Текст книги "Собрание сочинений в семи томах. Том 1. Рассказы"
Автор книги: Карел Чапек
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 37 (всего у книги 48 страниц)
Графиня
© Перевод В. Мартемьяновой
– Шальные эти бабы, – заговорил пан Полгар, – такие они иногда выкидывают фортели, просто диву даешься. История, которой я хочу вас позабавить, произошла в девятнадцатом или в двадцатом году, короче, в то время, когда наша благословенная Центральная Европа казалась пороховым погребом, когда все только и ждали – в какой еще стороне заварится каша. Шпионы у нас в те годы кишмя кишели – сейчас это и представить себе невозможно. Я занимался тогда контрабандистами и фальшивомонетчиками, но военные власти нередко просили меня снабдить и их кое-какой информацией. Вот тогда-то и произошел этот случай с графиней… ну, скажем, Мигали.
Не помню уж, когда и каким путем, но только военные получили анонимное письмо, в котором автор обращал их внимание на корреспонденцию, поступавшую в адрес В. Манесса, Цюрих, до востребования. Потом они перехватили одно из подозрительных писем; вообразите себе, это была шифровка под кодом № 11, и в ней сообщалось, что двадцать восьмой пехотный полк входит в состав пражского гарнизона, что в Миловицах – полигон и что наша армия вооружена не только ружьями, но и штыками, и тому подобные глупости. Но военные, знаете ли, в таких случаях – страшные педанты; если вы, к примеру, сообщили иностранным державам, что портянки наших пехотинцев сделаны из коленкора фирмы «Оберлендер», то предстанете за это перед дивизионным судом и схлопочете, по крайней мере, год заключения за государственную измену и шпионаж. И ничего не попишешь – на этом зиждется престиж военных властей.
Так вот, стало быть, показали мне военные чины зашифрованное письмо и анонимный донос. Видите ли, графолог я никудышный, но тут с первого взгляда было ясно, что либо оба письма нацарапаны одной и той же рукой, либо я спятил. Хотя анонимка начертана карандашом – кстати, большинство анонимных писем пишут карандашом, – но тут прямо бросалось в глаза, что у шпиона и автора анонимки – явно одна и та же рука.
– Мой вам совет, – сказал я чинам, – не придавайте этому значения; не стоит овчинка выделки; этот агент просто какой-то любитель, дилетант, все его военные тайны каждый легко может вычитать в «Политичке»[187]187
«Политичка» – «Народни политика», беспринципная буржуазная бульварная газета, поддерживавшая крайне правые политические группировки.
[Закрыть].
Ну ладно. Прошло что-то около месяца, и заявляется ко мне один капитан из контрразведки, стройный такой, красивый паренек.
– Пан Полгар, – говорит он, – чудная со мной произошла история. Недавно я танцевал с одной обворожительной смуглянкой. Она графиня, по-чешски – ни слова, но танцует – восторг! А нынче я получил от нее трогательную записку. Как-то все-таки странно это…
– Радоваться тут надо, юноша, – говорю я ему, – «счастье в любви» – вот что это такое.
– Оно, конечно, пан Полгар, – сокрушенно отвечает мне капитан, – да только записка написана тем же почерком, теми же чернилами и на той же бумаге, что и шпионские донесения в Цюрих! Просто ума не приложу, что делать, представляете, каково мужчине выдать женщину, которая… гм, которая всей душой… и вообще… она дама, пан Полгар, – вырвалось у него в волнении.
– Что поделаешь, капитан, – говорю я ему, – рыцарские чувства тут ни при чем. Ваш долг – велеть арестовать эту женщину и – сообразно с важностью преступления – приговорить к смертной казни; а на вашу долю выпадает честь приказать дюжине стрелков: «Пли!»
Жизнь – известное дело – полна романтики. Вот только, к сожалению, есть тут одна загвоздочка: никакого В. Манесса в Цюрихе не существует, потому как на цюрихской почте скопилось уже четырнадцать зашифрованных донесений, а его все нет как нет. Бросьте вы свои подозрения и отправляйтесь плясать с этой смуглой графиней, пока молоды!
Три дня капитан мучился угрызениями совести, аж осунулся весь, а потом все-таки доложил о случившемся по начальству. Ну, понятно, шестеро военных в машине помчались арестовать графиню Мигали и изъять ее обширную переписку с иностранными агентами. У нее был обнаружен код и всевозможные опасные, так сказать, бумаги изменнического содержания. При этом графиня отказывалась давать какие-либо показания, а ее сестра, шестнадцатилетняя девчонка, уселась на стул, поджав колени под подбородком, так что все можно было лицезреть, курила сигареты, флиртовала с офицерами и хохотала как дурочка.
Прослышав, что Мигали сидит в тюрьме, я помчался к военному начальству и говорю:
– Отпустите вы, Христа ради, эту истеричку, иначе сраму не оберетесь.
А они мне:
– Пан Полгар, графиня Мигали призналась, что была завербована иностранной разведкой, а это дело серьезное.
– Да эта женщина водит вас за нос! – кричу я им.
– Пан Полгар, – строго выговаривает мне полковник, – не забывайте, что говорите о даме; графиня Мигали лгать не может.
Вот до чего эта баба окрутила солдат!
– Тысяча чертей! – орал я. – Значит, галантности ради вы отправите ее под суд? Да пошли вы к дьяволу вместе с вашими рыцарскими чувствами! Неужели вы не видите, что эта дурочка сама и нарочно навела вас на след своей изменнической деятельности?! Да ведь она, негодница, обвела вас вокруг пальца, не верьте вы ни одному ее слову!
Но начальники делали трагические мины и только пожимали плечами.
Само собой, о случившемся кричали все газеты – и у нас и за границей; аристократия со всего света была на коне и собирала выражения протеста, дипломаты предпринимали различные демарши, общественное мнение даже в далекой Англии было возмущено, но справедливость – как известно – неумолима. Словом, благородная графиня – в виду военного положения – предстала перед трибуналом.
Снова пошел я к военным чинам – на сей раз уже вооружась собственной информацией – и предложил:
– Выдайте ее мне, я сам ее накажу.
Какое! Они и слышать ни о чем не хотели. Надо признаться, суд они устроили – просто красота!
Я сидел в зале, заплаканный, как на «Даме с камелиями». Графинечка, тоненькая, словно стрела, и смуглая, что твой бедуин, признала свою вину.
– Я горжусь тем, – произнесла она, – что смогла быть полезной врагам этой страны.
Судьи чуть не разрыдались, желая и благородными быть, и долг соблюсти; но что поделаешь, изменнические письма и прочие глупости были налицо, и все же суд – принимая во внимание исключительные обстоятельства, облегчающие и отягчающие вину, – не мог не приговорить графиню Мигали к году тюремного заключения.
Такого роскошного суда, повторяю, я отродясь не видывал. После вынесения приговора графиня встала и ясным голосом произнесла:
– Господин председатель, я считаю своим долгом заявить, что в ходе следствия и во время предварительного ареста все без исключения чехословацкие офицеры по отношению ко мне держали себя как истинные джентльмены.
В этом месте я от избытка чувств разревелся чуть ли не в голос.
А теперь войдите в мое положение: когда знаешь о человеке всю подноготную, то у тебя так и чешется язык рассказать об этом, просто нет никакого удержу. По-моему, люди говорят правду не по злому умыслу и не по глупости, а вынуждаемые обстоятельствами или неодолимым правдолюбием. Так представьте себе, эта Мигали где-то в Вене познакомилась с небезызвестным майором Вестерманном и влюбилась в него. Вы, конечно, знаете, кто такой Вестерманн: удалец, сделавший геройство ремеслом; ордена на нем так и бренчат: Мария Терезия, Леопольд, Железный крест, турецкие звезды с бриллиантами и бог знает что еще… все это он нахватал во время войны; Вестерманн – главарь всевозможных противозаконных организаций, заговоров, путчей, покуда речь идет о монархистах. Вот в этого-то героя втюрилась наша графиня и, дабы стать его достойной, решилась принять терновый венец великомученицы; словом, ради роковой этой страсти она прикинулась шпионкой и сама себя выдала. На такие штучки способны только женщины.
После процесса отправился я в тюрьму, где она сидела, и велел ее позвать.
– Мадам, – говорю, – это же ведь скука смертная, целый год сидеть в тюрьме; оно неплохо бы подать апелляцию, если вы изволите признаться, как взаправду обстояло дело с этим вашим, так сказать, шпионажем.
– Мне больше не в чем признаваться, сударь, – ответствовала графиня ледяным голосом.
– Ах ты, господи боже, – буркнул я, – да выбросьте вы из головы ваши глупости; ведь майор Вестерманн пятнадцать лет как женат, у него трое детей!
Графинечка сделалась серой, словно пепел; мне не приходилось еще видеть, чтобы женщина так подурнела прямо на глазах.
– А какое это имеет ко мне отношение…
– Вам, вероятно, полезно узнать, – раскричался я, – что этот ваш майор Вестерманн, собственно, не кто иной, как Вацлав Малек, пекарь из Простейова, понятно? Взгляните-ка на старую его фотографию; ну, узнаете? Христа ради, графиня, неужто из-за этакого проходимца вы пошли под суд?!
Графиня сидела словно оцепенев, и я вдруг увидел, что передо мной – старая дева, утратившая последние иллюзии. Мне стало жаль ее и неловко за себя.
– Мадам, – торопливо как-то проговорил я, – значит, договорились; я пришлю сюда вашего адвоката, и вы ему сообщите…
Графиня Мигали выпрямилась, бледная, натянутая как тетива.
– Нет, – выдохнула она, – в этом нет надобности; мне нечего прибавить к моим показаниям.
И удалилась. А за дверью упала; нам пришлось разжимать ей пальцы – так их свело судорогой.
Я с досады кусал губы. Ну, все обнаружилось, – утешал я себя, – правда победила. Но, черт возьми, что же такое правда? Ведь все эти разоблачения и обманы, все эти мучительные истины, разрушенные иллюзии и горький опыт – это ведь лишь частица правды; а правда – она больше; правда заключается в том, что любовь – великое чувство, безумие, гордыня, страсть, тщеславие, а любая жертва – подвиг, и любящий человек величествен в своем чувстве. Вот в чем состоит другая и самая значительная доля правды; но нужно быть поэтом, чтоб уметь увидеть и выразить это.
* * *
– Совершенно справедливо, – заметил полицейский Горалек, – все зависит от того, как эту правду преподнести. В прошлом году забрали мы одного растратчика и повели взять оттиски пальцев; а парень – шмыг, выскочил из окна второго этажа – и припустился бежать.
Наш дактилоскопист хотя и пожилой, а туда же, – хоп! – выскочил за ним следом и сломал себе ногу.
Нас это вывело из себя – как всегда, когда наших обижают; изловили мы этого парня – ну и пощипали маленько.
Потом был суд, и нас призвали в качестве свидетелей; вот адвокат этого парня – обходительный да гладенький такой, словно пузырек с ядом, – и спрашивает:
– Господа, если вам неприятно – можете не отвечать на мои вопросы. Но после того, как мой клиент попытался бежать, вы ведь его избили, не правда ли?
– Пустое, – отвечаю я, – мы только проверили, не повредил ли он себе что-нибудь, выскакивая со второго этажа, а убедившись, что повреждений нет, попытались ему внушить, что этак не поступают.
– Внушали, видимо, основательно, – заметил адвокат с тонкой усмешечкой. – Полицейский врач установил, что в результате этого внушения у моего клиента переломлены три ребра, а сам он весь в синяках, особенно спина.
– Значит, он слишком близко к сердцу принял наше внушение, – парировал я, пожав плечами.
На том и кончили. Знаете ли, правда правдой, но нужно найти для нее и подходящее слово.
История дирижера Калины[188]188
Заметкой «Один из самых молодых» («Лидове новины», 1928, 14 августа) Чапек простился с композитором Леошем Яначеком (1854–1928), написавшим в 1923–1925 гг. оперу по комедии «Средство Макропулоса» (1922). Писатель и композитор были дружны. Оба побывали в Англии (Чапек – летом 1924 г., Яначек – весной 1927 г.). Ян Микота, который был секретарем и переводчиком Яначека во время его поездки в Англию, обратил внимание на сходство высказывания композитора в интервью 1928 г. о том, как он воспринимал английскую речь, с сюжетом рассказа Чапека «История дирижера Калины» (Я. Mикота. Чапек и «Оконца в душу» Яначека. – «Лидова демокрацие», 1903, 25 августа).
[Закрыть]
© Перевод Т. Аксель
– Кровоподтек или ушиб иногда болезненнее перелома, – сказал Добеш, – особенно если удар пришелся по кости. Уж я-то знаю, я старый футболист, у меня и ребро было сломано, и ключица, и палец на ноге. Нынче не играют с такой страстью, как в мое время. В прошлом году вышел я раз на поле; решили мы, старики, показать молодежи, как раньше играли. Стал я за бека, как пятнадцать – двадцать лет назад. И вот, как раз когда я с лета брал мяч, мой же собственный голкипер двинул меня ногой в крестец, или иначе cauda eguina. В пылу игры я только выругался и забыл об этом. Только ночью началась боль! К утру я не мог пошевелиться. Такая боль, что рукой двинешь – больно, чихнешь – больно. Замечательно, как в человеческом теле все связано одно с другим. Лежу я на спине, словно дохлый жук, даже на бок повернуться, даже пальцем ноги пошевелить не могу. Только охаю да кряхчу – так больно.
Пролежал я целый день и целую ночь, не сомкнул глаз ни на минуту. Удивительно, как бесконечно тянется время, когда не можешь сделать ни одного движения. Представляю себе, как мучительно лежать засыпанным под землей… Чтобы убить время, я складывал и умножал про себя, молился, вспоминал какие-то стихи. А ночь все не проходила.
Был, наверно, второй час ночи, как вдруг я услышал, что кто-то со всех ног мчится по улице. А за ним вдогонку человек шесть, и раздаются крики: «я тебе задам», «я тебе покажу», «ишь сволочь ты этакая», «паршивец» и тому подобное. Как раз под моими окнами они его догнали, и началась потасовка – слышно, как бьют ногами, лупят по физиономии, кряхтят, хрипят… В комнату доносятся глухие удары, словно бьют палкой по голове. И никаких криков. Черт возьми, это никуда не годится – шестеро колотят одного, словно это мешок с сеном. Хотел я встать и крикнуть им, что это свинство. Но тут же взревел от боли. Проклятие! Не могу пошевелиться! Ужасная вещь бессилие! Я скрежетал зубами и мычал от злости. Вдруг что-то со мной произошло, я вскочил с кровати, схватил палку и помчался вниз по лестнице. Выбежал на улицу – ничего не вижу. Наткнулся на какого-то парня и давай его дубасить палкой. Остальные – бежать, я этого балбеса лупцую, ах, как лупцую, никого в жизни еще так не лупцевал. Только потом я заметил, что у меня от боли текут слезы. По лестнице я подымался не меньше часа, пока добрался до постели, но зато утром мог не только двигаться, но и ходить… Просто чудо…
– Хотел бы я знать, – задумчиво добавил Добеш, – кого я дубасил? Кого-нибудь из той шестерки или того, за кем они гнались? Во всяком случае, один на один – это честная драка.
– Да, беспомощность – страшная вещь, – согласился дирижер и композитор Калина, качая головой. – Я однажды это испытал. Дело было в Ливерпуле, меня туда пригласили дирижировать оркестром. Английского языка я совершенно не знаю, но мы, музыканты, всегда понимаем друг друга, особенно когда на помощь приходит дирижерская палочка. Постучишь по пульту, крикнешь что-нибудь, повращаешь глазами, взмахнешь рукой – значит, начать все сначала… Таким способом удается выразить даже самые тонкие нюансы: например, покажу руками вот так, и всякий понимает, что это мистический взлет души, избавление ее от всех тягот и житейской скорби…
Так вот, приехал я в Ливерпуль. Меня уже ждали на вокзале и отвезли в гостиницу отдохнуть. Я принял ванну, пошел осмотреть город и… заблудился.
Когда мне случается попасть в новый город, я прежде всего иду к реке. У реки человеку слышна, так сказать, оркестровка города. С одной стороны, уличный шум – барабаны и литавры, трубы, горны и медь, а с другой – река, то есть струнная группа, пианиссимо скрипок и арф. И вы слышите всю симфонию города. Но в Ливерпуле река – не знаю, как она называется, – бурая, неприглядная, и на ней шум, грохот, треск, звонки, гудки, всюду пароходы, буксиры, пакетботы, склады, верфи, краны. Я очень люблю всякие корабли, и толстопузые смолистые баржи, и красные грузовые суда, и белоснежные океанские лайнеры. «Океан, наверно, где-нибудь тут за углом», – сказал я себе и, решив, что надо на него посмотреть, зашагал вниз по реке. Иду час, иду два – вижу только сараи, склады и доки, изредка корабли, то высокие, как собор, то с тремя толстыми скошенными дымовыми трубами. Всюду пахнет рыбой, конским потом, джутом, ромом, пшеницей, углем и железом… Вы заметили, что, когда много железа, оно издает ясно ощутимый своеобразный запах?
Я брел словно во сне. Но вот стемнело, настала ночь, и я оказался один на каком-то песчаном берегу. Напротив светил маяк, вдали двигались огоньки – должно быть, там и был океан. Я сел на груду досок, охваченный сладким чувством одиночества и затерянности. Долго я слушал шелест прибоя и вздохи океана и чуть не заскулил от грусти.
Потом подошла какая-то парочка, мужчина и женщина, и, не заметив меня, уселись ко мне спиной и тихо заговорили. Понимай я по-английски, я бы, конечно, кашлянул, чтобы они знали, что их слышат. Но так как я на их языке знал только слова «отель» и «шиллинг», то остался сидеть молча.
Сперва они говорили очень staccato[189]189
отрывисто (итал.)
[Закрыть]. Потом мужчина начал тихо и медленно что-то объяснять, словно нехотя и с трудом. И вдруг сорвался и сразу все выложил. Женщина вскрикнула от ужаса и возмущенно затараторила. Но он сжал ей руку так, что она застонала, и стал сквозь зубы ее уговаривать. Это не был любовный разговор, для музыканта в этом не могло быть сомнения. Любовные темы имеют совсем другой каданс и не звучат столь сдавленно. Любовный разговор – это виолончель. А здесь был почти контрабас, игравший presto rubato[190]190
быстро, в свободном темпе (итал.)
[Закрыть], в одном тоне, словно мужчина все время повторял одну и ту же фразу. Мне стало не по себе: этот человек говорил что-то дурное. Женщина начала тихо плакать и несколько раз протестующе вскрикнула, словно сопротивляясь ему. Голос у нее был похож на кларнет, чуть-чуть глуховатый, видимо, она была не очень молода. Потом мужской голос заговорил резче, словно приказывая или угрожая. Женщина начала с отчаянием умолять, заикаясь от страха, как человек, которому наложили ледяной компресс. Слышно было, как у нее стучали зубы. Мужчина ворчал низким голосом, почти любовно, в басовом ключе. Женский плач перешел в отрывистое и покорное всхлипывание. Я понял, что сопротивление сломлено. Потом влюбленный бас зазвучал снова, теперь выше и отрывистей. Обдуманно, категорически он произносил фразу за фразой. Женщина лишь беспомощно всхлипывала и стонала, но это уже было не сопротивление, а безумный страх, не перед собеседником, а перед чем-то ужасным, что предстоит в будущем. Мужчина снова понизил голос и начал что-то успокоительно гудеть, но в его тоне чувствовались угрожающие интонации. Рыдания женщины перешли в покорные вздохи. Ледяным шепотом мужчина задал несколько вопросов. Ответом на них, видимо, был кивок головы, так как он больше ни на чем не настаивал.
Они встали и разошлись в разные стороны.
Я не верю в предчувствия, но верю в музыку. Слушая этот ночной разговор, я был совершенно убежден, что контрабас склонял кларнет к чему-то преступному. Я знал, кларнет вернется домой и безвольно сделает все, что велел контрабас. Я все это слышал, а слышать – это больше, чем понимать слова. Я знал, что готовится преступление, и даже знал какое. Это было понятно из того, что слышалось в обоих голосах, тревога была в их тембре, в кадансе, в ритме, в паузах, в цезурах… Музыка – точная вещь, точнее речи! Кларнет был слишком простодушен, чтобы совершить что-нибудь самому. Он будет лишь помогать: даст ключ или откроет дверь. Тот грубый, низкий бас совершит задуманное, а кларнет будет в это время задыхаться от ужаса. Не сомневаясь, что готовится злодеяние, я поспешил в город. Надо что-то предпринять, надо помешать этому! Ужасная вещь – сознавать, что ты запаздываешь, когда творится такое…
Наконец я увидел на углу полисмена. Запыхавшись, подбегаю к нему.
– Мистер, – кричу я, – здесь, в городе, замышляется убийство!
Полисмен пожал плечами и произнес что-то непонятное. «О, господи, – вспомнил я, – ведь он меня не понимает».
– Убийство! – кричу я ему, словно глухому. – Понимаете? Хотят убить какую-то одинокую леди. Ее служанка или экономка – сообщница убийцы. Черт побери, сделайте же что-нибудь!
Полисмен только покачал головой и сказал по-английски что-то вроде «да, да».
– Мистер, – твердил я возмущенно, содрогаясь от бешенства и страха, – эта несчастная женщина откроет дверь своему любовнику, головой за это ручаюсь. Надо действовать, надо найти ее!
Тут я сообразил, что даже не знаю, как она выглядит. А если бы и знал, то не сумел бы объяснить.
– О, господи! – воскликнул я. – Но ведь это немыслимо – ничего не сделать!
Полисмен внимательно глядел на меня и, казалось, хотел успокоить. Я схватился за голову.
– Глупец! – воскликнул я в отчаянии. – Ну, так я сам ее найду.
Конечно, это было нелепо, но, зная, что дело идет о человеческой жизни, я не мог сидеть сложа руки. Всю ночь я бегал по Ливерпулю в поисках дома, в который лезет грабитель. Удивительный это был город, такой мертвый и страшный ночью… К утру я сидел на обочине тротуара и стонал от усталости. Полисмен нашел меня там и отвел в гостиницу.
Не помню, как я дирижировал в то утро на репетиции. Но наконец отшвырнул палочку и выбежал на улицу. Мальчишки продавали вечерние газеты. Я купил одну и увидел крупный заголовок: «Murder», а под ним фотографию седовласой леди. По моему, «murder» значит по-английски «убийство»…