355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карел Чапек » Собрание сочинений в семи томах. Том 1. Рассказы » Текст книги (страница 41)
Собрание сочинений в семи томах. Том 1. Рассказы
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 00:41

Текст книги "Собрание сочинений в семи томах. Том 1. Рассказы"


Автор книги: Карел Чапек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 48 страниц)

Игла
© Перевод Т. Аксель и Ю. Молочковского

– Я никогда не имел дела с судом, – начал Костелецкий, – но я скажу вам, что больше всего мне нравится у них эта педантичность, всякие формальности и процедуры, которых там придерживаются, даже если дело выеденного яйца не стоит. Это, понимаете ли, вызывает доверие к правосудию. Уж если у Фемиды в руках весы, пусть это будут весы аптекарские. А ежели меч, то пусть он будет остер, как бритва…

В этой связи вспомнился мне случай на нашей улице.

Одна привратница, некая Машкова, купила в лавке булку и, едва начав ее жевать, вдруг почувствовала легкий укол в нёбо. Сунула она палец в рот и вынимает… иглу! Привратница обомлела, а потом заохала: «Господи боже, ведь я могла проглотить эту иголку, и она проткнула бы мне желудок! Моя жизнь висела на волоске, я этого так не оставлю! Надо дознаться, какой негодяй запихнул туда иглу!»

И она отнесла недоеденную булку вместе со своей находкой в полицию.

Полицейские допросили лавочника, допросили и пекаря, который поставлял тому булки, но, разумеется, ни один из них не признал иголку своей. Дело передали судебно-следственным органам, ибо, да будет вам известно, оно попадало под статью «о легком членовредительстве». Судебный следователь, этакий добросовестный и дотошный служака, еще раз допросил лавочника и пекаря. Оба клятвенно уверяли, что у них игла не могла попасть в булку. Следователь отправился в лавку и установил, что игл там в продаже нет. Потом он пошел в пекарню поглядеть, как пекут булки, и просидел там целую ночь, глядя, как ставят и месят тесто, как накаливают печь, делают булки, сажают их на противень и пекут, пока они не станут золотистыми. Таким методом он выяснил, что при выпечке булок иглы действительно не применяются…

Знаете ли вы, какое чудесное дело печение хлеба? Я-то нагляделся в детстве – ведь у моего покойного деда была пекарня. Видите ли, в хлебопечении есть два-три почти мистических таинства. Первое – когда ставят опару. Ставят ее в квашне, и там, под крышкой, происходит скрытое превращение: из муки и воды возникает живая закваска. Потом замешивают тесто веселкой – эта процедура похожа на ритуальные танцы – и затем накрывают квашню холстиной и дают тесту подойти. Это второе загадочное превращение – тесто величественно поднимается, пухнет, а ты не смеешь приподнять холстину и заглянуть внутрь… Все это, скажу я вам, так же прекрасно и удивительно, как беременность. Мне всегда казалось, что в квашне есть что-то от женщины. А третье таинство – сама выпечка, когда бледное и мягкое тесто превращается в хлеб. Вы вынимаете из печи этакий темно-красный, золотистый каравай, и пахнет он даже вкуснее, чем младенец. Это такое диво, что, по-моему, во время этих метаморфоз в пекарнях следовало бы звонить в колокола, как в церкви в храмовый праздник…

Да, так о чем же я? Ну и вот, этот следователь стал в тупик, но прекратить дело, – как бы не так! Взял он иглу и отправил ее в Химический институт. Пусть, мол, там выяснят, попала игла в булку до выпечки или после. (Он был просто помешан на научной экспертизе.)

В институте тогда подвизался профессор Угер, этакий ученый бородач. Получив иглу, он страшно ругался, – и чего только не шлют ему эти судейские; недавно прислали такие тухлые внутренности, что даже прозектор не выдержал. А что делать институту с этой иглой? Но, поразмыслив, он заинтересовался ею, знаете, с научной точки зрения. А в самом деле, сказал он себе, может быть, и впрямь с иглой происходят какие-нибудь изменения, если ее подержать в тесте или испечь вместе с булкой? Ведь при брожении теста образуются кислоты, при печении происходят различные физико-химические процессы, и все это может воздействовать на поверхность иглы – механически изменить или окислить ее. Путем микроскопического исследования это можно установить. И профессор взялся за дело.

Прежде всего он закупил несколько сотен разных игл: совсем новехоньких и более или менее ржавых – и начал у себя в институте печь булки. При первом эксперименте он положил иглы в опару, чтобы установить, как на них действует процесс брожения. При втором положил их в свежезамешанное тесто, при третьем – в тесто, начавшее всходить, и при четвертом – в уже взошедшее. Потом он сунул иглы в булки перед самой посадкой в печь. Потом – во время выпечки. Потом в горячие булки. И, наконец, в остывшие. Затем была заново проделана контрольная серия точно таких же опытов. В общем, в течение двух недель в институте только тем и занимались, что пекли булки с иглами. Профессор, доцент, четыре аспиранта и служитель изо дня в день месили тесто и выпекали булочки, а потом исследовали иглы под микроскопом. На это потребовалась еще неделя, но в конце концов было точно установлено, что злополучная игла попала уже в выпеченную булку, ибо она полностью соответствовала опытным иглам, воткнутым в готовые булки.

На основе этого заключения экспертизы следователь сделал вывод, что игла попала в булку или у лавочника, или по дороге из пекарни в лавку. И тогда пекарь вспомнил: мать честная, да ведь я в тот самый день выгнал с работы ученика, который разносил булки! Мальчишку вызвали, и он сознался, что в отместку хозяину сунул эту иглу в булку. Мальчишка был несовершеннолетний и отделался внушением, а пекаря оштрафовали на пятьдесят крон, ибо он отвечает за свой персонал. Вот вам пример того, как точно и досконально действует правосудие.

Но есть и еще одна сторона в этом деле. Не знаю, откуда у нас, у мужчин, такое честолюбие или упрямство. Когда химики в институте занялись опытами с булками, они вбили себе в голову, что должны печь их как заправские пекаря. Сначала булки получались не ахти какие: тесто было с закалом, а булки совсем неаппетитные. Но чем дальше, тем дело шло все лучше. В конце концов эти ученые стали даже посыпать булки маком, солью и тмином и раскатывали тесто так ловко, что любо-дорого поглядеть. И они с гордостью говорили, что таких отлично выпеченных и аппетитно хрустящих булок, как у них в институте, не найдешь во всей Праге!

– Вы называете это упрямством, господин Костелецкий, – возразил Лелек. – А по-моему, здесь, скорее, сказывается спортивный дух – стремление образцово справиться с делом. Настоящий мужчина гонится не за результатом, которому, может быть, грош цена. Ему важна сама игра, знаете ли, этакий азарт при достижении цели… Я приведу вам пример, хоть вы и скажете, что это чепуха и не относится к делу.

Когда я еще работал в бухгалтерии и составлял, бывало, полугодовой отчет, подчас случалось, что цифры не сходятся. Однажды в наличности не хватило трех геллеров. Конечно, я мог просто положить в кассу эти три геллера, но это была бы неправильная игра. С бухгалтерской точки зрения это было бы неспортивно. Надо найти, в каком счете допущена ошибка, а счетов у нас было четырнадцать тысяч. И скажу вам, когда я брался за баланс, мне всегда хотелось, чтобы там обнаружилась какая-нибудь ошибка. Тогда я, бывало, оставался на службе хоть на всю ночь. Положу перед собой кучу бухгалтерских книг и берусь за дело. И для меня колонки цифр становились не цифрами, они преображались просто необыкновенно. То мне казалось, что я карабкаюсь по этим колонкам вверх, словно на крутую скалу, то я спускаюсь по ним, как по лестнице, в глубокую шахту. Иногда я чувствовал себя охотником, который продирается сквозь чащу цифр, чтобы изловить пугливого и редкого зверя – эти самые три геллера. Или мне казалось, что я сыщик и, стоя за углом, подстерегаю преступника. Мимо проходят тысячи фигур, но я жду своей минуты, чтобы схватить за шиворот жулика – этого злодея – бухгалтерскую ошибку! Еще, бывало, мне мерещилось, что я рыболов и сижу на берегу с удочкой: вот-вот дерну за нее и… ага, попалась бестия. Но чаще всего я воображал себя охотником, который бродит по горам, по долам, среди росистых кустиков черники. И до того мне в такие минуты становилось хорошо от этого ощущения движения и силы, такое я чувствовал вокруг себя волнующее приволье, словно и в самом деле переживал необыкновенное приключение. Целыми ночами я мог охотиться за тремя геллерами, и когда находил их, то даже не думал, что это всего лишь жалкие гроши. Это была добыча, и я шел спать, торжествующий и счастливый, и чуть не валился в сапогах на постель. Вот и все.

Телеграмма[202]202
  Ладислав Янко в статье «Gadete un ucjarc peuige» («Заметка к рассказу Чапека „Телеграмма“», «Ческа литература», 1956, № 4) убедительно показал, что загадочный текст телеграммы представлял собой искаженную на французский манер чешскую фразу «Пришлите мне какие-нибудь деньги». Ладислав Булин в статье «Тайна почерка» («Гост до дому», 1958, № 12) отметил, что в основу рукописного начертания этой фразы лег почерк самого Карела Чапека.


[Закрыть]

© Перевод В. Мартемьяновой

– Это так только говорится – пустяки, – рассудил пан Долежал. – По моим наблюдениям, естественно и непринужденно люди ведут себя лишь до тех пор, пока речь идет именно об этих незначительных и будничных вещах, а стоит им оказаться в исключительной, патетической ситуации, тут их словно кто подменяет; и говорить-то они начинают необыкновенным, я бы сказал, драматическим голосом, и слова употребляют высокие, и доводы, и чувства у них прорываются какие-то ненормальные; откуда-то берется у них отвага, властность, самоотверженность и прочие характерные свойства натуры героического склада. Впечатление такое, словно они надышались озона и теперь не могут не делать широких жестов; вполне возможно, что они даже испытывают некое удовольствие, очутившись в необычайной и трагической ситуации. У них словно распрямляются плечи, они будто любуются собой, короче, люди начинают вести себя как герои на сцене. А лишь только эта драматическая обстановка разрядится, они тоже возвращаются к обычным своим привычкам, но потом чувствуют себя малость неловко, словно их обманули и теперь приводят в чувство.

У меня есть кузен, фамилия его Калоус, вполне добропорядочный, лояльный гражданин, этакий почтенный чинуша и глава семейства, немножко тряпка, чуть-чуть педант – одним словом, обыкновенный человек, как и мы все. Жена его, пани Калоусова, добрая и простодушная, добродетельная клуша, послушная жена, домашняя раба, ну и все прочее, что по этому поводу обычно говорится. У них хорошенькая дочь Вера, но в тот момент она как раз находилась во Франции – училась французскому на тот случай, если не выйдет замуж и ей придется сдавать экзамены. Ну и, наконец, сын, оболтус-гимназист, по имени Тонда, отличный форвард и весьма посредственный ученик. Одним словом, приличная, нормальная, дружная семья среднего достатка.

Однажды Калоусовы сидели за обедом, и вдруг кто-то позвонил: пани Калоусова, вытирая руки о передник, отворила двери и говорит оттуда отцу, вся красная от волнения:

– Господи Иисусе, отец, нам телеграмма.

Вы, наверное, знаете, как пугаются женщины при виде телеграмм; тут, наверное, все дело в их душевном устройстве, в привычке ждать ударов судьбы.

– Ну-ну, мамочка, – проворчал пан Калоус, пытаясь сохранить приличествующее ему спокойствие, а у самого руки тряслись, пока телеграмму разворачивал. – От кого бы это могло быть…

Все члены семейства, включая прислугу, замешкавшуюся в дверях, затаив дыхание, уставились на главу семьи.

– Это от Веры, – произнес наконец Калоус каким-то чужим голосом. – Но, черт подери, я не понимаю тут ни одного слова.

– Ну-ка, покажи, – потребовала пани Калоусова.

– Погоди, – строго остановил ее Калоус. – Сумбур какой-то. Значит, так: Gadete un ucjarc peuige bellevue grenoble vera.

– Да что же это такое? – вырвалось опять у пани Калоусовой.

– На вот, смотри сама, коли думаешь понять лучше меня, – съязвил Калоус, – ну как, уже разобрала?

Из глаз пани Калоусовой закапали горючие слезы, размывая злополучную телеграмму.

– С нашей Верой что-то случилось, – прошептала она. – Иначе она ни за что бы не послала телеграммы.

– Это мне и без тебя ясно, – выкрикнул Калоус, натягивая пиджак: куда же это годится – в такую ответственную минуту оставаться в одной рубашке?!

– Отправляйтесь на кухню, Андула! – приказал он служанке и потом трагически произнес: – Телеграмма из Гренобля. Скорее всего, Вера с кем-нибудь убежала.

– С кем?! – ужаснулась пани Калоусова.

– А я откуда знаю? – взревел пан Калоус. – Разумеется, с каким-нибудь бездельником, либо художником. Вот она, ваша эмансипация! Именно такого конца я и ждал! Ведь с каким тяжелым сердцем отпускал я ее в этот окаянный Париж! А ты, ты вот все за нее канючила…

– Это я-то канючила! – вскипела пани Калоусова. – Да не ты ли бубнил: дескать, девушке нужно чему-то учиться, чтоб она сама могла себя прокормить.

Пани Калоусова разрыдалась и бессильно опустилась на стул.

– Господи Иисусе, несчастная Вера! Конечно, с ней что-то стряслось… Может, лежит одна, больная…

Пан Калоус в волнении принялся расхаживать по комнате.

– Больная! – вскричал он. – С чего бы это ей заболеть? Лишь бы не пыталась наложить на себя руки! Небось негодяй этот сперва ее совратил, а потом бросил…

Пани Калоусова торопливо начала развязывать фартук.

– Я поеду за ней, – объявила она, подавляя рыдания. – Одну я ее там не оставлю… я…

– Никуда ты не поедешь! – вскричал Калоус.

Пани Калоусова поднялась. Никогда еще не видели ее преисполненной такого достоинства.

– Я мать, Калоус, – сказала она. – И я знаю, что велит мне мой долг.

Произнеся эти слова, пани Калоусова с какой-то даже торжественностью удалилась.

Мужчины, то есть Калоус и гимназист Тонда, остались в одиночестве.

– Надо приготовиться к самому худшему, – глухо произнес Калоус. – Может, Веру впутали в дурную историю. Ты матери не говори, но в этот Гренобль поеду я сам.

– Отец, – проговорил Тонда на самых глубоких нотах своего голоса (обычно он называл отца «папой»), – позволь это сделать мне, туда поеду я; я немножко умею по-французски…

– Кто там испугается такого пацана, – заупрямился папаша Калоус. – Но я спасу свою дочь! Отправляюсь ближайшим поездом… Только бы не оказалось слишком поздно!

– Поездом! – усмехнулся Тонда. – Хорошо еще, что ты не хочешь отправиться туда пешком! Если бы ты отпустил меня, я полетел бы самолетом до Страсбурга…

– А я, по-твоему, не полечу? – бушевал отец Калоус. – Ну так знай, что я тоже собирался лететь! И этого мерзавца, – произнес он воинственно, грозя кому-то кулаком, – я сотр-р-у в порошок! Бедная девочка!

Тонда положил руку отцу на плечо; это походило прямо-таки на чудо, скажу я вам; мальчик, перенеся внезапный удар, возмужал просто на глазах.

– Отец, – произнес он как можно мягче, – это тебе не по силам, ты уже в возрасте. Положись на меня; ты ведь знаешь, что ради сестры я сделаю все, что только в человеческих силах.

До сих пор, разумеется, младший брат выказывал сестре только свое полное пренебрежение.

Отец Калоус покачал головой.

– Нет, – мрачно сказал он, – это дело мое. Дочери не от кого ждать настоящей помощи, кроме как от отца. Я еду, Тонда. А ты пока будешь опорой матери. Знаешь, женщины, они…

Тут в переднюю вошла пани Калоусова, одетая в дорожный костюм. К удивлению, она никак не походила на человека, нуждающегося в опоре и помощи.

– Куда это ты, скажи на милость? – не выдержал Калоус.

– В банк, – отчужденно ответила мужественная женщина, – За своими сбережениями. Чтобы поехать к дочери за границу.

– Глупости! – взбеленился Калоус.

– Никакие не глупости! – холодно парировала пани Калоусова. – Я знаю, что делаю и зачем.

– Жена, – решительно объявил Калоус, – да будет тебе известно, что к Вере поеду я сам.

– Ты?! – с некоторым даже презрением переспросила пани Калоусова. – Какой там от тебя прок? Да и к чему бы тебе лишать себя привычных удобств? – с убийственной иронией добавила она.

Отец Калоус расправил плечи и побагровел.

– Это уж не твоя забота – будет от меня прок или нет. Я все взвесил и знаю, что там может произойти. Я готов ко всему. Передай прислуге, чтоб она собрала мне чемоданчик, ладно?

– Я же тебя знаю, – возражала пани Калоусова. – Начальник не даст тебе разрешения – и никуда ты не поедешь.

– Чихал я на начальника, – разбушевался Калоус. – Плевать мне на службу! Пусть выгоняют! Уж как-нибудь перебьюсь и без них! Я всю жизнь посвятил семье, принесу ей и эту жертву, понятно?!

Пани Калоусова присела на краешек стула.

– Муж, ты все-таки возьми в толк, – сокрушенно проговорила она, – о чем теперь идет речь! Ведь я еду ухаживать за больной! У меня такое предчувствие, будто Вера – на грани жизни и смерти! Я обязана быть возле нее…

– А у меня такое предчувствие, – воскликнул Калоус, – что она – в лапах какого-то прохвоста. Если бы хоть знать, что там, в телеграмме, можно бы подготовить себя…

– …к самому худшему… – всхлипнула пани Калоусова.

– Не исключено и такое, – угрюмо согласился Калоус. – Я просто боюсь и подумать, о чем, собственно, эта телеграмма.

– Послушай, – неуверенно предложила пани Калоусова, – а может, спросить пана Горвата?

– О чем нам его спрашивать? – удивился Калоус.

– Ну, что там, в телеграмме, написано. Ведь пан Горват разгадывает всякие шифры…

– Пожалуй, – облегченно вздохнул Калоус. – Он вполне может разгадать! Андула! – гаркнул глава семьи, – бегите на шестой этаж к пану Горвату, передайте, хозяева, мол, очень просят зайти!

Во избежание недоразумений, сразу же поясню, что этот пан Горват служит в нашей разведывательной службе; главная его забота – дешифровка тайнописи. Говорят, что в своем деле он чуть ли не гений, этот пан Горват, и, если ему дать время, он разгадает любые знаки; только это очень уж кропотливая работа, поэтому все они, дешифровщики, как бы малость не в себе.

Так вот, значит, вскоре пан Горват заглянул к Калоусовым; к слову сказать, был это тщедушный, нервный человек, и от него страшно пахло чем-то вроде нафталина.

– Пан Горват, – начал Калоус, – я тут получил одну странную телеграмму; вот мы и подумали, не будете ли вы так любезны…

– Покажите, – попросил пан Горват, прочитал телеграмму да так и остался сидеть, полуприкрыв глаза. Воцарилась гробовая тишина.

– Так-так, – немного погодя раздался голос Горвата, – а от кого телеграмма?

– От нашей дочери Веры, – пояснил Калоус. – Она учится во Франции.

– Ага, – отозвался пан Горват и встал. – Тогда пошлите ей телеграфом двести франков или около того в отель «Бельвю» в Гренобле – и все.

– Вы разобрали телеграмму? – выдавил Калоус.

– Какое там, – буркнул пан Горват. – Никакой это не шифр, а просто – искажение текста. Но посудите сами, о чем может телеграфировать молодая девушка? Наверное, потеряла сумочку с деньгами. Всякое бывает.

– А не могло ли… не могло ли в телеграмме содержаться чего-нибудь более страшного? – с сомнением спросил Калоус.

– Да почему в ней должно быть что-нибудь более страшное? – возразил удивленный пан Горват. – Послушайте, ведь чаще всего случаются вполне обычные вещи. Да и сумочки эти никуда не годятся…

– Так благодарствуйте, пан Голуб, – сухо поблагодарил пан Калоус.

– Не на чем, – буркнул пан Горват и удалился.

В квартире Калоусов на некоторое время воцарилась тишина.

– Послушай, – смущенно обратился Калоус к жене. – Не очень-то он мне нравится, этот Горват; гм… грубиян какой-то…

Пани Калоусова расстегивала крючки и пуговки своего выходного платья.

– Он гадкий, – ответила она. – Ты пошлешь Вере деньги?

– Ничего не поделаешь – пошлю, – разворчался Калоус. – Гусыня несчастная, потерять сумочку, а? Что, деньги-то у меня – ворованные? Влепить бы ей пару…

– Я жмусь как последняя дура, – добавила в сердцах пани Калоусова, – а наша фрейлейн не может быть поосмотрительней… Горе мне с этими детьми…

– А ты что глазеешь по сторонам, садись за книги, лентяй! – прикрикнул Калоус на Тонду и поплелся на почту. Никогда еще он не испытывал такой досады, как сейчас. А Горвата с тех пор считал циником, неделикатным и прямо-таки непорядочным человеком, словно тот нанес ему смертельное оскорбление.

Человек, который не мог спать
© Перевод А. Косорукова

– Раз уж пан Долежал завел речь о расшифровке, – молвил пан Кавка, – то я вспомнил об одной шутке, которую однажды подстроил коллеге Мусилу. Этот самый Мусил – необыкновенно образованный и субтильный человек, этакий тип интеллектуала: во всем он видит проблемы и ищет свою точку зрения на них. У него, например, есть точка зрения и на собственную жену, и живет он не в супружестве, а в проблеме супружества; кроме того, он решает социальную проблему, половой вопрос, проблему подсознания, проблему воспитания, кризис сегодняшней культуры и целый ряд других проблем. Люди, которые всюду находят проблемы, столь же невыносимы, как и те, у кого есть принципы. Я не люблю проблем, для меня яйцо есть яйцо, и если кто начнет говорить о проблеме яйца, то я подумаю, что яйцо тухлое. Это я к тому, чтобы вы знали, что за человек мой коллега Мусил.

Однажды перед рождеством он решил поехать кататься на лыжах в Крконоши, и так как ему надо было еще что-то купить, то он сказал, что вернется позднее попрощаться с нами. Тем временем к нам заглянул доктор Мандел, знаете, известный публицист, тоже большой чудак, и говорит, что ему необходимо потолковать с паном Мусилом.

– Мусила нет, – говорю я, – но, вероятно, он еще зайдет сюда перед отъездом; подождите.

Доктор Мандел выразил досаду.

– Ждать я не могу, – сказал он, – но я напишу ему записочку о том, зачем он мне нужен.

Тут он сел за стол и начал писать.

Не знаю, видел ли кто-нибудь из вас более неразборчивый почерк, чем почерк доктора Мандела. Он похож на запись сейсмографа – такая длинная прерывистая линия, которая местами то вдруг пойдет мелкой дрожью, то резко подскочит. Я-то почерк Мандела знал хорошо и просто смотрел, как его рука скользит по бумаге. Вдруг доктор Мандел нахмурился, нетерпеливо скомкал бумагу, бросил в корзину и встал.

– Нет, слишком долго писать, – пробормотал он – и был таков.

Сами понимаете, в канун рождества не хочется заниматься серьезной работой; и вот я сел за стол и начал выводить на листке сейсмографические кривые: длинные ломаные линии, которые то резко подпрыгивали, то стремительно падали, следуя только моей прихоти. Поразвлекавшись таким образом, я положил листок на стол Мусилу. И тут как раз он вбежал, уже в спортивном костюме, с лыжами и палками на плече.

– Ну, я поехал! – радостно крикнул он еще с порога.

– Тут приходил какой-то господин, спрашивал вас, – невозмутимо сообщил я ему. – Он оставил вам письмо, по его словам, важное.

– Где оно? – живо отозвался Мусил. – Ну и ну, – он слегка смутился при виде моего творения. – Это от доктора Мандела, что же он от меня хочет?

– Не знаю, – проворчал я неприветливо, – он очень спешил; но, знаете, не хотел бы я расшифровывать его почерк.

– Я его закорючки умею читать, – заявил Мусил легкомысленно, поставил лыжи с палками в угол и сел за стол.

– Гм, – произнес он через минуту, став чрезвычайно серьезным.

Полчаса прошло в гробовом молчании.

– Так, первые два слова есть! – вздохнул наконец Мусил, вставая. – Они означают: «Дорогой коллега». Но теперь мне пора бежать на станцию. Я эту записку возьму с собой и расшифрую ее в дороге, чего бы мне это ни стоило.

После Нового года он вернулся с гор.

– Ну, как вы провели время? – спрашиваю. – Сейчас, наверно, в горах красота, не правда ли?

Он только рукой махнул:

– Даже не знаю! Признаюсь, я все время просидел, не высовывая носа на улицу, в номере гостиницы; но все говорили, что там великолепно.

– В чем же дело? – спросил я участливо. – Вы болели?

– Да нет, – ответил Мусил с напускной скромностью, – я все время расшифровывал письмо Мандела; и если хотите знать, я его все-таки расшифровал! – заявил он победоносно. – Только два-три слова не смог прочесть. Я бился над ним все дни и ночи, но я твердо решил расшифровать его, и я это сделал.

У меня не хватило духу сказать ему, что записка – всего лишь мои досужие упражнения.

– А записка была такой уж серьезной? – спросил я с участием. – Стоила она, по крайней мере, такого труда?

– Это не важно, – гордо ответил Мусил, – меня это интересовало скорее как графологическая проблема. Доктор Мандел просит меня написать за две недели статью в его журнал, но вот о чем, – этого я как раз и не смог разобрать; затем он желает мне весело провести праздники и хорошенько отдохнуть в горах. В общем, пустяки; зато разрешение этой проблемы, сударь, было твердым методологическим орешком и незаменимой тренировкой для ума. Ради этого стоило провести несколько бессонных ночей.

* * *

– Вы не должны были так поступать, – заметил укоризненно пан Паулюс. – Черт с ними с несколькими днями, но жаль бессонных ночей. Сон, сударь мой, не только отдых для тела; сон – это вроде очищения и прощения за прошедший день. Сон – особая милость; и первые несколько минут после хорошего сна всякая душа чиста и невинна, как дитя.

Я это знаю, потому что было время, когда я лишился сна. Вероятно, это было следствием беспорядочной жизни, или что-то во мне разладилось, не могу сказать; но стоило мне лечь в постель и ощутить под веками первое щекотание сонливости, во мне что-то как бы щелкало, и я часами лежал и таращился в темноту, пока не начинало светать. Я мучился год – год без сна.

Когда вот так не можешь уснуть, сначала стараешься ни о чем не думать; поэтому начинаешь считать или молиться. И вдруг всплывает мысль: боже мой, вчера я забыл сделать то-то и то-то! Потом приходит в голову, что, кажется, тебя надули в лавочке, когда ты расплачивался. Затем вспомнишь, что жена или приятель намедни ответили тебе как-то странно. Тут в доме что-то скрипнет, и ты думаешь, что это вор, и тебя бросает в жар от страха. Но как только поддаешься страху, то начинаешь анализировать свое физическое состояние и, взмокнув от ужаса, вспоминаешь, что тебе известно о нефрите или о раке. Без всякого повода вдруг мелькнет воспоминание о постыдной глупости, которую ты совершил двадцать лет назад, но тебя и сейчас еще прошибает пот уже от стыда. Слово за словом ведешь ты очную ставку с этим странным, неотвязным и неискупленным «я»; со своей слабостью, собственной грубостью и мерзостью, с недугами и обидами, глупостями, конфузами и страданиями, давно отошедшими в прошлое. И возвращается к тебе все мучительное, болезненное и унизительное, что ты когда-либо испытал; нет пощады тому, кто не может спать. Весь твой мир искажается и обретает тягостную перспективу; дела, о которых ты только-только забыл, ухмыляются тебе, словно говоря: болван, хорошо же ты тогда поступил; а помнишь, как твоя первая любовь, когда тебе было четырнадцать лет, не пришла на свидание. Так вот знай: она тогда целовалась с другим, с твоим приятелем Войтой, и они смеялись над тобой! Эх ты, дурень, дурень, дурень! – И ты ворочаешься в жаркой постели и хочешь уговорить себя: черт возьми, да мне до этого давно нет дела! Что было, то сплыло, и точка. А я скажу вам, это не так. Все, что было, – есть. Продолжает существовать даже то, что ты уже не помнишь. Я считаю, что память живет и после смерти.

Вы, друзья, меня немного знаете. Знаете, что я не бука и не ипохондрик, не какой-нибудь бирюк, нытик, брюзга, недотрога, ворчун, кисейная барышня, нелюдим и пессимист. Я люблю жизнь и людей, и самого себя, берусь за все сплеча, люблю помериться силами с трудностями; короче, толстокож, как оно и подобает мужчине. Но когда я лишился сна, днем я мотался напропалую, знай поворачивался, спешил от задачи к задаче; вы знаете, я пользуюсь счастливой репутацией весьма деятельного человека. Но едва ночью я ложился в постель и начиналась бессонница, как жизнь моя раздваивалась. Там была жизнь дельного, удачливого, самоуверенного и здорового человека, у которого все спорится благодаря энергии, смекалке и бессовестному везению. Здесь, в постели, лежал человек затравленный, который со страхом осознавал свои неудачи, позор, непорядочность и все, что было унизительного в его жизни. Я жил двумя жизнями, которые почти не соприкасались и были до ужаса не похожи одна на другую. Дневная – складывавшаяся из успехов, деятельности, взаимоотношений с людьми и доверия, из забавных препятствий и вполне нормальных чудачеств, – жизнь, в которой я по-своему был счастлив и доволен собой. По ночам развертывалась другая жизнь, сотканная из боли и растерянности: жизнь человека, которому ни в чем не везет; человека, которого все предали и который сам относился к людям глупо, малодушно и скверно; человека, разочарованного во всем, трагической марионетки, которую все ненавидят и обманывают; человека слабого, который все проиграл и, шатаясь, бредет от позора к позору. Каждая из этих жизней была сама по себе последовательной, связной и цельной; когда я пребывал в одной из них, мне казалось, что другая жизнь принадлежит кому-то еще, что она меня не касается или что она лишь мнится; что она – самообман и болезненная иллюзия. Днем я любил, ночью подозревал и ненавидел. Днем я жил жизнью, обычной для нас, людей; ночью я жил самим собой. Кто думает о себе, теряет мир.

И вот мне кажется, что сон – это как бы темная и глубокая вода. Она уносит все, о чем мы не знаем и не должны знать. Странный осадок печали, который образуется в нас, вымывается и уплывает в это безбрежное море подсознания. Наши дурные и трусливые поступки, все паши обыденные и постыдные грехи, унижающие нас глупости и неудачи, секунды лжи и нелюбви, все то, в чем провинились мы, и то, в чем другие виноваты перед нами, – все это тихонько утекает куда-то за пределы сознания. Сон безгранично милосерден: он прощает нас и виновных перед нами.

И вот я скажу вам: то, что мы называем нашей жизнью, – еще не все, что нами прожито; это лишь часть жизни. Того, чем мы живем, слишком много, больше, чем способен вобрать наш разум. Поэтому мы лишь отбираем то или другое, что нам подходит, и кое-как сплетаем из отобранного упрощенное действо; и это сплетение мы называем жизнью. Но сколько мы при этом оставляем в стороне, сколько обходим странных и страшных вещей, боже ты мой! Если бы люди осознали это! Но мы способны жить лишь одной упрощенной жизнью. Прожить и пережить больше было бы свыше наших сил. У нас не достало бы мочи вынести жизнь, если бы большую часть ее мы не теряли по дороге.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю