Текст книги "Собрание сочинений в семи томах. Том 1. Рассказы"
Автор книги: Карел Чапек
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 48 страниц)
Сияющие глубины[57]57
Впервые опубликовано в журнале «Люмир», 1912, 18 октября, за подписью «Братья Чапеки». В основу рассказа лег реальный факт – гибель английского трансатлантического лайнера «Титаник» (1912).
[Закрыть]
© Перевод О. Малевича
Переступить порог далей, великий океан и увидеть заморские пристани, где тесно от кораблей! Не знаю, что толкало меня покинуть берега Европы и отчего какое-то время все мое существо переполняла мечта о путешествии. Идея странствия занимала меня долго, пока я наконец не решился ступить на борт «Океаника», отправлявшегося из Саутгемптона в Америку. Теперь «Океаник», смятый, искореженный, лежит на дне морском; но тогда это был огромный семипалубный трансатлантический пароход водоизмещением в пятьдесят тысяч тонн, способный развивать скорость более двадцати узлов. Около трех тысяч пассажиров плыло на нем, наслаждаясь роскошью, не думая об опасности, – никто из них не предполагал, что вся эта пышность и великолепие, казавшиеся недосягаемыми, могут погибнуть такой страшной смертью.
Часть пассажиров принадлежала к тем космополитическим слоям общества, которые всегда и везде объединяет жажда развлечений. Тут можно было встретить людей, говоривших на всех языках мира, вынашивавших неведомые миру замыслы; были тут и те, кто опутывает континенты сетью торговли; а иные – вроде меня – отправились в плавание в поисках новых желанных берегов. Сколько здесь молодых интересных женщин! Одни – улыбаются, сияют, оживлены музыкой и счастьем; другие – томно возлежат в шезлонгах, в голосе их звучат нотки горечи, а дразнящие взгляды преследуют мужчин. Еще привлекательнее те, кто в задумчивости любуется океаном, кто розово улыбается от страха и восторга, у кого от одного только вида морского простора болезненно кружится голова.
Солнце и ветер целые дни – целые дни колышется и пенится неспокойное призрачное море, и по его волнам легко и торжественно движется величавый корабль, оглашая воздух звонками, протяжным гудением и вздымая разноцветные фонтаны брызг, – гигантский колосс, какого еще не видывал свет.
Сверкающие дорогим убранством столы ожидают гостей в золотых салонах, а музыка на палубах низвергает каскады радости, ликующий прибой великолепия, победного шествия по морю. Какое это упоение – волшебные дали! Как кружит голову красота моря! Но почему все это не удовлетворяет меня, отчего временами, да, временами я обхожу всех стороной?
Под дымовой трубой сидит негр, потный, перемазанный машинным маслом, и распевает песни. Перекликаются матросы, сверху вниз летят удары склянок, резко сталкиваются хаос и порядок, а из нутра корабля доносится жаркое, энергичное дыхание механизмов. С каждым мгновением растет в нас ощущение дали и теснящей душу скорости.
Отчего же все это не в силах насытить меня? Блуждая по кораблю, я забредал вниз, в трюм, где теснились эмигранты; наверх, к матросам; я плутал по лабиринту лестниц; какая сложная машина этот корабль! Наконец я выбрался на отдаленную часть палубы, где до сих пор никогда не бывал. Я сам не понимал, что творится со мною; прогуливающиеся пассажиры то и дело заслоняли от меня молоденькую девушку, которую мне так хотелось рассмотреть. Только бы видеть ее! Она сидит одна-одинешенька, отвернувшись ото всех; печаль струится по ее платью, и я вижу ее волосы, разметавшиеся на ветру; где витает ее мысль? Умиротворение ли наполнило тишиной ее сердце? Отчего она сидит не шевелясь? Какое чувство привело ее в состояние безграничного покоя, подсказав непринужденную, свободную позу – это застывшее движение распахнутой настежь души?
Я часто спрашивал себя: какая из женщин красивее и лучше? Но хотя я восхищался их красотой, хотя они волновали мои чувства, я никогда прежде не испытывал потрясения от встречи с человеком, душа которого широко распахнута вам навстречу. Никогда не распахивались передо мной такие глаза, как эти, я вовек не забуду их открытого, пристального, преданного взгляда. Не забыть мне и того, что, опустив веки, она не отвернула лица и залилась румянцем. Розовое дыхание овеяло меня негой любви. Никто никогда не поднимал на меня взгляда, исполненного такой любви; в нем не было ничего похожего на влюбленность. Да и кому дано постичь это различие? Вы, ангельские души, постигшие это, вы прочтете любовь по глазам; они озарятся откровением, и в его ослепительном свете ваши приумноженные чувства предстанут с поразительной отчетливостью, словно и вас самих распахнули настежь. И тут вы вздохнете вольно и глубоко, ибо любовь – это необъятная глубина и ширь. Откуда взялось смущение, расцветившее ее щеки румянцем? Какая слабость сделала такими гибкими ее движения, что кажется, будто они сами плывут мне навстречу? И вот настало мгновение, когда она вся застыла недвижно, в позе бесконечного ожидания, в порыве беспредельного замирания, когда рождается любовь. Неизъяснимое ощущение счастья объединило мою угловатость и красоту, воплощением которой была она; именно тогда родилась связь между мной и ею, вознесенной гордо, как цветок, подобной лилии!
Из каких глубин сердца поднимается печаль, рожденная любовью? Вечер был нескончаем и полон неуверенности, я ощущал смятение, хаос и муку неуверенности во всем, что меня окружало. Предчувствия и заботы сжимали грудь, пронзали ее саднящей болью. Все мое существо раскрылось и преисполнилось любви, ибо в ней заключено все: боль, счастье, чудо, прозрение и сон. Все это – сон; прекрасное сновидение, окутав меня, создало вокруг новую, странную, какую-то расплывчатую жизнь. Все это – любовь; отныне я знаю: все, что я могу, – это отдаться любви без остатка, как говорят философы. Чудодейственная любовь, направляй бег моего сердца! Перед тобой вся моя жизнь. Стань для меня первоосновой, моим существованием и целью, сотвори меня, заверши меня, вознесись надо мной. Уноси меня, вечно текущая любовь, в неведомую даль!
Беспредельна разверстая перед нашим взором действительность. Откуда же в минуты высочайшей радости берется ощущение сна? Счастливые люди! В миг блаженства вам кажется, будто все это сон. Охваченный любовью, я испытывал неизъяснимое чувство: да, все это, вероятно, сон. Человеческие сны бессвязны и рождаются из внутренней смуты; в сновидениях проявляется постоянное, неосознанное смятение наших душ, и потому все смутное (ибо величайшая боль и величайшее наслаждение полны смятения) подобно сну и заключает в себе части сна. Так и моя любовь, и заключенная в ней радость, и все то ужасное, что случилось потом, слились с глубоким сном; во сне невыразимое горе и ужас объяли мое сердце, и оно никогда уже не избавится от этого ночного кошмара.
В эту смертоносную ночь «Океании», плывущий по морю айсбергов, попал в иной мир – мир призраков; ищите его среди фантомов человеческого страха, извержений вулканов, горящих театров, землетрясений, пылающих кораблей, железнодорожных крушений и подземных взрывов. Самый большой пароход на свете, совершеннейшее творение рук человеческих, венец технических достижений века, чудо-корабль в первое же свое плавание, на самой оживленной морской трассе натолкнулся на айсберг и с пробитым бортом погрузился в бездну, унося с собой жизни двух тысяч людей, направлявшихся в Новый Свет. Весь мир оцепенел от изумления и ужаса при виде этого страшного зрелища, а меня всю жизнь неотвратимо будет преследовать потрясающая картина: высоко над морем сияет видение корабля, летящего по волнам; радость открытия далей и головокружительный бег через океан; и вдруг все это рушится, повержено в смятение, все гаснет, исчезая в кромешной тьме, в черном колодце без дна и стен, где я отныне замурован.
В гудящей над морем ночи корабль вздрогнул от смертоносного удара. Со звезд или из глубин морских повеяло смертью, словно резким ветром. Всюду, куда ни кинь взгляд (а он проникал в бесконечность, ибо взор умирающих не останавливается ни перед чем), распростерлась область смерти; она была как гул вод, как беспокойное студеное море под молчаливыми небесами. Я увидел смерть вблизи: это был корабль, обреченный на гибель, бесконечные воды, беспредельное небо и несметные толпы людей, сгрудившихся у борта в глубокую полночь.
Глубочайшим средоточием тьмы передо мной раскрылась мысль о смерти. Она притягивала меня к себе. В толпе я разыскивал ту, которую любил, тоскуя и страдая от неизбывной боли. Почему влюбленные так часто мечтают умереть вместе? Умереть вместе – какое странное и сильное чувство толкает их на этот шаг! Вместе низринуться в головокружительную бездну, вместе рассеяться в безмерном просторе. Вместе завершить земной путь, соединиться навеки, вечно быть вместе! О, отчего я не умер тогда, отчего мы не умерли вместе? Увы, я потерял ее навсегда, но смерть, не соединившая нас, не смогла нас и разлучить. Она погибла, погибла, мое сердце мертво, но любовь моя к ней, сверхъестественная, посмертная, все еще жива.
О любовь моя, навеки нарекаю тебя этим именем! После смерти, по скончании всего и по прошествии жизни. Могила, которой нет, которая развеялась во вселенной, и ты, навсегда оставшаяся в мире, лишенном реальности! Где это – вместе, вдвоем, навеки и тысячи раз! Вместе, вдвоем! Какое блаженство и какая неизбывная печаль! Вместе! И навсегда! Какие горькие рыдания слышатся в этих странных словах, и я обречен без конца повторять их! Волшебные картины любви, которые я вижу, стоит только закрыть глаза, – неизменно мертвы; и их отражение, утратившее реальность, притягивает мою жизнь к себе, превращая ее в странный экстаз.
«Океаник» приближался к цели, когда попал в область ледовых полей. К вечеру (была звездная морозная ночь) студеный ветер известил о близости льдов, ибо сфера холода простирается далеко за границы ледовых полей. Стояла глубокая ночь, когда «Океаник» натолкнулся на ледяную гору, и не более чем через три часа этот красавец-корабль со всеми, кто был на его борту, камнем пошел на дно, на глубину двух тысяч метров. Я почувствовал резкий толчок и услышал, что по коридорам бегут люди, множество людей; но только позднее я ощутил: застопорились машины… и душа моя затрепетала. Хотя на палубе царили страх и смятение, никто не верил, что корабль тонет, и каждый боялся сесть в спасательную лодку, ибо взгляд вниз, в глубину, внушал ужас, – оттуда веяло холодом, словно из разверстой могилы. Вероятно, лишь после того как пассажиры поняли, что спасательные работы в полном разгаре и на этом сосредоточены все усилия команды, в людях проснулся страх за свою жизнь, дикий инстинкт самосохранения и ужас перед смертью; только после этого разыгрались страшные сцены паники, когда толпа рванулась к спасательным лодкам и пришлось стрелять, чтобы удержать порядок.
Мне было известно, что лодок хватит едва лишь на треть пассажиров. Остальные осуждены погибнуть без какой бы то ни было помощи, покинутые всеми, без поддержки и заботы, без тени надежды на спасение. Они обречены умереть с полным сознанием своего бессилия, с открытыми глазами и не отвращая лиц и душ от того невообразимого, что надвигалось на них. Как зримый символ их последних мыслей, взлетали ракеты, взывая о помощи тонущим и обреченным. В течение двух часов корабельный телеграфист передал от их имени всем судам и далекой земле сигнал бедствия – «спасите наши души». Он так и погиб у аппарата. Погиб вместе с «Океаником». Ему было двадцать лет. Обрекли себя на добровольную гибель все, кто помогал спасать ближних, погибли, явив всему миру пример мужества; среди них были знаменитости, стоявшие у власти, владевшие большим богатством, познавшие наивысшие радости; тем не менее они не цеплялись за жизнь так, как множество менее удачливых людей. Спасены были дети и большая часть женщин, ибо они – источник жизни. Все прочие погибли, и каждый по-своему стал поразительным образцом человеческой натуры – примером героизма и слабости, боязни, боли, покорности или самоотверженности.
Весь мир с изумлением взирал на этот призрак смерти и содрогнулся от испуга, столкнувшись лицом к лицу с вечными угрозами, которые окружают нас в мире, где все так надежно. После гибели «Океаника», величайшей катастрофы, разыгравшейся на нашей памяти, многие публично возмутились и спрашивали, кто за нее несет ответственность? Они обвиняли «Компанию синей звезды», построившую этот трагический корабль, и капитана, который вел его в первое и последнее океанское плавание. Они безо всяких оснований говорили о попытке поставить рекорд скорости, совершить самое короткое атлантическое плавание и об огромных пари, которые якобы были заключены. Настолько всем хотелось заглушить свой страх перед неведомым и непонятным, отыскать устранимые причины этого несчастья или обнаружить чью-то наказуемую вину. Капитан погиб при исполнении служебных обязанностей и не может дать никаких показаний. Пароход «Океаник» рекламировался как чудо безопасности и удобства. Количество спасательных лодок было, разумеется, недостаточным, но, согласно предписаниям закона, соответствовало тоннажу корабля. Комиссия лондонского Board of trade[58]58
Министерства торговли (англ.).
[Закрыть], которой было поручено расследование, пришла к сенсационному выводу: при строительстве и во время плавания «Океаника» не было никаких нарушений закона или существующей практики. Зато вышеуказанная комиссия издала распоряжение, чтобы атлантические корабли впредь избегали районов, где встречаются айсберги. Это распоряжение опротестовали все английские и немецкие капитаны, подав особую петицию, в которой говорилось, что близость айсбергов не может служить поводом для изменения курса корабля. Катастрофа вызвана не скоростью движения, а весом обоих тел – корабля и айсберга. Даже если бы «Океаник» плыл с половинной скоростью, он все равно обрушился бы на айсберг с такой силой, что при столкновении неизбежно получил бы пробоину.
Именно в подобном случае, когда от всех нас ускользают причины ужасного несчастья, мы должны задуматься над его существом. С ростом массы и скорости корабля увеличивается его инерция; с ростом инерции возрастает время, необходимое для остановки или поворота, и во много раз увеличивается возможность столкновения. Слишком большой корабль, преодолевающий все бури и морские течения, становится жертвой уже только собственной величины и скорости, собственного совершенства. Беспредельно совершенствуются творения человека, неизменно приближаясь к идеалу и уподобляясь самой человеческой мысли. Но, кажется, извечно существуют два ряда: один, в котором по законам причинности и логики развертывается конструктивное творчество человечества и все великие его осуществления; и другой – состоящий из нарушений, не подчиняющихся закону и беспричинных, рожденных хаосом; человек никогда не сможет овладеть им, ибо это ряд бессознательности и стихийного произвола. Жизнь все время проходит через оба ряда, и продолжение одного означает вместе с тем продолжение другого, новое усовершенствование – новые разрушения; если творения рук человеческих подобны чуду, они всегда будут подвержены магии разрушения. Но и эта взаимозависимость не представляет собой некоего закона катастроф; если бы это было закономерностью, человек сумел бы овладеть ею, но тут он бессилен.
Где же тот человек или то существо, которых можно было бы счесть причиной этой бессмысленной катастрофы? Ибо ощущение ненависти или облегчающее душу сознание, что я могу кого-то обвинить, безмерно осчастливили бы меня. Откуда сердцу взять столько доверчивости, чтобы я поверил в вечное предопределение судьбы, скрывающей в себе все поводы и основания? Могу ли я обратиться за утешением к высшим причинам, могу ли ослепить самого себя светом высочайшей воли? Нет, нигде я не вижу никого, кто рассеял бы мой ужас, никого, никого, в чьи руки я мог бы вложить остаток своей жизни. Я стою здесь, в смертельной пустоте, устрашенный хаосом и беспричинностью этой бессмысленной гибели, стою в пустоте, проникающей в самую глубь моей, лишенной содержания, жизни, настоящее которой – боль, а будущее – бездонная черная дыра.
Место, где погиб «Океаник», обозначено лишь звездами на небе. Они вечно горят над этой братской могилой, свидетельствуя о людской смерти и о той, которой одна только моя любовь придает обаяние красоты. Я вижу ее, какой она была в последнюю минуту, возможно, уже став призраком; глаза ее, лишенные света человеческого разума, обрели небесное выражение слабости и страдания, преобразившее мою любовь в вечное сочувствие, в самый чистый плач сердца, на какой только способна наша злая душа.
В моем желании умереть вместе с нею была некая потаенная жестокость; одурманенный злой страстью, я разыскивал ее в толпе; мое оцепеневшее сердце было полно отчаяния, и я вступал в схватку с теми, кто хотел жить и стоял на моем пути к смерти. Я увидел ее издалека, и моя душа очнулась, все таившееся во мне зло в страхе отступило перед откровением ее взгляда. Ничто так не заслуживает права на жизнь, как слабость, нуждающаяся в охране и снисхождении, нет ничего чище взгляда беззащитных, ибо он обращен к одной только доброте человеческого сердца и к его готовности прийти на помощь.
Тогда в последний раз засветилась во мне вся моя жизнь. Это была последняя вспышка чудесного сияния жизни, которое, исходя из глубин человеческой души, проницает и озаряет все заволакивающую тьму. Но потом все вдруг погасло, тьма сгустилась, и из нее исторглось вечное рыдание.
Неожиданно я очутился перед кордоном людей, которые с револьверами в руках сдерживали толпу; и она исчезла за ними столь же непонятно, как исчезает и кончается сон.
Когда на воду была спущена последняя лодка, корабль показался мертвым и темным; все ближе слышался гул волн и все дальше отодвигалось небо, словно при бесконечном падении в глубину. Толпы на палубе вознесли к небесам душераздирающий крик, подобный реву моря, и к звенящему гулу целого света присоединились первые звуки погребального хорала.
Шестнадцать лодок врассыпную покидали место смерти. Я знал, что той, которая была моей последней мыслью, нет на палубе «Океаника» и что я ее никогда не увижу.
Я вновь искал смерти или какого-либо иного избавления; бросился в воду и поплыл за лодками, ибо человек не умеет умирать, не сопротивляясь смерти до последнего вздоха. Тут «Океаник» накренился так, что корма его отвесно повисла в воздухе, на миг застыл и разом погрузился в морскую пучину.
Когда под утро подоспела на помощь «Карпатия», на поверхности океана не осталось никого, кроме тех, кто спасся в лодках. Но ее не было ни среди спасенных, ни среди тех, кого доставили на сушу для погребения.
Жизнь угасла в моих глазах, и безграничная пустота обступила меня. Вокруг нет ничего, к чему бы я мог прикоснуться; все на свете исчезло, я вижу только смутные тени вещей, не выношу их, но не могу от них и укрыться.
В руках у меня список утонувших, список всех пассажиров «Океаника», но я не знаю, какое из имен принадлежит ей. А там есть нежные имена, – хочется плакать и без конца повторять их.
Все прочее – тени, а я могу думать лишь о фактах, о том, что я видел воочию, – о призрачном корабле, который нес на своем борту подобия людей и растворился в воде, как кусок льда; обо всем этом сне, навсегда наполнившем грустью мое сердце.
Я думаю о ней, пребывающей в странном мире исчезновения, и неустанно соединяюсь с ней, переходя в небытие, как и она.
Вокруг меня нет ничего, ничего, моя жизнь только грезится мне и ничем не кончается.
Смилуйтесь над моею душою!
Распятие[59]59
Первая самостоятельная книга Карела Чапека «Распятие» вышла в конце 1917 г. в издательстве Яна Отто. Из включенных в данный том рассказов два были ранее опубликованы в журнале «Люмир»: «След» 7 января 1916 г. и «Лида» 16 июня 1916 г. Карел Чапек вспоминал позднее, что обратился к работе над этой книгой «от безработицы и отчаяния». Создавалась она примерно с октября 1915 г. по февраль 1917 г.
Книга была задумана не как сборник рассказов, а как некое единое композиционное целое, о чем свидетельствует кольцевое построение первой части «Распятия»: «След», «Лида», «Гора», «Песня любви» («Лида, II»), «Элегия» («След, II»), а также последовательное развитие и правильное чередование сюжетно-тематических мотивов первой части сборника – во второй его части, одно и то же имя героя (Боура) в журнальных публикациях рассказов «След» и «Лида». 5 декабря 1917 г. К. Чапек писал Нейману: «Все эти рассказы начались для меня не мыслью, а переживанием; в „Следе“ я хотел выразить снег; в „Элегии“ – опьянение; в „Горе“ быстроту и медлительность; „Лида“ имеет в своей основе действительный случай; „Зал ожидания“ находится в Усти-над-Лабем; „На помощь!“ разыгрывается в деревне под Терезином, где я ночью заблудился, – короче говоря, все мои новеллы возникли из впечатлений, запавших в мое сознание».
Здесь же мы находим первую и наиболее развернутую авторскую интерпретацию сборника: «Название „Распятие“ знаменует собой распутья или перекрестки жизни… Это книга антиинтеллектуалистская, книга кризиса и распада всего рационального. Ключ к ней – хотя бы „Элегия“, затем „Гора“. Благодаря какому-либо внутреннему или внешнему событию ты оказываешься на распутье, в точке, где кончается твоя рациональная, основанная на силе привычки жизнь, механизм разума и внутренней самоуспокоенности; ты встречаешься с неведомым, с чем-то загадочным и словно бы не знаешь, какой дорогой идти дальше. Это ощущение страшного беспокойства и неуверенности, боли, тоски и сомнения; ты теряешь почву под ногами и растерянно останавливаешься, И тут в тебе начинает говорить голос души, первая и почти детская ориентация, отнюдь не решение загадки, но обращение к собственному „я“, к своему внутреннему миру. Только столкнувшись с загадочным, осознаешь собственную душу. Перед всем ты оказываешься беспомощен со своим интеллектом и стремлением к установлению причинной связи, и в этом состоянии бессилия перед тобою открывается таинственный источник помощи и силы в тебе самом, в чувствах детскости, любви, добра и набожности (без бога). Такова некая идейная конструкция моей книжки, но я не придаю ей большого значения… Мои люди не рассуждают где угодно и о чем угодно; среда и мысль представляют собой единое целое… Мысли не являются чем-то первичным, не служат постижению чего– то, а рождены настроением, представляют собой лирический элемент, которым я хотел выразить определенное впечатление от природы. Что мне нравится в моей книжке, так это реальность, которая этими психическими событиями одухотворена и приобретает магический, таинственный характер, каким обладает действительность, например, в детских глазах. Для меня речь шла об определенном волшебстве, а поскольку я вообще считаю поэзию колдовством, я осуществлял тем самым единственную свою программу. Единственное, что меня занимает и что, вероятно, никто о моей книжке не напишет, это то, как здесь творится действительность. Философия или не философия – это глупость; главная вещь – искусство. Но то мысленное, что содержится в книге, то есть высвобождение человека в мгновения свободы, очевидно, вызвано – хотя я об этом и не заботился – одержимостью или личным кризисом, а главное – настроением, навеянным войной. Война загнала человека в его внутренний мир; и когда ему было особенно тягостно, он чувствовал в себе нечто негероичное, разумеется, нечто испуганное и грустное, но все же свободное и непокоримое – собственную душу. Это не философия и даже не религия, а слепое и неотвратимое чувство».
14 января 1928 г. Чапек писал юристу Иржи Ржиге: «Название „Распятие“ двузначно и означает, с одной стороны, распутье, с другой, самоистязание высшими предметами и духовными поисками. [V. Dуk, St. К. Neumann. Bratři Čapkové. Korespondence z let 1905–1918, Praha, 1962, s. 190–192.]
Обращение в „Распятии“, – я в этом сомневаюсь. Собственный мотив „Распятия“ – это, с одной стороны, война и ожидание чуда, что для нас все обернется хорошо, с другой – предположение о смертельной болезни, на основе ошибочного диагноза – и, следовательно, какое-то сведение счетов с жизнью. В известном смысле это обращение, но не к вере, а к сочувствию» [К. Čapek. Poznámky о tvorbě, Praha, 1959, s. 82.]. А в интервью, опубликованном 21 июня 1928 г. в журнале «Литерарни свет» («Литературный мир»), Чапек уточнял, что решение «метафизических тем» в «Распятии» имело своим итогом «прямой путь от какой-то метафизики к самому будничному: здесь начни».
[Закрыть]
© Перевод В. Мартемьяновой
След
Бесконечно и покойно падал снег, покрывая стылую землю. «Почему-то вместе со снегом всегда опускается тишина», – подумал Боура, укрывшись в какой-то конуре; на душе у него было торжественно и грустно; он чувствовал себя всеми покинутым среди этой пустынной равнины. Спрятав под волнистым снежным покровом путаные следы жизни, земля опрощалась и выравнивалась у него на глазах, делаясь однообразно унылой и беспредельной. Наконец снег поутих, и танец снежинок – единственное движение в этой упоительной тишине – прекратился.
С робостью и трепетом бороздит пешеход нетронутую снежную целину, и странно ему оставлять первым длинную цепочку следов. Однако с противоположного конца навстречу движется еще кто-то, чернея из-под белой пороши; теперь две цепочки, встретившись, побегут рядом, и на девственно-чистой поверхности появятся первые признаки людской суеты.
Но встречный вдруг остановился; на усах у него снег; человек напряженно всматривается куда-то в даль. Боура замедлил шаг и проследил за направлением его взгляда; цепочки следов встретились и застыли.
– Во-он там видите – след? – спросил запорошенный снегом незнакомец и показал на какую-то вмятину метрах в шести от того места, где они стояли.
– Да, это след человека.
– Разумеется, но откуда он там взялся?
«Наверное, прошел кто-нибудь», – хотел было ответить Боура, но смутился: след был единственный; ни впереди, ни сзади – нигде ничего; резко и отчетливо отпечатавшись на снежной поверхности, след не вел никуда; он был одинок.
– Откуда он там взялся? – подивился Боура и двинулся было поглядеть.
– Погодите, – удержал его собеседник, – наделаете вокруг лишних отпечатков и все затопчете. А тут надо разобраться, – недовольно добавил он. – Куда это годится – один-единственный след? Положим, кто-то прыгнул отсюда прямо на середину поля; в таком случае следов рядом могло не быть. Но кому под силу прыгнуть так далеко? И как этому прыгуну удалось устоять на одной ноге? Ведь он неизбежно должен был бы потерять равновесие, а тогда ему пришлось бы опереться на другую ногу; к тому же он пробежал бы еще дальше – как всегда, когда на ходу соскакиваешь с трамвая. Но тут других отпечатков нет.
– Чепуха, – произнес Боура, – если он прыгал отсюда, следы остались бы и на дороге, а здесь шли только мы. Перед нами никого не было.
– След повернут пяткой к дороге; неизвестный двигался именно в том направлении. Если бы к деревне, то он повернул бы направо, потому что слева – чистое поле, а какого черта теперь искать в чистом поле?
– Позвольте, но путник должен был куда-то уйти, а я уверяю, что он вообще не трогался с места, потому как других следов не видно. Это же ясно. Следовательно, тут никто не проходил. Значит, разгадка в чем-то ином.
Боура усиленно соображал.
– Знаете, могло быть углубление на почве, а может, чей-то след отпечатался на подмерзшей земле и потом его припорошило снегом. Или представьте, что там стоял старый брошенный башмак и, когда прекратилась метель, его унесла ворона. Вот на земле и осталось пятно, напоминающее формой башмак. Этому нужно найти естественное объяснение.
– Если бы башмак стоял в поле перед снегопадом – под ним чернела бы земля, а там теперь снег.
– Значит, ворона унесла башмак, когда еще мела метель; или птица уронила башмак на лету, и он шлепнулся в чистый снег, но она снова его подняла. А, кроме того, это может быть не обычный след.
– Что же, птицы глотают башмаки, по-вашему? Или устраивают в них гнезда? Малая птаха башмака не поднимет, а большая в таком гнезде не поместится. Тут приходится рассуждать отвлеченно. Я полагаю, что это – след, но если его оставил не человек, то, значит, снег примят кем-то сверху. Вы считаете, что тут замешана птица, но вполне возможно, что кто-то сделал это с… аэростата, например. Допустим, некто повис на аэростате и одной ногой коснулся снега, чтобы всех подурачить. Не улыбайтесь, мне самому неловко давать столь неправдоподобное объяснение, но… Я буду счастлив, если это – не след.
Спутники двинулись в сторону загадочного отпечатка.
Открывшаяся им картина не могла быть ясней. От придорожного рва покато простиралась снежная целина, и одинокое пятно темнело где-то посредине поля; неподалеку от него, все в снежных хлопьях, стояло хрупкое деревце. Пространство от дороги до отпечатка башмака – нетронуто, нигде – ни намека на самолегчайшее прикосновение ноги; поверхность снега – белым-бела. Снег – мягкий и податливый, не то что сыпучая морозная пыль.
Посредине поля на самом деле был след – отпечаток большого американского сапога, на широкой подошве и с пятью крупными гвоздями на каблуке. Чистый снег плотно спрессован, нигде ни одной непримятой снежинки; значит, след появился после снегопада. Отпечаток глубокий и четкий. Тяжесть, пришедшаяся на небольшую площадь подошвы, должна была быть много больше веса любого из мужчин, склонившихся теперь над следом. Гипотеза птицы и поднятого башмака отпала сама собой.
Как раз над отпечатком башмака деревце протянуло свои длинные веточки, тоненькие, укутанные снегом; снег на них не был ни ссыпан, ни стрясен. Малейший щелчок – и он обвалился бы тяжелыми комьями. Гипотеза «шага сверху» теперь совершенно исключалась. «Сверху» ничего нельзя было предпринять, не сбив с дерева снег. Не осталось ни малейшего сомнения – перед ними был обычный след.
Вокруг – лишь чистое искрящееся пространство. Путники поднялись вверх по косогору и пробежали по гребню холма; по-прежнему далеко-далеко вниз тянулся засыпанный белым снегом склон, за ним подымался другой, еще обширнее и белее. И до самого горизонта не было даже намека на след второй ноги.
Возвращаясь обратно, спутники обнаружили лишь сдвоенные ряды собственных следов, такие ровные и четкие, словно их провели по линейке. И в самом центре пространства, окруженного этими рядами, зиял след иной, более крупной ноги, циничный в своей обособленности; что-то удерживало людей от желания растоптать этот след, избавиться от него с общего молчаливого согласия. Обессиленный и опустошенный Боура опустился на придорожную тумбу.
– Над нами кто-то подшутил, – проговорил он.
– Возмутительно, – заметил другой, – ужасно глупая шутка, но… черт побери, есть же пределы физически возможного! Ведь это все-таки неестественно… Знаете, – вырвалось у него, и в голосе послышался ужас, – ежели там один след, то, может, это был одноногий? Не улыбайтесь, я понимаю, все это глупо, но какое-то объяснение должно ведь быть? Тут под сомнение поставлен разум, это же начало чего-то… Либо мы оба спятили, либо я валяюсь дома в горячке, но только всему должна быть причина.
– Мы оба спятили, – задумчиво произнес Боура, – нам все подай «естественное» объяснение; мы хватаемся за сложнейшие, невероятнейшие, бессмысленнейшие предположения – только потому, что они «естественные». А, наверное, было бы куда проще и естественнее признать, что это просто чудо. Мы подивились бы и спокойно разошлись по своим делам… Без смятения в душе, скорее всего даже довольные.
– Нет, я не был бы доволен. Если бы след ознаменовал нечто великое… принес счастье… я сам упал бы на колени и возгласил: «Чудо!» Но это ведь просто неловко; это ничтожно мало – оставить один отпечаток вместо обычной вереницы следов.
– Если бы у вас на глазах воскресили умершую девушку – вы пали бы ниц и смирились; но не успеет на ваших коленях растаять снег, как вам придет в голову, что это был обман, лишь мнимая смерть. А тут как раз никакого обмана, ничего мнимого, тут вам продемонстрировали чудо в простейших условиях, как при чистом физическом эксперименте.
– Я, вероятнее всего, не поверил бы даже воскрешению из мертвых. Но и я жажду спасения, и я надеюсь на чудо… будто вот-вот произойдет что-то и перевернет всю мою жизнь. Этот след не спасет меня, не перевернет моей жизни, не выведет никуда, он лишь мучит, словно заноза, засевшая в мозгу, и я не могу от этого избавиться. Я в него не верю. Чудо успокоило бы меня, но этот след – первый шаг к сомнению. Лучше бы уж его вовсе не видать.
Оба надолго умолкли. В воздухе снова закружились снежинки, снег повалил гуще прежнего.
– Кажется, у Юма, – прервал молчание Боура, – я читал об одиноком следе на песке[60]60
…у Юма… я читал об одиноком следе на песке. – Юм Дэвид (1711–1776) – английский философ-агностик, автор «Трактата о человеческой природе» (1748), в котором говорится, что тот, кто увидел бы на прибрежном песке след человеческой ноги, должен был бы предположить и существование следа второй ноги, хотя бы он и был занесен песком или смыт водой.
[Закрыть]. Значит, такое встречается не впервые; по-моему, таких следов – тысячи, бесконечное множество, а мы их не замечаем, потому что привыкли к определенным правилам. Иной, например, на этот след и внимания не обратит; ему и в голову не придет, что это – уникальное явление, что он – единственный, что на свете существуют вещи, которые ни с кем и ни с чем не связаны. Посмотрите, как похожи наши с вами следы, но этот, единственный, – больше и глубже, чем наши. Когда я думаю о своей жизни, мне представляется, что в ней есть следы, которые ниоткуда и никуда не ведут. Это невероятно трудно – представлять все, что ты пережил, в виде звена некоей цепи, которое возникло однажды и в свой черед уступит место следующему звену. Бывает, что вдруг вам явится откровение или вы нежданно ощутите нечто, чего не было раньше и никогда не будет потом. Среди людских дел есть такие, которые ни с чем не соединишь, они тотчас обнаруживают свою обособленность. Мне известны поступки, которые ничем не кончались, ничто и никого не спасали, и все-таки… Случалось такое, что никуда не вело, от чего никому не стало легче жить, но, возможно, это и было самым главным в жизни. Вы не находите, что этот одинокий след – прекраснее всех, виданных вами до сих пор?
– А мне, – отозвался собеседник Боуры, – припомнились семимильные сапоги. Наверное, когда-то люди тоже наткнулись на подобный след и не смогли подыскать подходящего объяснения. Кто знает, может, предшествующий след обнаружится где-нибудь у Пардубиц или у Колина, а последующий – у самого Роковника? Я вполне могу себе представить, что второй такой след отпечатался не на снегу, а, скажем, среди толпы, на земле, во время празднества, там, где нечто уже произошло или еще произойдет; что этот шаг – звено в некоей непрерывной цепи шагов. Вообразите ряд таких чудес, и этот наш след найдет среди них свое естественное место. Если бы газеты были полностью информированы обо всем происходящем, возможно, из «Новостей дня» мы могли бы узнать о последующих шагах и проследить чей-то путь. Может, это некое божество сейчас шествует себе не спеша, но вполне продуманно и последовательно; возможно, его путь – это и есть некий высший знак, за который нужно ухватиться. И может быть, нам следовало бы пойти по стопам этого божества. Не исключено, что для нас это было бы спасением. Все, все вполне вероятно… Но разве не страшно – с предельной отчетливостью различить пред собою один-единственный след и не быть в состоянии сделать дальше ни шагу?
Боура, содрогнувшись, встал. По земле мело, мело все сильнее. Истоптанное поле и единственный отпечаток американского сапога исчезли под слоем свежевыпавшего снега.
– Я не отступлюсь, – буркнул заснеженный мужчина.
«От следа, которого уже нет и не будет больше…» – про себя договорил Боура, и путники разошлись в разные стороны.