Текст книги "Собрание сочинений в семи томах. Том 1. Рассказы"
Автор книги: Карел Чапек
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 48 страниц)
На помощь!
Он обнаружил, что стоит на просторном откосе, поросшем прекрасными деревьями. «Ведь это Франция, – догадался он вдруг, – видно, я сел не на тот поезд». И в самом деле это странный поезд – сплошь незнакомые лица, все смеются над ним, словно он плохо одет; а поезд мчится со страшной скоростью, так что дребезжат стекла. Брож очнулся ото сна; кто-то стучал в окно.
– Что нужно? – крикнул Брож заплетающимся языком.
– Умоляю, – произнес с улицы дрожащий женский голос. – Помогите нам, пожалуйста, поскорее!
– Пошли вы к черту! – сердито бросил Брож и зарылся с головой в подушки. Лишь бы ухватить прерванную нить! Лишь бы досмотреть сон именно с того момента, когда он прервался! «Поезд. Что-то мне снилось о поезде, – старался припомнить Брож; и вдруг осознал с мучительной отчетливостью: – Я должен был спросить, что с ними случилось!»
Он вскочил с постели и бросился отворить окно. Холодом, чернотою повеяло от пустынной ночи.
– Кто тут? – несколько раз крикнул он, но ни звука не услышал в ответ. Его пробрала дрожь, и он пошел прилечь; юркнув под одеяло, отыскал уже нагретое место и зарылся в тепло страстно и жадно; веки у него снова смежились, а члены расслабились в блаженстве. Ох, только бы уснуть!
Широко раскрытыми глазами Брож глядел во тьму. Кто же там все-таки был? Тут, в деревне, никому нет до меня дела. Кто бы стал искать у меня помощи? Голос был женский. И в нем слышалось безмерное страдание. Видимо, женщине грозила смерть. Впрочем, я ведь не врач. Но, наверное, речь шла о жизни и смерти.
Измучившись, Брож повернулся к окну. Оно вырисовывалось холодным голубоватым прямоугольником в черной, обставшей его тьме. Нигде ни огонька. Тихо; только сухо, отрывисто тикают в изголовье часы. Что же все– таки там произошло? Какая стряслась беда? Наверное, где-то по соседству кто-то умирает или ведет отчаянную борьбу с болезнью? Я, конечно, не врач.
Но в постели жарко, нестерпимо жарко. Брож сел на перину и по привычке взял очки. «И вообще, – раздумывал он, – какой от меня толк? Как им помочь? Способен ли я совершить хоть что-нибудь полезное? Господи, я не умею ни посоветовать, ни утешить; даже словами, даже простой участливостью я не смог бы облегчить чье– либо бремя. Ведь сам я ничего не прошу, только покоя; только избавления от людей. Но что все-таки произошло?»
Тут ему пришло в голову засветить лампу. «Может, увидят свет, – сказал он сам себе, – и постучат снова. Буду светить как маяк. А постучат – спрошу, что случилось. По крайней мере, узнаю, что я действительно ничем не мог помочь».
Утешив себя, Брож подоткнул подушки под спину и напряженно ждал: вот-вот скрипнут ворота и тот же женский голос попросит помощи. Но мерное тиканье часов томило его. Тщетно пытался он остановить время. Было три часа ночи. Исподволь в груди разрасталась непомерная тяжесть беспокойства и волнения. Никто не возвращался.
Брож суетливо и поспешно принялся одеваться. «Конечно, – решил он, – если в доме что-то случилось, свет не погасят, и я постучу в окно. Все равно теперь не уснуть. Пользы от меня никакой, но все же… Они, наверное, совсем уж беспомощны…» Брож спешил и второпях тихо чертыхался, проклиная тонкие шнурки ботинок; в конце концов ему удалось затянуть какой-то немыслимый узел, и он выскочил на улицу.
На улице было темно – хоть глаз выколи. Брож пустился по улочке в поисках освещенного окна; до сих пор он никогда не видел деревни, столь глубоко забывшейся сном, настолько чуждой любому проявлению жизни, настолько чужой… Нигде не проливался жалобный свет ночной лампы, ни единый луч не проникал из-за ставен. В испуге Брож остановился возле часовни; на ее окнах дрожал блуждающий тусклый отблеск пламени. «Лампада», – понял Брож и прошел мимо, но больше нигде не было ни огонька; повсюду – тьма, лишь слабо отсвечивает белизна стен.
Брож медленно брел обратно, вслушиваясь в тишину немых домов. Не раздастся ли изнутри стенание, не возропщет ли тихая беспомощность? Не всхлипнет ли рыданием женский голос? Цепенея от ужаса, Брож исследовал замкнутые просторы немоты: ничего, ни звука, ни учащенного дыхания – ничего…
Разве не может долететь из просторов ночи, из дальней дали, с другого конца света рвущий душу крик о помощи?
Как непривычен спящий мир! Безмолвный! Не кричащий от боли! Не молящий о спасении! Если бы сейчас пронесся тишайший стон, разве Брож не услышал бы его, разве не оперся бы о него, как о столп, не ухватился бы, как за луч, вспыхнувший во тьме…
«Хочешь помогать другим, – прозвучало в нем насмешливо и резко, – а себе помочь не можешь! Но разве, – подумал Брож в болезненном изумлении, – это не так? Ведь это, скорее всего, потому, именно потому, что сам себе ты помочь не можешь… – Тот, кто может себе помочь, – тот будет помогать себе; но ты, ты, неспособный помочь сам себе, – пожалуй, это именно так…»
Брож остановился, словно ударенный. Значит, он не способен помочь сам себе! Неужели это правда?.. Да и нужна ли мне помощь… и от себя самого, и от кого-либо другого? Неужто мне и впрямь очень худо? О боже, нет же, нет! Ведь я живу по-своему и не хочу ничего больше. Лишь бы прожить свои дни ради самого себя. У меня нет неисполненных желаний. Наверное, у меня желаний нет вообще. Ведь и себе самому я помочь не в силах. Мне не в чем себе помогать. Мне это никогда не приходило в голову. Пусть все остается так, как есть: день за днем – до бесконечности.
День за днем? Брож опустился на тумбу и недвижно уставился во тьму, словно тайком досматривал прерванный сон. Или будто видел, как уходят в прошлое день за днем, месяц за месяцем и год за годом – до бесконечности.
Ничто уже не изменится. Да и что менять? Стремительно уносятся прочь события и годы; но день следует за днем, словно вообще ничего не происходило. Прошел день. Ну и что в том? Ведь такой же в точности день настанет завтра. Только и он пройдет столь же бесследно! Изо дня в день я могу повторять себе: «Я ничего не потерял, кроме дня. Только день, ничего больше». Откуда же в таком случае этот страх? Брож до боли сдавил себе виски. Чтобы очнуться. «Я не выспался. Я остановился, а дни наросли вокруг меня, словно стены; день за днем однообразно и тяжко накладывались один на другой – словно кирпичи. Я уже скоро проснусь: но то, что я обнаружу вокруг, – будет ли это новый и небывалый день? Или день, возведенный из тысяч минувших – как стена? И я снова спрошу себя: неужели это еще один среди тысяч других, нагроможденных, как стены? Зачем он явился? Вчера было лишь на один-единственный день меньше! Стоило ли просыпаться ради этого единственного дня?»
Сонливость разом слетела с него. «Да ведь это тюрьма! – осознал он в ужасе. – Столько лет я жил как в тюрьме! – Глаза его расширились; казалось, как-то грустно осветились минувшие годы: они были странно чужие и еще более странно знакомые; все и ничто, дни без счета… – Да, тюрьма, – опомнился Брож, – неужто я так никогда и не проснусь в небывалом дне? Разве я не жду его до сих пор (ах, тюрьма!) – и не ждал все время, – понял он вдруг (…минувшие годы озарились светом), – разве я остановился не для того, чтобы не пропустить небывалый день?»
Минувшие годы озарились светом. «Господи, – шептал Брож, глядя в просторы неба, – я не стану таиться от тебя дольше: я ждал твоей помощи, чудодейственного высвобождения; свершится, – думалось мне, – некое великое событие, пробьется в расщелинах свет, и после сильных ударов в дверь прогремит громкий приказ: „Лазарь, восстань!“ Столько лет ждал я громоподобного гласа триумфатора; ты не явился, и я уже ни на что не надеюсь больше.
И если я еще жду чего-то, так это помощи и высвобождения. Некоего гласа, что взовет ко мне в моем заточении. Видно, он не громок, а так слаб, что я должен поддержать его собственным голосом. И видно, это голос не приказывающий, но просительный: „Восстань, Лазарь! Восстань, чтобы помочь нам!“
Если ты не в силах помочь себе сам, то кто поможет тебе? Кто придет высвободить тебя, если ты не способен на это? Все объято сном в неведомом мире; по-детски всхлипнет боль губами спящего; ребяческий сон, что-то о поезде; исчезающий сон чертит что-то на стенах тюрьмы. И вдруг он явится – постучит в окно и призовет тебя воспрянуть ото сна, – тот небывалый день. Распознаешь ли ты его, очнешься ли, воспрянешь ли духом?
Ты, видно, ждал светопреставления: так услышь тихий, просительный зов. Может быть, день, встретить который ты жаждал, наступит не как праздник, а как будни, как понедельник жизни, как обычный грядущий день.»
Над лесами брезжит рассвет.
Мучительные рассказы[62]62
Книга Карела Чапека «Мучительные рассказы» впервые вышла в 1921 г. в издательстве «Авентинум». Все рассказы сборника ранее были опубликованы в периодике. Включенные в данный том рассказы появились первоначально в следующей хронологической последовательности: «Отцы» («Червен», 1918, 7 марта), «Трое» («Люмир», 1919, 16 апреля), «В замке» («Республика», 1919, 16 апреля и 7 мая), «Деньги» («Люмир», 1920, 28 января), «Трибунал» («Орфеус», 1920, июль, № 1), «Рубашки» («Цеста», 1920, 3 декабря), «Жестокий человек» («Люмир», 1921, 20 января).
В основу рассказа «В замке» легли впечатления, навеянные пребыванием Чапека в качестве домашнего учителя в семье графа Владимира Лажанского(февраль – октябрь 1917 г.). В июле – августе 1917 г. Чапек писал С.-К. Нейману из Хыше у Подборжан, где находился замок графов Лажанских: «Я все еще в панском услужении, на этот раз в замке; и Вы, вероятно, представляете себе, что при таких обстоятельствах на душе накапливается столько горечи и унижения, что, как только пробуешь взяться за перо, письмо превращается в стенание». [V. Dуk. St. К. Neumann. Bratři Čapkové. Korespondence z let 1905–1918, s. 178–179.] То обращение «не к вере, а к сочувствию», которое явилось итогом «Распятия», получило, по словам Чапека, развитие в «Мучительных рассказах»: «И в „Мучительных рассказах“ в конце концов те же поиски терпимости, акцент на том, как трудно судить человека». [K. Čapek. Poznámky o tvorbě, s. 82.]
В предисловии к английскому изданию «Мучительных рассказов» Джон Голсуорси писал о Чапеке: «У него проницательный ум, беспристрастная и живая фантазия, истинный дар выразительности… хорошее вино само себя хвалит, и к хорошим рассказам не нужно предисловия; все, что я скажу: я прочел их с живейшим интересом – они проницательны, необычны, в них есть сила и есть букет». (J. Galsworthy. Foreword. – In: К. Capek. Money and other stories. London, 1929, p. 5). Перевод выполнен по тексту книги: К. Čapek. Boží muka. Trapné povídky. Praha, 1973.
[Закрыть]
Отцы
© Перевод Е. Аникст
Небо безоблачно, и площадь с утра пылает, как огромная раскаленная каменная плита. Белые фронтоны, аркады, в окнах цветущие кактусы и герань; рыжая собачонка отряхивается на мостовой. От мрачных фасадов богатых домов, как всегда в знойный день, дышит прохладой; большие темные ставни закрытых окон хранят благодатный сумрак.
Перед домом аптекаря, словно сфинкс, спит сенбернар. Тихо на этой площади; здесь всегда тихо: тихо в дождь, тихо в полуденную жару, тихо по воскресеньям, тихо по будним дням. Посреди площади, словно огромный корабль, высится костел. Вот здесь и ходила девочка, пока была жива.
Она умерла, и никогда прежде городок не видел горя большего, чем горе ее отца. В последние дни он не покидал изголовья ее кровати; лишь когда малютка засыпала, отец подходил к окну и смотрел на площадь. Здесь он с ней гулял, пока она не заболела, держал ее за руку и разговаривал; аптекарский сенбернар всегда вставал, подметая землю тяжелым хвостом, чтобы она могла его погладить. Старый аптекарь совал руку в стеклянную банку и давал ей горсть серых леденцов от кашля. А девочка потом с отвращением их выплевывала, и ее тоненькие пальчики еще долго оставались измазанными и липкими.
Этой дорогой он спускался с ней к реке. Девочка боялась некоторых домов и никогда не говорила почему; боялась людей, злых собак, колодцев с железными ведрами, мостов, нищих и лошадей, боялась реки и машин. В страхе она крепко стискивала руку отца, а он в ответ покровительственно пожимал ее ручонку: не бойся, я тут. Здесь он ходил с ней на прогулку в лес, бросал шишки с откоса и заставлял себя шутить; ребенок никогда ни о чем не спрашивал. Их знали все: он, степенный отец, толстый, заботливый, склонившийся над ребенком; она, безвкусно одетая шестилетняя светловолосая и светлоглазая девочка с запавшими щечками. Дети кричали ей вслед: «Заморыш», – отец багровел и ходил к родителям жаловаться на озорников. Так они гуляли.
Сенбернар встает и оглядывается. Три недели проболела девочка и умерла. Несколько нищенок уже стоят перед осиротевшим домом; сходятся люди на похороны, немного погреются на площади, а потом заходят в дом. Уже ждут музыканты и служки с крестами и светильниками, четыре работницы из отцовской мастерской в новых черных платьях несут погребальные носилки, покрытые длинным суконным покрывалом, в белом одеянии подходят девочки, довольные и немного смущенные, певчие с нотами под мышкой, рослые, смеющиеся девушки – светлые платья, букеты цветов; не спеша собираются сливки городского общества – длинные черные сюртуки, тяжелые цилиндры, дамы в шелковых юбках, чинные и торжественные лица; сходится весь город, ибо отец богатый и видный здесь человек. Наконец появляется каноник, и с ним два священника в белых облачениях – знак благости небес. Наверху, в большом зале, лежит девочка, на русых волосах венок, в восковых ручках сломанная свеча.
Тихо на площади, и сенбернар ложится, подняв голову к затихшему дому. И вот в открытое окно несется звучный голос священника: «Sit nomen Domini».[63]63
Да будет имя господне (лат.).
[Закрыть] Нищенки падают на колени. «Laudate, pueri, Dominum: laudate nomen Domini».[64]64
Хвалите, рабы, господа, хвалите имя господне (лат.).
[Закрыть] Мужской хор вступает: «Sit nomen Domini benedictum».[65]65
Да будет имя господне благословенно (лат.).
[Закрыть] Нищенки перед домом начинают неразборчиво что-то бормотать, и лишь постепенно становятся различимыми слова молитвы «Отче наш». «Hic accipiet»,[66]66
Да приимет он (лат.).
[Закрыть] – поет мощный голос каноника. «Kyrie eleison. Christe eleison. Kyrie eleison. Et ne nos inducas in tentationem. Sed Libera nos a malo».[67]67
Господи, помилуй. Иисусе Христе, помилуй. Господи, помилуй. И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого (лат.).
[Закрыть] Сенбернар, поджав хвост, убегает домой. «Oremus».[68]68
Помолимся (лат.).
[Закрыть] Тихо в доме, даже нищенки смолкли. Лишь фонтан журчит посреди площади.
Умерла девочка, была она слабенькая и совсем некрасивая; боялась широкой площади, боялась большого пса и фонтана, который казался ей бездонным, шла по жизни, держась за руку отца, заболела у него на руках, а ныне – восхвалите за это имя господне – преставилась в свои несчастные шесть лет, дабы стать ангелочком.
По раскаленной площади движется траурная процессия: служки с крестами и светильниками, заунывная музыка, девочки с веночками розмарина и сломанными свечками на подушках, священники с горящими свечами, а за ними гробик, легонький, несмотря на все роскошные украшения, жесткие, широкие ленты, восковые венцы и банты из черного крепа, согбенный отец, с лицом как бы стертым горем, бледная, хрупкая мать под черной вуалью, следом люди в черном, хмурые, с лысинами, блестящими на солнце, с белыми носовыми платками, небольшая перешептывающаяся толпа, а позади, как отдаленный и бормочущий островок, нищенки со своей нескончаемой молитвой.
Выжженной ложбиной процессия восходит на голгофу человеческой скорби. За голой стеной лежит новое кладбище, белое и сухое, песчаная земля мертвых, на ней не выросло ничего, кроме белых крестов, лилий из жести да тонкой башни погребальной часовни. Все голо и высохло добела, точно кости. Белый, мертвый полдень. Белая раскаленная дорога. Плывет в вышине маленький гробик и тянет за собой черную толпу; маленький гробик, маленькая покойница в белом платье и со сломанной свечой; сюда ходила она, держась за руку отца.
– Бедняга, он так ее любил! Женился поздно и очень хотел ребенка, а потом, да вы сами знаете, приехал сюда новый регент и соблазнил его супругу. Всему городу об этом известно. Вот и родилась русая девочка у брюнетов; вся в органиста, похожи друг на друга как две капли воды. Будто пальцем указывала на своего настоящего отца.
Легкий гробик, видно, превратился в свинцовый. Носильщики останавливаются и ставят носилки на землю. Да, именно здесь бывала она со своим отцом; вот тут они садились и смотрели вниз, на дорогу с повозками комедиантов, деревенскими колясками и бричками, смотрели отсюда на улицы городка, стараясь угадать, кто там идет.
Весь городок знал, за кем бегает его жена, лишь он ничего не видел; у него был ребенок, светловолосая и светлоглазая девчушка, с ней он нянчился, пока жена его устраивала сцены ревности каждой девице, которую ее музыкант учил тыкать пальцами в клавиши. В конце концов, чтобы не лишиться уроков, пришлось ему бросить любовницу; причем каждому, кто интересовался, он давал читать ее письма, а интересовались этим все.
Вновь зазвучал надрывный похоронный марш, и процессия медленно, под звон колоколов, тяжело подымается в гору. Маленькая дама под вуалью со строго поджатыми губами путается в подоле юбки; она держится прямо, как бы бросая вызов всем любопытным, а потом снова скроется дома, со своим бесконечным вышиванием сядет у окна, бледнея от одиночества и злобы.
Да, он бросил ее, и осталась она с немилым и противным ей ребенком и мужем, все чувства которого принадлежали этой умершей девочке, хотя он не был ее отцом. Он привязался к ней всей своей унылой душой, и городок не знал, то ли смеяться, то ли жалеть его, когда он выводил нелепо одетую девочку, бледную и испуганную, из холодных комнат дома на площадь.
Звон колоколов вдруг оборвался коротким гулом.
Маленький гробик стучится в ворота вечности. Покоится на досках над свежей могилой, посреди большой, безмолвной толпы; в мертвой тишине лишь хористы шелестят нотами да каноник не спеша перелистывает черную книжку. В толпе заплакал ребенок. Узкая тень башни пересекает раскаленное поле мертвых. Только год, как здесь хоронят, а может, это кладбище слишком велико и его никогда не заполнят, может, никогда оно не зарастет и навеки останется таким пустым и голым. Толпа дышит тяжело и беспокойно. В чем дело? Почему не начинают? Тишина становится все мучительней, тревожней, все более угнетающей…
«Laudate Dominum de coelis, laudate eum in excelsis. Laudate eum omnes angeli eius,[69]69
Хвалите господа с небес, хвалите его в вышних. Хвалите его, все ангелы его (лат.).
[Закрыть] – возвещает хор. – Laudate eum omnes virtutes eius».[70]70
Хвалите его, все воинство его (лат.).
[Закрыть] Толпа перевела дух. «Laudate eum sol et luna; laudate eum stellae et lumen. Laudate eum coeli coelorum».[71]71
Хвалите его, солнце и луна, хвалите его, все звезды света. Хвалите его, небеса небес (лат.).
[Закрыть] Легкий ветерок, словно разбуженный хором мужских голосов, овеял прохладой бледные лица, поднял облачко ладана, зашелестел лентами и венками, дохнул из могилы холодом глины. Отец склонился, словно падает, не сводит глаз с гробика; люди становятся на цыпочки, чтобы лучше его видеть: вот-вот начнется прощание.
«Kyrie eleison. Christe eleison. Kyrie eleison». Молодой священник раскачивает кадило; цепочки его слабо позвякивают, из кадила выходит дымок и расплывается в воздухе… «Oremus». Широкое пылающее небо безмолвно разверзается над белым кладбищем; мгновение тревожней вечности; лишь сердце бьется сильнее от напряжения страшного, величественного и мучительного момента. «Per omnia saecula saeculorum. Amen».[72]72
И во веки веков. Аминь (лат.).
[Закрыть] Капли освященной воды окропляют гробик, отец, громко рыдая, опускается на колени; гроб медленно спускают в могилу, и хор приглушенно начинает нежный, печальный хорал: «Призвал господь…»
Маленькая дама под вуалью стоит как пригвожденная. Слишком хорошо знаком ей этот сочный, звучный, самоуверенный и самодовольный голос. Когда-то она слушала его в другой обстановке и страстно млела, завороженная его звучанием. Горожане слушают, склонив головы: поет сам регент с первой певицей хора Марией, Венерой городка, высокой, цветущей девушкой. Из всего хора выделяются эти два голоса. Говорят, она к нему ходит, эта Мария. Два голоса ласкаются и обнимаются при ярком солнце, сам каноник внимает им, закрыв глаза; маленькая дама судорожно рыдает, голубое облачко ладана летит к небу, и тихо, еле слышно разносятся над кладбищем заключительные слова хорала. Каноник, как бы пробудившись от сна, наклоняется к земле. Один, два, три комочка глины.
Один, два, три комочка; каждый пробирается к открытой могиле, где отец стоит на коленях на куче земли и всхлипывает так, словно уже никогда не сможет остановиться. Все уже бросили свои три комочка в могилу и рады бы уйти. Они только ждут, когда подымется отец, чтобы пожать ему руку. Священники переминаются, нужно еще идти к часовне; могильщик громко сморкается и лопатой бросает сухую, раскаленную землю в могилу. Вся толпа, изнывая, растерянно молчит.
Среди хористов пронесся легкий смешок. Пан регент сверкает глазами, он рад удачной шутке. Бледная Анежка порозовела, Матильда кусает платок, а Мария корчится в беззвучном хохоте. Регент, с довольным видом причесав волосы и усы, наклонился к Марии и что-то шепнул ей. Мария прыснула и убежала. Люди оглядываются, одни с улыбкой, другие укоризненно.
Отец быстро встает, дрожит и хочет что-то сказать.
– Вам… вам всем, кто моей единственной, любимой доченьке оказал… – Он не в силах продолжать и уходит, рыдая, не подав никому руки, словно во сне. Поднимается суматоха. Пока священники идут в часовню, толпа рассеивается. Одни наспех ставят три крестика на могилах своих близких, другие ненадолго останавливаются у чьего-нибудь надгробия, и почти никто не ждет конца обряда; только регент с Марией и певчими, громко смеясь, поднимаются на хоры кладбищенской часовни.
Несколько женщин в черном молятся у могил и, утирая слезы, оправляют жалкие засыхающие цветы.
Из открытой часовни доносится пение каноника: «Benedicite omnia opera Domini Domino». «Benedicite angeli Domini Domino»,[73]73
Благословите все дела бога богов. Благословите, ангелы, бога богов (лат.).
[Закрыть] – вторит регент. «Benedicite coeli Domino».[74]74
Благословите, небеса, господа (лат.).
[Закрыть]
Могильщик полными лопатами зарывает ребенка двух отцов.
Трое
© Перевод Е. Аникст
Солнце, с самого раннего утра припекавшее желтую стену противоположных дворов, медленно передвинулось в напряженной тишине. Стены напротив очутились в тени, и показалось, что стало чуть прохладнее. Сейчас узкая солнечная полоска, зацепившись за оконную раму, начнет шириться и, как только попадет в комнату, муж рядом в спальне проснется, громко зевнет и, как всегда по воскресеньям, войдет сюда. Мария, передернув плечами от тоски и отвращения, опустила шитье на колени.
Невидящим взглядом она уставилась в окно. Каштан во дворе еще недавно цвел, а теперь на нем остался только обглоданный околоцветник. Почему даже ни в чем не повинное дерево становится противным? Беспокойная, растущая, непосильная тяжесть теснит грудь Марии… Если бы она захотела рассказать о себе, то, наверное, все это показалось бы ей воспоминанием; однако ни мужу, ни тому, другому, она никогда о себе не рассказывала. Да и какие там воспоминания! Скорее – прошлое как бы смоталось в тяжелый клубок, ухватишь кончик – и начнет разматываться событие за событием: и то, что она с радостью воскресила бы в утешение себе, и то, что хотела бы навеки позабыть. Ни о чем Мария не думает, ни о чем не хочет думать, но многое могла бы вспомнить. Прошлое – все тут – так близко, что страшно задумываться, – того и гляди, коснешься его.
Полоска солнечного света протянулась за оконную раму.
Мучило бессильное сознание, что все об этом знают, что каждому известны даже подробности ее супружеской неверности. Ах, вначале она сердилась, когда столько людей давали ей понять, что знают… одни грубо, иные с бесстыдной прямотой, третьи попреками, а остальные… да, каждый считал себя вправе сказать ей какую-нибудь гадость. Одна соседка, встречая ее, громко говорит о распутницах, другая качает головой, дескать, почему же молодому человеку не воспользоваться тем, что ему предлагают от чистого сердца, третья неустанно намекает о муже, четвертая не отвечает на приветствие, а иная преисполнена показным сочувствием и то и дело прибегает что-нибудь одолжить. Ах, боже милостивый, неужели она должна все сносить?
Да, вначале Мария пыталась сопротивляться, но трудно сопротивляться угрызениям своей нечистой совести. А потом безутешно плакала от ярости и обиды. Она даже не могла пожаловаться возлюбленному, ибо, покоренная тихой, тяжелой и властной любовью этого страстного, нескладного человека, просто не знала, что ему говорить. В конце концов Мария сделала вид, что не понимает намеков, как будто речь шла не о ней. Человеку постепенно все становится привычным, однако от этого «все» не очистится, не изменится, не переделается
Солнечная полоска скользнула на шнур жалюзи.
Да, еще муж у нее. Вначале он, видимо, не верил тому, что люди говорили о его жене, затем впал в отчаяние и, не сказав ей ни слова, запил. Пил страшно, он, такой порядочный, и вскоре опустился самым плачевным образом. Но когда на службе пригрозили вывести его на пенсию, он сразу бросил пить, стал прежним, только еще более бережливым и домовитым. С Марией он долго не разговаривал вообще, потом пришлось говорить о расходах, о белье, о пище… После своего «исправления» муж стал скупым и разборчивым в еде, потребовал к себе особого внимания и на этом успокоился. Однажды он застал дома Баудыша, возлюбленного Марии; ни на кого не глядя, хлопнул дверью и уединился в другую комнату, но едва гость ушел, откликнулся на приглашение ужинать, вначале молчал, а поев, завел речь о том о сем с мучительными паузами, словно понимая, что ему лучше бы помолчать. И когда после того Мария предпочла сама ходить к Баудышу, он не раз поднимал крик, что она отсутствовала слишком долго: ему, мол, приходится ждать с ужином. Люди называли его добряком. Марии муж опротивел и потому, что она ему изменяла, и потому, что он совсем перестал следить за собой.
Солнечный луч переместился на стену. Мария следила за ним, как за стрелкой роковых часов: пока еще слышен равномерный храп мужа, но вот-вот заскрипит кушетка, муж начнет зевать, с трудом поднимется и, почесывая затылок, в расстегнутом жилете, в одних носках войдет сюда, как каждое воскресенье. Будет расхаживать по комнате, ощупывать мебель, рассматривать старые щербинки, ворча при этом о расходах, и осторожно, окольными путями заведет свой странный, еженедельный разговор… Мария вздрогнула. Этот разговор он начал уже давно. Тысячи раз говорил о том, как дорого обходится человеку жена, сколько денег стоит супружество. «А лучше всего, – заявил он в одно воскресенье, – устраиваются молодые люди, которые обхаживают замужних женщин. Кто-то ее кормит, кто-то ее одевает, а им это ничего не стоит. Разве что преподнесут букетик фиалок», – добавил он, уставившись на Марию… – Им это дешево обходится, – без конца повторял он нарочито, словно открыл что-то новое. Целый месяц муж жил этой мыслью, и Мария думала, что он ревнует.
Однажды она пришивала отделку на платье. Муж пришел, выспавшись, и спросил, сколько стоят кружева, а сколько то-то и то-то… Впрочем, в таких вещах он ее никогда особенно не ограничивал, видимо, понимая, что жена должна хорошо одеваться, но тем не менее заговорил об этом и пожаловался на расходы. «Нынче, – сказал он, – мужу одному не по силам одеть свою жену, нет, одному мужу по нынешним временам столько не заработать. Кое-кому, конечно, это обходится дешево, жена ему ничего не стоит, она ведь чужая…» Мария начала понимать и почувствовала, как холодеет сердце, но молчала, словно это ее не касалось. Муж уставился на нее тяжелым взглядом и вдруг выпалил:
– А как Баудыш?
Он впервые произнес его имя.
– Что Баудыш? – сразу испугалась Мария.
– Ничего, – ответил он уклончиво и, помолчав, спросил: – Он-то сколько зарабатывает?
Тогда и началось, вспоминает Мария. А теперь разговор об этом заходит каждое воскресенье. Что это он заспался сегодня? Вот придет и, почесывая спину, спросит: «Говорила с Баудышем? А сколько раз? А что, много он зарабатывает?» Затем переведет разговор на себя. Денег, мол, нет, а ему нужна новая шляпа, – шляпа и в самом деле уже неприличная. «Да что поделаешь, коли хозяйство все поглощает?» Говорит он один. У Марии противный ком подкатывает к горлу, хочется его выплюнуть. Муж покачивает головой и неожиданно грустно заключает: «Тебе-то что, ты никаких забот не знаешь».
Мария смотрит на движущийся луч и впивается ногтями в ладонь. Ах, если бы хоть об этом не вспоминалось! Она пришла к любовнику как раз после того воскресенья. Баудыш посадил ее на кушетку, а она сопротивлялась и плакала, считая необходимым плакать, и долго-долго заставила его просить, прежде чем объяснила причину слез: муж жадный, не дает денег ни на платье, ни на что другое… Любовник слушал мрачно и как-то холодно, был он… видно, тугодум и в уме подсчитывал, сколько это может стоить. Наконец произнес неуверенно и даже неохотно: «Об этом, Мария, позабочусь я!» Мария почувствовала, что сейчас могла бы расплакаться без притворства, но ей пришлось уступить его поцелуям; ах, пришлось быть гораздо уступчивее, чем до тех пор!
На следующий раз он ждал ее с подарком – материей на платье, которая ей не понравилась; домой она возвращалась подавленная стыдом. До того дня Мария встречалась с любовником как жена с мужем; ласки ее были искренни и беззаветны, теперь же она закрывала глаза на все, чтобы не ужаснуться самой себе. Когда она раскраивала материю, пришел муж.
– Это от Баудыша? – спросил он с живостью.
Мария вздохнула и стала сметывать материю крупными стежками. Она шила себе шелковую блузку, этот отрез ей тоже купил любовник. Даже странно, что ему понравилось засыпать ее дорогими, роскошными и соблазнительными подарками. Временами она с радостью думала, что это от большой любви, но порой чувствовала иное, и ей становилось не по себе. Кончилась ее сдержанная, целомудренная любовь, от этих подарков веяло распущенностью и безрассудством, и Мария принуждала себя к неестественной, легкомысленной необузданности, которая была чужда ее спокойному, сильному телу. Эту резкую перемену любовник воспринял как запойный пьяница, а Мария – как нечто неизбежное и отвратительное. Такая любовь казалась ей невыразимо грешной, ибо была противна ее натуре. Но отступать она уже не могла, примирилась и в отчаянии тщетно старалась просто не думать об этом. На этой неделе он заставлял ее пить вино, а сам был уже пьян. Пить она отказалась, но когда оп дохнул ей в лицо пьяным, горячим и возбужденным дыханием, она от ужаса готова была закричать.
Луч солнца бесшумно скользнул на фотографию ее матери. Он осветил круглое, ясное, жизнерадостное лицо деревенской женщины, которая нарожала детей и, благодарная, с лихвой вернула жизни все, что та дала ей. Мария уронила руки на колени; не слышно дыхания мужа, невыносимо жарко и угнетающе тихо. Но вот за стеной закряхтел муж, затрещала кушетка, скрипнули половицы под неуверенными шагами. Мария сразу принялась за шитье. Муж открыл дверь, громко зевнул и, почесывая затылок, растрепанный, потный и разомлевший от сна, вошел к ней. Мария даже глаз не подняла, лишь иголка быстрее замелькала в ее руках.
Муж прошелся по комнате в носках, наклонился над шитьем жены, зевнул и поинтересовался:
– Чего шьешь?
Мария молча разложила перед ним свою работу.
– Это от Баудыша? – спросил он равнодушно.
Она взяла в рот иглу и промолчала. Муж вздохнул и с видом знатока пощупал шелк, как будто знал толк в материи.
– Это от Баудыша, – сам ответил он на свой вопрос.
– Давно уже, – проронила Мария уголком губ.
– Охо-хо! – зевнул муж и принялся расхаживать по комнате.
– Ради бога, надень хоть туфли, – не сразу отозвалась Мария.
Муж молча продолжал ходить из угла в угол.
– Ну, да, – начал он, – без конца тряпки да тряпки! На что только такая ерунда? Тебе не жаль денег! Тебе, Мария, не жаль денег!
– Но ведь ты не платишь, – решительно возразила Мария. Она знала, что он заведет тот же разговор, как в прошлые воскресенья.
– Не плачу, – согласился муж. – Знаешь, что не плачу. Откуда мне взять? У меня… другие расходы. Опять надо уплатить страховые взносы… На лишнее у нас денег нет. Ты расходов не считаешь. Сто двадцать за квартиру. А страховые? Тебе все нипочем. Говорила с Баудышем?
– Говорила.
– Боже ты мой, – зевнул муж, разглядывая шитье жены. – И не жаль тебе, Мария, этих денег? Сколько же стоит такая материя, не знаешь?
– Нет.
– Сколько раз ты говорила с ним за эту неделю?
– Два.
– Два раза, – повторил муж задумчиво. – Жалко этих денег. Ведь у тебя столько тряпок! Послушай, Мария!
Молодая женщина опустила голову: начинается.
– За два года мы ничего не сэкономили. Так-то, Мария! А не ровен час, заболеет кто, или еще что приключится… нарядов у тебя хватает. Не правда ли?