Текст книги "Собрание сочинений в семи томах. Том 1. Рассказы"
Автор книги: Карел Чапек
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 48 страниц)
Голуб остановился, будто громом пораженный, и повернулся к дивану, словно там ожидал увидеть Лиду. «Нет, Лида, – горячо и взволнованно думал он, – нет, вы не виновны; и вообще – зачем осуждать себя? Не говорите больше об этом, не придавайте случаю такого уж серьезного значения. Это должно было произойти – не спрашивайте почему, это лишнее. Не терзайте себя, не мучьте; это ни к чему не приведет, ничего не докажет. Вы – так хороши, Лида, и достойны любви, как никто другой».
Но Лида опускается на колени – какое безумие! – и плачет навзрыд: «Судите меня, если я порочна!»
Тут он и сам бросается перед ней на колени: «Мне ли судить вас, Лида? Разве вы не видите, что я люблю? Неужто это менее важно, чем если бы я судил вас – милосердно, как бог, или снисходительно, как дьявол? Я никогда вас не осуждал!»
Голуб снова принялся расхаживать по комнате. «Что это я, – возмутился он, – ведь этого никогда не произойдет. Лида никогда не признает своей вины; она не… не столь нравственна. Пусть уж лучше молчит и забудет обо всем – пусть хоть она забудет об этом!»
Охваченный неуемной тревогой, Голуб лег, но так и не сомкнул глаз.
На следующий день, уже стоя перед домом, куда столько раз приходил, он чуть было не растерял всей своей решимости. Лида пригласила меня в такой необычной форме. Зачем? Как тут себя вести? Томимый сомнениями, Голуб курил, расхаживая по тротуару. И вдруг увидел, что из дома вышли пани Мартинцова под руку с сыном. С громко бьющимся сердцем Голуб укрылся в соседнем подъезде. Значит, Лида дома одна. К такой неожиданности Голуб готов не был.
Крадучись, поднимался он по лестнице и не чувствовал ничего, кроме дрожи, учащенного биения сердца и какой-то непривычной тишины, воцарившейся вокруг. Остановившись, протянул руку к кнопке звонка, на удивление четко представляя его протяжное и звонкое звучание. Кто откроет – прислуга или Лида сама? Помертвев, он приложил ухо к дверям: нет, ничего, тишина, полная тишина, ни звяканья кастрюль, ни шарканья шагов; видно, никого нет. Лида одна. Остаться с Лидой один на один – слишком… Такая жуткая тишина. В смертельной панике Голуб оперся о перила.
«Очевидно, Лида не предполагала, что останется дома совершенно одна, – мелькнуло у него в голове. – Иначе она не пригласила бы меня! А если знала – то что задумала? Что будет? Как поступить? Что произнести, когда она откроет? Ах, да ничего не может случиться, умею же я владеть собой! В конце концов чему быть, того не миновать! Только бы не явилась мама!»
«К чему эти колебания? – сурово оборвал он себя. – Если бы еще я был первый… – Голуб ужаснулся. – А что, если увидят, как я выхожу отсюда? Что станет с Лидой? – Тут перед ним возникли Лидины мерцающие очи и сильные, покойные руки; он изнемог от ощущения их близости. – Ах, вот поцеловать двери и сбежать, словно влюбленный мальчишка!»
Что же это так тихо внутри? Голуб тоскливо прислушался. Что же будет? Губы у него пересохли, он попытался ни о чем не думать; только чувствовал, как душа замирает от страха и смятения. Слишком тихо. «Наверное, и Лиды нет дома», – с облегчением и болью мелькнуло в голове. «Я должен убедиться, что ее нет», – в ослеплении твердил он и уже дотронулся до кнопки, как вдруг этажом выше хлопнула дверь и кто-то начал спускаться по лестнице. «Увидят еще», – перепугался Голуб и, словно вор, пустился наутек.
На улице Голуб не мог отделаться от ощущения, что все рухнуло. С безмерно тяжким сознанием утраты побрел он домой. «Это даже лучше, – утешал он себя, – как могу я, кому все известно, так вести себя! Неужели я мог… воспользоваться случаем! Для этого нужно быть или безумно влюбленным, или развратником. Так лучше», – пытался он воззвать к своей совести. Но едва переступил порог дома, как отчаянная тоска навалилась на него. «Лида, наверное, все еще ждет, ей больно и стыдно – а кроме того, ничего серьезного она и не замышляла! Может, вернуться? Да и вообще – что же тут плохого? Ведь она была так несчастна. И что дурного в том, если бы вышло… как она хотела… Такая очаровательная девушка! Кто посмел бы ее осудить?» Голуб стал у окна; ком подкатывал к горлу. «Еще есть время. Могу вернуться». Но минута за минутой убегает время, истекает счастье, уплывает высшее счастье жизни. Теперь… теперь уже, наверное, поздно. Конец надеждам.
Внезапно коротко, резко прозвучал звонок. Голуб, перепугавшись, пошел отворить. На пороге стояла Лида.
– Лида, вы, – в смятении проговорил он, – я не знал… Я как раз собирался к вам…
– Да, – не менее смущенно ответила Лида, – мне необходимо с вами поговорить. Я ждала, а вы не шли… Пригласите меня хотя бы войти.
Голуб отступил от двери, и Лида вошла; от нее свежо, обольстительно пахнуло холодом и духами. Вот она остановилась посреди комнаты и не знает, что предпринять; под вуалью не видно лица (раньше она не носила вуали), на шубке – росинки дождя; тщетно пытается стянуть плотно облегающие руку перчатки.
«Какой у меня беспорядок, – в тревоге замечает Голуб, – как бы прикрыть, побыстрее прибрать. Все эти опостылевшие вещи – книги, перья, бумаги, пепел…» Он беспомощно огляделся. Куда бы все это деть?
– Вы промокли? – с состраданием воскликнул он. Лида оставила попытки снять перчатки и подняла на него темные горестные глаза. Лицо под вуалью выглядело бледным и измученным.
– Мне необходимо было с вами говорить. Я не могу, не могу больше жить так, слышите? («Господи, иже еси на небеси, – ужаснулся Голуб, – значит, все-таки!»)
– Что с вами, Лида? На вас лица нет!
Лида бессильно опустилась на кушетку.
– Не могу, – повторила она и вдруг зарыдала, – простите, что я пришла. Мне так тяжело. Что вы обо мне подумаете? Почему я не знала вас раньше?
– Не говорите так, Лида!
– Я хотела все вам объяснить; но как я могу! Господи, как я могу – ведь я сама не понимаю ничего, ровно ничего… Сколько я думала, как бы вам обо всем рассказать! Вы должны, должны знать обо мне все, – в беспамятстве твердила она, – нет, нет, не отнимайте у меня решимости, я на коленях умоляю выслушать меня. Я уже не хочу больше оставаться такой подлой, не хочу скрывать от вас правду!
– Успокойтесь, Лида, – в отчаянии защищался Голуб.
Лида как-то запнулась на полуслове, опустила глаза.
И вдруг подняла взгляд, открытый и честный.
– Это было незадолго до того, как вы появились у нас, – медленно выговорила она. – Я убежала… с одним человеком; только через три дня за мной приехал брат.
Голуб оцепенел. Услышать это для него оказалось все-таки очень тяжело.
– Зачем, господи, зачем, – зашептал он, даже не прося ответа.
Из Лидиных глаз потекли слезы.
– Не знаю. Я могу вам назвать его имя. Я не знаю, как это случилось, это была не любовь, нет, нет. Но такая уж была пора, это обрушилось на меня как болезнь; меня вообще подмывало вырваться из дому и натворить бог знает чего; я не хотела, просто приходили такие мысли; тогда-то он и встретил меня на улице, начал преследовать и сразу же позвал… не понимаю, почему он отважился; но для меня это было страшно, я понятия не имела ни о чем подобном. Так откровенно и грубо он хотел меня. Потом всюду меня подстерегал, изо дня в день, и все время твердил одно и то же, одно и то же, жал мне руки, заглядывал в глаза, куда бы я ни шла – он шел за мной и только угрожал. Как-то он до того разозлился, что больше не пришел, и тут я сама написала ему. Не знаю, не знаю, зачем я это сделала…
От горечи и муки Голуб плотно сжал зубы.
– Тогда он захотел, чтобы я приходила к нему, – продолжала Лида тихо и печально. – Но это никуда не годится, не годится, согласитесь – ведь это правда? Если уж – то навеки, как в омут. И чтобы никого больше не видеть, ни маму, никого. «Бежим со мной, – предложила я, – а потом ты меня убьешь». Как-то он пришел на свидание и говорит: «Поедем. Куда хочешь». Мы вместе пошли к нему на квартиру – там он взял дорожный мешок и револьвер. И мы поехали. Уже в первую ночь, когда он уснул, я разбудила его! «Теперь убей меня». А он насмехался надо мной, начинал снова и снова… И опять я умоляла убить меня. Тогда он взял патроны и выбросил их из окна в сад. «Спи», – только и сказал, и я подумала, что это уже все, конец. Но через два дня нас разыскал брат и увез меня домой… Может ли человек совсем перемениться?
– Как перемениться?
– Господи, как: начать жизнь заново. В силах ли человеческих сделать себя другим?
– Не т-терзайтесь, Лида, – торопливо проговорил Голуб.
– Что же мне делать? – навзрыд расплакалась она. – Ведь так жить больше невозможно. Когда вы к нам приходили – это было до того страшно… Все могло повториться… как с ним… или выйти по-другому, иначе… Я могу стать лучше… – Лида в муке ломала пальцы. – Верьте, верьте, могу. Если бы не встретила вас – наверное, не смогла бы; но теперь, теперь…
– Лида, – хрипло выговорил Голуб.
– Нет, нет, нет, оставьте, – рыдала Лида, – я знаю, теперь вы отвернетесь от меня, я это знаю наверное, наверное… Но и эту жертву я принесу, чтобы искупить свою вину, даже если никогда не увижу вас больше. Я знаю, понимала и раньше, что после моего признания все примет ужасный оборот, все полностью переменится; меня страшила эта минута, и, только идя к вам, я нашла в себе силы. Лишь на мосту…
Не помня себя, Лида рухнула на колени.
– Судите меня, грешницу.
– Лида, Лида, – тоже почти в беспамятстве твердил Голуб.
Лида воздела руки.
– Нет, нет…
– Ведь мне все давно известно, – выкрикнул Голуб.
Лида поднялась, словно ее ударили по лицу.
– Вы знали…
– Я все знал с самого начала. Когда ваши думали, что вас нет в живых, я знал, что это – бегство, что вы убежали с дурным человеком, я все-все знаю… Собственно, ведь это я вас нашел.
– Но как же так, как же… – в испуге шептала она.
– Не спрашивайте как. Отгадать не представляло труда. Мне все было известно, но это не мешало мне навещать вас – ради вас, Лида. Если это может вас успокоить, – добавил он, сжимая руки, – я никогда бы не смог отказаться от вас!
Лицо Лиды под вуалью стало белым, как плат.
– Вы не должны были приходить к нам, – бросила она резко и страдальчески.
– Нет, Лида, это лучше, что я все знал. Я научился сострадать вам.
– Не лучше, нет, нет, – в отчаянии твердила Лида. – Если бы я только знала! Если бы только могла предположить!
– И что тогда?
– Ничего, ничего похожего на сегодняшнее… Ведь не могла я желать… Боже мой, что вы все это время думали обо мне!
«Все это время, – ужаснулся Голуб, – боже милостивый, как я сам теперь выгляжу в ее глазах!»
– Все это время, – проговорил он смущенно, – я думал о вас только с любовью.
– Нет, – выкрикнула Лида, – это невозможно, невозможно! Разве могли бы вы?!
Голуб схватил ее за руки.
– Лида, вы пришли ко мне потому, что вы знали об этом.
Лида не отпиралась.
– Невозможно, – шептала она в отчаянии.
Руки ее безвольно повисли.
«Ах, Лида, – с беспредельной жалостью думал Голуб, – зачем вы пришли? На что решились? Какого наказания ждали? Могло ли это мгновение спасти вас? А эта жертва – искупить вину? Зачем вы хотели довести все до крайности? Видите, как это нас ранило! Что же великое и чудесное вы намеревались совершить? Каких великих, славных свершений ждали от меня? Вы унижаетесь перед человеком, который сам бесславно проиграл все битвы; бесполезно всякое деяние, и нет ни победителей, ни побежденных».
Лида отступила в нерешительности и отчаянии; удивленно оглядела она комнату, где должно было свершиться искупление… Увидела незнакомую, чужую, убогую обстановку…
– Лида, – смущенно начал Голуб, – вы, вероятно, знаете, что ваша матушка… словом, я не могу больше запросто приходить к вам.
Лида молча кивнула.
– Если бы вам захотелось вновь навестить меня… – тихо произнес он.
На глаза Лиды навернулись слезы жалости к себе самой.
– Ничего другого не остается… – повторил Голуб.
Лида склонила голову движением трогательным и печальным.
Элегия (След, II)
В этот вечер несколько утомленный Боура читал доклад в Аристотелевском обществе. Хотя слушателей собралось немного, ему было как-то не по себе, и вскоре он почувствовал, что изнемогает; Боура понял, что аудитория не удовлетворена и дискуссии не избежать, а это почему-то не радовало его. Время от времени он слышал свой собственный голос, какой-то глухой, бесцветный, с тяжелой каденцией и неестественными ударениями. Боура попытался овладеть им, но – тщетно; слышать себя было мучительно и неприятно.
Кроме того, лектора удручали слушатели. Ощущение было такое, будто они отгорожены стеною и невероятно далеки от него; было досадно, что он вынужден делиться с ними своими сокровенными мыслями. Все казались ему на одно лицо и ужасно наскучили. Все было настолько безжизненно, что Боура терял ощущение реальности и блуждал в какой-то пустоте, которую не мог превозмочь и заполнить словами. С трудом заставив себя вглядеться в отдельные лица, он различил среди них знакомых, но чувствовал к ним неприязнь и был прямо-таки поражен теми бесчисленными подробностями их внешности, которые впервые бросились ему в глаза. «Что же это происходит? – спрашивал он себя в недоумении, уже приступив к выводам, – отчего мне так безразлично то, о чем я толкую?»
Боура вполне отчетливо представлял себе план доклада и говорил уверенно, без запинки; он развивал давно выношенную идею, которая некогда блеснула у него как озаренье, а теперь сделалась убеждением. Но сейчас, в непривычной тишине аудитории, все, произнесенное им, показалось ему странным и чуждым. «Ведь это истина, – спохватывался он, – настолько явная и безусловная, что в ней уже нет ничего моего, я сообщаю лишь факты, которые не имеют ко мне ни малейшего отношения.» Он вспоминал, какими близкими, глубоко интимными представлялись ему эти мысли, когда впервые осенили его. Тогда он мучился сомнениями и радовался любому новому доказательству, словно это был его личный успех; тогда они составляли суть его внутренней, духовной жизни. А сегодня – это голая истина, нечто внешнее и безликое, никак с ним не связанное; нечто столь бездушное, что он невольно спешил, стремясь отделаться поскорее. Однако чем более он торопился, тем более мучили его собственные слова – абстрактные и невыразительные, ничем не похожие на те, что некогда подсказывало ему вдохновение; тем не менее каждое слово, каждый оборот были донельзя знакомы и звучали назойливым повторением пройденного. Теперь он думал только о том, как бы поскорее закруглиться; с каждым словом он все неудержимее стремился к концу – лишь бы отбыть номер! Слушатели не сводили с него глаз. «Ага, теперь я ими завладел, вот сейчас я им все докажу; теперь подошло время главных аргументов. Господи, только бы не пасть духом, только бы преодолеть слабость и апатию!»
Но именно тут, перескочив с пятого на десятое, опустив ряд доказательств, Боура закончил лекцию, словно отрезал.
«Аристотелики» не были удовлетворены; несколько человек выступило с вопросами и возражениями – Боура воспринимал их не более чем наполовину; теперь, когда высказанные им идеи он слышал из чужих уст, они показались ему еще более безликими и банальными.
«Зачем мне их отстаивать? – думал он в тупой меланхолии, – ведь это не имеет ко мне никакого отношения; это голая истина и ничего больше; меня это нисколько не интересует!» Он говорит тяжело, мучительно заставляя себя сосредоточиться, и чувствовал, что речь его стала убедительной, что он выигрывает «свое дело». «Но это ведь вовсе не мое дело», – снова с удивлением отметил он…
Слово взял следующий оппонент – мужчина с зачесанными под гребенку волосами, отчего Боуре он показался особенно ретивым спорщиком.
– Убедительно прошу дать ваше определение истины, – воинственно начал оратор.
– Вопросы гносеологии не были предметом моей лекции, – возразил Боура.
– Убедительно прошу, – саркастически ухмыльнулся оппонент, – это чрезвычайно меня занимает.
– Вы мешаете ходу прений! – возроптали «аристотелики».
– Прошу прощения, – торжествующе усмехнулся щетинистый человек, – но вопрос задан по существу.
– Не по существу! – загудело Общество.
– Да, это вопрос по существу, – неожиданно согласился Боура.
– В таком случае будьте любезны ответить на мой вопрос, – повторил оппонент.
Боура поднялся:
– А я прошу прекратить дискуссию.
«Аристотелики» онемели от изумления.
– Полезнее было бы обсудить вопрос до конца, – заметил председатель. – Такова традиция Общества. Но, разумеется, я не могу настаивать на своем предложении.
– Мне нечего добавить к своему сообщению, – упрямо твердил Боура.
«Аристотелики» разразились смехом; доклад провалился, и председательствующему не оставалось ничего другого, как закрыть заседание, выразив сожаление, что «собравшиеся лишены удовольствия принять участие в обсуждении, обещавшем быть столь интересным».
Боура наконец выбрался из зала заседаний. В горле у него пересохло, голова была пуста.
Он вышел. Был мягкий зимний вечер; казалось, вот-вот повалит снег.
Глухо звучали трамвайные звонки, словно их обернули плотной ватой. Боура услышал, что его кто-то догоняет, и спрятался за дерево. Догонявший остановился, тяжело переведя дух.
– Моя фамилия Голечек, – произнес он торопливо, – я узнал вас… Вы меня помните?
– Нет, – поколебавшись, отозвался Боура.
– Вспомните в прошлом году… след на снегу…
– А – а, – обрадовался Боура. – Так это вы. Душевно рад. Я часто думал о вас. Так что же, отыскали вы другие следы?
– Какое! Искал, конечно… А почему на заседании Общества вы не ответили на последний вопрос?
– Не знаю. Не хотелось.
– Послушайте, меня вы почти убедили. Все было так ясно! И когда эта щетинистая образина вылезла со своим вопросом, мне даже захотелось вскочить и крикнуть: «Да как же так? Целый час для вас глаголет самое истина, а вы все еще не поняли, что это такое! Тут приводились бесспорные доказательства! В изложении не было ни ошибок, ни лакун. Ничего иррационального, все было продумано с начала и до конца». Отчего вы не стали ему отвечать?
– К чему? – удрученно возразил Боура. – Мне не известно, что такое истина. Я знаю: все, о чем я говорил, было убедительно, логично, очевидно – как угодно. Но это не было ни самоочевидно, ни логично, когда впервые пришло мне в голову. Тогда это выглядело до того сумбурно и странно, что порою я просто хохотал. Я сам себе казался безумцем. И был невыразимо счастлив. А ведь тогда в моих соображениях не было ни на волос рассудка. Не понимаю, откуда что бралось, – все было так беспричинно и бесцельно.
– Следы, которые ниоткуда и никуда не ведут, – вспомнил вдруг Голечек.
– Вот именно. А теперь я построил систему или, если угодно, установил истину, в этой системе все логично и ясно. Но тогда – не знаю, как бы вам передать – тогда это было куда удивительнее, прекраснее и больше походило на чудо. Тогда из моих мыслей ничего не следовало, они ни на что не годились. Я понимал, что существует возможность бесконечного множества иных, противоположных соображений, столь же поразительных, сверхъестественных и прекрасных. Тогда я понимал, что такое беспредельная свобода. Совершенство нельзя опровергнуть. Но едва я взялся конструировать истину, все как-то материализовалось; я должен был опровергать многое, чтобы осталось только одно: истина; я должен был доказывать и убеждать, быть логичным, быть понятным… Но сегодня, во время доклада, я вдруг осознал: прежде, да, прежде я был ближе к чему-то иному, более совершенному. И когда этот фанатик допытывался, что такое истина, у меня готово было сорваться с языка, что «не в истине дело».
– Этого лучше не говорить, – рассудительно заметил Голечек.
– Есть нечто большее, чем истина, – то, что не связывает, а высвобождает. Случались дни, когда я жил, словно в экстазе; я был свободен… Ничто не представлялось мне более естественным, чем чудеса. Ведь чудеса – всего лишь более яркие проявления свободы и совершенства. Это только счастливые случаи среди тысяч неудач и несчастий. Как близок был мне тогда тот единственный след! А потом, уже с точки зрения поисков истины, я иногда ненавидел его. Боже мой, ответьте мне, неужто мы собственными глазами видели это?
– Видели.
– Я так рад нашей встрече, – ликовал Боура. – Собственно, я вас ждал. Давайте посидим где-нибудь, где вам больше по душе. У меня в горле – пустыня. Представляете, были мгновения, когда я смотрел на себя словно со стороны, словно сам сидел в аудитории.
Они спустились в первый попавшийся кабачок. Боура был возбужден, много говорил, подсмеивался над «аристотеликами», в то время как Голечек молча вертел в руках бокал. «Что же ты ищешь, неукротимый? – думал он, поглядывая на Боуру. – Тебе являлось чудо – но ты не узрел в нем спасения. Ты постиг истину – и не покорился ей. К тебе слетало вдохновение, однако и оно не смогло навеки озарить твою жизнь. Ах, мне бы твои крылья!
О, просветленный дух! Наверное, крыла даны тебе лишь для того, чтобы все отринуть? Чтобы нигде не было для тебя ни пристанища, ни покоя? Чтобы стремиться в пустоту и наслаждаться простором, освежая грудь холодом небытия? Если бы мне выпало познать чудо – был бы спасен. Если бы мне открылась истина – я ухватился бы за нее обеими руками; если бы во мне разгорелась искра божья – неужто я не уподобился бы часовне, где пылает неугасимая лампада?
Даже огненный куст – и тот не спасет тебя. А ведь взор у тебя пламенный, и ты различил бы бога и в терниях и в купине, а я вот – слеп, отягощен плотью, и не увидеть мне чуда.
Ах, тебе, верно, недостает египетского плена, чтобы искупить все верой; но кто в силах связать тебя, парящий и безбожный дух?»
– Помните, – обратился к нему Боура, – в прошлом году, склонясь над тем единственным следом, вы предположили, что там, наверное, прошел бог и что можно было бы пойти по его стопам.
– Да нет, – нахмурился Голечек. – Бога нельзя выслеживать полицейскими методами.
– А как же?
– Никак. Можно лишь ждать, пока меч господень не пресечет твоих корней: тогда только поймешь, что держишься на земле лишь чудом, и навек застынешь в удивлении и благоденствии.
– Этот меч уже коснулся ваших корней?
– Нет.
Тут из-за стола в углу поднялся какой-то посетитель я направился к ним. Огромный, дюжий, большелицый и рыжий, он в задумчивости остановился подле них, да так и стоял, наклонив голову и рассматривая Боуру будто издали.
– Что вам угодно? – удивленно спросил Боура.
Человек молчал, лишь взгляд его словно приближался, становясь все более пристальным, неотвратимым, испытующим.
– Вы не пан Боура? – спросил он вдруг.
Боура поднялся.
– Я пан Боура. А кто вы?
– У вас есть брат?
– Есть… где-то за границей. Что вам от него нужно?
Человек подсел к их столу.
– Так, значит, – неопределенно начал он; потом поднял глаза и сказал: – Я и есть ваш брат.
Боура преувеличенно бурно обрадовался и переполошился.
– Ты?! Неужто в самом деле ты?
– Я, – рассмеялся человек. – Как вы поживаете?
– «Вы?..» Я… Отчего ты обращаешься ко мне на «вы»?
– Отвык, – отозвался человек и попытался улыбнуться, но на лице отразилось лишь напряжение и сосредоточенность.
– Вылитая мать, – заметил он, очерчивая пальцем голову Боуры.
– Я бы ни за что тебя не узнал, – восторженно лепетал Боура. – Боже мой, сколько воды утекло! А ну-ка, покажись! А ты в отца, в отца!
– Возможно.
– Какая случайность, – восхищался Боура, – мы ведь случайно заглянули сюда, я и мой приятель Голечек.
– Очень рад, – с достоинством произнес человек и протянул Голечеку большую, жаркую руку.
– Ну, как живешь? – смущенно спросил Боура.
– Да вот, приехал по делу. У меня там, на юге, свой заводишко. Но на родину все-таки съездил.
– Я там не бывал… со смерти родителей, – признался Боура.
– Дом наш разрушили. А на его месте что-то выстроили, кажется, школу, – словом, какое-то уродство из кирпича. Я заглянул внутрь, побродил, пока меня не окликнули – чего, дескать, мне надобно. Такие глупцы, ни о чем понятия не имели. Зато домик напротив цел, как и прежде, вот такой низенький, – прибавил он и показал рукой.
– Не помню, забыл, – смутился Боура. Рыжий детина наклонился к нему; усиленно что-то припоминая, он напряг взгляд, отчего глаза словно сдвинулись к переносице.
– А жил там… жил там Ганоусек, – вдруг радостно воскликнул он. – Ганоусек, нищий.
– С дочками, – просиял Боура.
– Да, у дочек были еще такие воспаленные глаза, с болезненными кругами. И я заходил к ним поесть.
– Вот об этом слышу впервые, – удивился Боура.
– Заходил. Они жарили для меня на плите хлеб. Что бы старик нищий ни приносил – объедки, корки, горох, чудовищную гадость, – я все ел. А потом заваливался спать и откармливал его вшей.
– Вот отчего мы не могли тебя дозваться, – улыбнулся Боура.
Нет, когда вы меня звали, я прятался наверху, на склоне, в высокой – вот такой, по пояс, – траве. Никто про то место не знал, а у меня была там своя норка – как у зайца, – и оттуда я следил за тем, что происходит дома. Оттуда было прекрасно видно, как выбегала мама, искала, звала меня, плакала от жалости и страха, а мне было и больно, и нестерпимо сладко, но я не отозвался бы ни за что на свете. Я боялся, что она меня заметит, и все-таки махал ей рукой. Мне хотелось высунуться на минутку, показаться, но так, чтоб узнать меня она не могла.
– Она тебя часто искала, – всплыло в памяти Боуры.
– Да, а я хотел лишь проверить, будет ли она и дальше искать, сидел, затаив дыхание, и ждал, когда она появится. Она искала, звала; правда, плакать потом перестала. А как-то даже не вышла на порог. Я прождал ее до вечера; мне страшно было одному, совсем-совсем одному. Но она так и не появилась; после этого случая я уже не прятался на косогоре, я шлялся где придется, забредая все дальше и дальше.
– Прости, а в какие края занесло тебя теперь?
– В Африку. Я думал, никто меня не любит, потому скитался по белу свету. Мне хотелось испытать, не приключится ли чего со мной. Я очень любил эти ощущения. Но дома меня никто ни о чем не расспрашивал, и я уходил поболтать на куче щебня к дорожным мастерам. Старый Ганоусек обычно молчал, изредка только поругивался, зато дочки его тараторили… тихо, но без умолку.
– А что было с тобой потом? – почти робко спросил Боура.
– Да что… – Рыжий богатырь задумался. Боура тоскуя ждал. Не расскажет ли брат чего-нибудь о себе? Их разделяла такая длительная разлука, такие дальние расстояния, что словами трудно заполнить эту брешь. Долго, брат, придется нам сидеть, болтая о ерунде, о пустяках, обыденных и незначительных, обо всем, что взбредет в голову, понадобится пропасть житейских мелочей, не важных на первый взгляд, чтобы люди сблизились и поняли друг друга.
Старший брат курил и сплевывал, глядя на пол, и в Боуре проснулось давнее детское ощущение: вот он, большой брат, и он смеет делать все, что вздумается, у него свои тайны. Мне бы хотелось расспросить его обо всем, что он делает, но он всего не расскажет. Я с удовольствием рассказал бы ему о себе, но он ни о чем не спросит! Ах, мне ни за что его не постичь.
Сколько раз я видел, как ты возвращаешься откуда-то, и выражение лица у тебя было отсутствующее, таинственное и довольное, как у кошки, которая с жадностью и наслаждением слопала на чердаке воробья и направляется домой, грязная, преступная, а глаза у нее так и светятся! Как часто я обследовал те места, которые ты покинул, чтобы разгадать, что тебе открылось или что ты скрываешь там; перерыв все и вся, я, обманутый в своих ожиданиях, с досадой обнаруживал лишь затканную паутиной изнанку вещей. Вот и сегодня у тебя знакомое выражение лица; ты снова возвращаешься откуда-то тайно, как и прежде, словно кошка, которая насладилась добычей и уже предвкушает новое приключение.
– Ну, ладно, – неожиданно произнес большой брат с каким-то облегчением. – Я пошел. Очень, очень рад был вас повидать.
Боура в смущении поднялся.
– И я был рад. Да ты останься! Ведь мы столько лет не виделись!
Большой брат надел пальто.
– Правда, много лет. Жизнь слишком длинная.
Братья стояли в растерянности, не зная, как проститься: большой брат наклонил голову, будто искал чего-то, какое-то более емкое, задушевное слово; криво усмехаясь, с трудом пошевелил губами.
– Денег хочешь? – выдавил он наконец. – У меня хватает.
– Нет, нет, – отказался Боура, вдруг почувствовав себя счастливым и растроганным. – Нет, пожалуйста, не нужно, но все равно спасибо, ты очень добр. Поезжай с богом, поезжай с богом.
– Отчего же не нужно? – буркнул старший брат и, поколебавшись, добавил: – Мне они без надобности. Ну как хотите. Прощайте.
Он вышел, огромный и прямой, слегка склонив голову к плечу. Голечек проводил его взглядом до самой двери, рыжий брат еще раз махнул на прощание рукой и пропал из виду.
Боура не поднимал глаз.
– Он забыл трость, – воскликнул Голечек и бросился вслед уходящему; впрочем, он был даже рад на время оставить Боуру в одиночестве. На лестнице он еще услышал шаги.
– Послушайте, сударь…
В два прыжка Голечек очутился у дверей. Но улица, куда ни глянь, была пуста. На землю падал мокрый снег и тут же таял.
Пораженный Голечек еще раз оглянулся. Никого, только лестница, ведущая вниз.
От стены отделились две фигуры. Полицейские.
– Здесь никто не пробегал? – поспешно спросил Голечек.
– У вас украли что-нибудь?
– Нет. Куда он пошел?
– Вообще никто не появлялся, – сказал один из полицейских. – Пока мы тут, никто из кабака не выходил.
– Мы здесь уже минут десять, – добавил его напарник.
– Наверно, он еще внизу.
– Нет, – возразил потрясенный Голечек. – Он ушел чуть раньше меня. Он забыл внизу свою трость.
– Трость, – задумчиво повторил полицейский. – Нет, на улицу никто не выходил.
– Но не мог же он провалиться сквозь землю, – с неожиданной злостью крикнул Голечек.
– Провалиться не мог, – миролюбиво согласился полицейский.
– Спускайтесь, сударь, вниз, – посоветовал другой. – Метет.
«Они думают, что я пьян, – догадался Голечек, – а я ведь и не пил вовсе. Что же это такое опять, а?»
– Он обогнал меня всего на несколько шагов, – в отчаянии снова принялся объяснять Голечек, – не может все-таки человек взять да и провалиться? Но если бы он вышел, вы его заметили бы, правда?
Полицейский вынул из кармана записную книжку:
– Его фамилия, сударь?
– Ерунда, – возмутился Голечек, – что вы хотите затеять?
– Бог знает, не стряслось ли с ним чего? Может, несчастье, а может…
Губы Голечека искривились от страшного гнева.
– Если бы только это! – воскликнул он и, бухнув дверьми, сбежал вниз.
Боура все сидел за бокалом вина, пил от огорчения и, возможно, даже не успел заметить отсутствия Голечека.
– Ваш брат исчез, – бросил Голечек, не в силах унять дрожь и волнение.
Боура кивнул головой.
– Это на него похоже.
– Позвольте, – поразился Голечек, – но ведь он поднимался по лестнице и вдруг исчез; на улицу вообще не выходил, словно провалился сквозь землю.