаев, посидев минут пять, – придется обратно идти, порядок наводить. Вы со мной пойдете, – сказал он комиссару полка, – а вы, – обратился он к старшему политруку из политотдела армии, – останетесь здесь. Сидите до ночи, а к ночи всему начальству придется тут быть. Ну-ка, дай еще глоток воды, – встав, сказал он Мелехову.
Я был рад, что мы возвращаемся. Сейчас, когда мы добрались до окопов, я до конца почувствовал, какого натерпелся страха, и мне хотелось поскорей вернуться. Но комиссар полка вдруг, к моему удивлению, возразил:
– Товарищ корпусной комиссар, подождем здесь, пока темнеть не начнет.
– Это почему же? – спросил Николаев.
– Сейчас по нас бить начнут, как только пойдем, – ответил комиссар полка.
– Ничего не поделаешь, – сказал Николаев. – Начнут или не начнут, а нам тут сидеть нечего, надо во всем полку порядок наводить. Так что придется идти.
Он отдал последние распоряжения старшему политруку из политотдела армии и командиру роты, потом вылез из окопа, и мы быстрым шагом пошли назад. Едва мы прошли метров тридцать, как засвистели пулеметные очереди. Мы легли. Уже прижавшись к земле, я понял, что по нас стреляют сразу несколько пулеметов. Совсем рядом шуршала трава, срезаемая пулями. И так тянулось, как мне показалось, целую минуту. Как только затихло, Николаев поднялся и сказал:
– Пошли.
Мы вскочили вслед за ним и двинулись быстрым шагом. Вероятно, комиссар полка задержался, и, когда мы делали следующую перебежку, он еще продолжал лежать там, сзади. Потом снова ударили пулеметы, мы снова легли, опять переждали, вскочили, пошли, опять услышали пулеметы, опять легли. Комиссар полка отстал от нас, если можно так выразиться, на один перегон. А когда мы, лежа под следующими пулеметными очередями, обернулись, то увидели, что двое бойцов, выползшие из окопа, тащат ползком комиссара полка обратно в окоп. Очевидно, промедлив несколько секунд, он был ранен там, откуда мы успели перебежать. Потом выяснилось, что так оно и было. И ранение оказалось тяжелым – пуля попала в ногу, прошла через все тело и застряла в плече.
Еще несколько перебежек. Снова пулеметные очереди. Падать приходилось быстро, потому что траву кругом буквально резало, а я бежал с дополнительной нагрузкой: взял для Демьянова брошенный кем-то в окопе карабин; он давно просил достать ему карабин. Теперь, когда я уже взял этот карабин, мне не хотелось его бросать среди поля. Было как-то стыдно это сделать после того, как я видел столько брошенных винтовок и осуждал за это людей. Приходилось теперь бежать, держа в левой руке полуавтомат, а в правой карабин, и так и плюхаться рыбкой, не выпуская их. Когда я в очередной раз особенно резво бросился на землю, Николаев, легший рядом со мной, повернул ко мне лицо и усмехнулся:
– Ловко падаете, – сказал он и повторил: – Ловко.
– А что?
– Да нет, ничего, правильно. Раз падать, так падать.
А немцы, словно взбесившись, лупили по нас вовсю. Уже позже, на спокойную голову, я понял, что главная опасность была на обратном пути, когда мы пошли вчетвером, и немцы били исключительно и специально по нас.
Идти было очень тяжело, перебегать с двумя винтовками – тем более. Вдобавок ко всему я нашел четыре брошенных магазина от полуавтомата и засунул их по два в карманы бриджей.
Мы еще раз легли. На этот раз очереди были особенно длинными.
Потом наступила пауза. Метров полтораста мы шли, и по нас не стреляли. И вдруг треснуло сразу из нескольких пулеметов. Мы упали. Очереди были очень длинные. Рядом фонтанчиками взлетал песок. Наверно, как я это уже потом, вспоминая, сообразил, немецкие пулеметчики заранее подготовили данные по этому рубежу и открыли огонь, когда мы подошли к нему. На этот раз стреляли долго, то один, то другой пулемет, длинными очередями. Одна из них взрыла песок под самым носом у Мелехова. Он пошарил в песке и вынул лежавшую там пулю.
– К самому носу подлетела, – сказал Мелехов, стараясь улыбнуться.
– Не обожгла? – не то всерьез, не то в шутку спросил Николаев.
– Нет.
– Тогда возьми на память.
Еще одна очередь. Меня сильно ударило в бедро. Я попробовал рукой карман бриджей и вытащил обоймы. В бриджах была дырка, одна обойма разворочена, а другая поцарапана. Не поднимая головы, я показал лежавшему бок о бок со мной Николаеву обойму.