Текст книги "Собрание сочинений в семи томах. Том 1. Рассказы"
Автор книги: Карел Чапек
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 48 страниц)
От поцелуя до поцелуя[55]55
Впервые опубликовано в журнале «Умелецки месичник» («Художественный ежемесячник») в ноябре 1911 г., № 2, за подписью «Карел Чапек».
[Закрыть]
© Перевод Е. Элькинд
Один богатый человек женился на красивой молодой девице, которая, однако, вскоре умерла, оставив ему маленькую дочь Елену. С годами Елена превратилась в горячую и своевольную девушку, нрав ее складывался без смягчающего влияния матери, и потому Елена была неуступчива во всем. И главное, отвергала всех поклонников, искавших ее расположения, словно бы в гордой независимой холодности пренебрегала любовью вообще. В то время среди служащих ее отца был один ветрогон по имени Якуб, и он в Елену без ума влюбился. Она об этом не желала знать, ибо считала себя много выше всех, кто ее окружал, – и вот любовь его росла в муках и ярости, распалявших его еще больше. Ну а Елена мнила, что любовь ей вовсе не нужна. Но время шло – и сердце ее теснилось грустью и разгоралось; глаза украдкой останавливались на Якубе, сверкая, и дразня, и приводя в смущение; теперь Елена, как могла, старалась отвратить свои мысли от Якуба, человека подчиненного.
А это и было началом чувства, которое росло посреди одиночества и гордости, пока не пересилило всю непреклонность Елениного нрава: в угаре девичьих мечтаний и слез Елена поняла, что любит, и решилась.
И началось их постепенное сближение, а значит, пора первых радостей; впервые и без остатка захватывает их блаженство нечаянных встреч и внезапных румянцев, взглядов, намеков; руки сплетаются в мимолетном пожатии и принимают записки; первое «ты», рожденное нетерпением и неловкостью. Вот они в первый раз наедине, бросаются друг к другу, обжигают поцелуями и нежными словами. И кажется, вовек им не насытиться своими поцелуями, вовек не остудить пыла своих речей; позднее, однако, придется вести себя осмотрительно, уславливаться и задумываться о своей любви и ее последствиях. Но скоро всякая осторожность позабыта – они не расстаются целый день. Их единение непрерываемо во времени; в круговороте радости клялась Елена, что любовь ее – навеки.
Но вот отец застал свою дочь в объятиях Якуба, и молодому человеку указали дверь. Елена по прошествии некоторого срока ощутила себя матерью. Отец тут же устроил ее брак с одним своим малозначительным знакомым, человеком низменного нрава. Вскоре затем родилась у Елены девочка – дочка Якуба. Муж теперь все терзал Елену с превеликой жестокостью и себе в удовольствие, и Елена страдала и чахла от горьких мучений. Якуб обо всем этом знал и однажды на улице так расправился с ее мужем, что он – человек и без этого хворый – от страха и от ран скончался. Якуба судили и приговорили к пяти годам заключения. А Елена с ребенком уехала куда-то далеко и пребывала в трауре, снискав себе похвалы за холодность и стойкость, с какими отвергала всех поклонников, плененных ее красотой.
Якуб же пять лет находился в заточении, и все пять лет сверлила его одна мысль: ждет ли Елена? Это рождало в нем такую неизменную печаль, что все считали его просто слабоумным. В эти пять лет утратил он всю живость своего характера, и ни кровинки не осталось у него в лице; ночи он проводил без сна и, когда через пять лет вышел из тюрьмы, – сразу же принялся разыскивать Елену; но найти след ее ему не удавалось, никто не знал, куда она уехала.
Елена между тем жила далеко в другом городе, с ребенком, к которому проявляла необычную холодность и суровость. Ни мысль, ни сердце ее не искали единения ни с кем. И вот однажды очутился Якуб возле того дома и увидел стоящую на балконе Елену. Тогда он сел возле Дороги, не отваживаясь войти: ведь он был острижен по– арестантски, и желт лицом, и грязен, как бродяга. Прохожие пугались его и давали ему милостыню.
Просидев так семь дней, он наконец решился и вошел. Но госпожа Елена его не узнала, велела вывести и ничего ему не давать.
А он сказал:
– Я тот, кого называли Якубом.
Тогда она предложила ему сесть и спросила, чем может служить, и при этом смотрела такими глазами, что спазма сдавила ему горло, и он не мог произнести ни слова. Тут в комнату вошла его маленькая дочь, – Елена шлепнула ее и отослала. Якуб потупился, увидел, как он оборван и жалок, и подумал, что видом своим оскорбляет Елену: он арестант и нищий, она же стала важной дамой, – и, не сказав ни слова, ушел, полный любви и горечи, – ведь больше некого ему было любить, кроме Елены.
Елена так и продолжала жить с холодной головой и пустым сердцем, а Якуб уехал далеко оттуда, в другой город, чтоб стать влиятельным, богатым и известным и встретиться потом с Еленой, как равный с равной. Вот понемногу становился он богатым, изнашивался, приобрел известность. Все изумлялись его энергии и воле, Якубом же владела только одна мысль: скорей разбогатеть и встретиться с Еленой.
И вот спустя четыре года приехал он к Елене снова. Приехал в таком великолепном экипаже, что вся ее прислуга встала у дверей, приветствуя его поклонами. Ио он взбежал по лестнице, чтобы скорей увидеться с Еленой; она его, однако, не узнала.
– Я ведь Якуб, – сказал он.
А она сказала:
– Что вам угодно?
Спазма сдавила ему горло, и он не мог произнести ни слова. К Елене в это время подошла их дочь; Якуб ей улыбнулся, но слезы подступили у него к глазам, – он понял, что прошло уж десять лет с того дня, как они с Еленой в первый раз поцеловались. И тут Якуб подумал, что ему надо помочь Елене вспомнить их былую любовь, стал ей припоминать их встречи, интимные подробности, известные только ему и ей, стал рисовать дом, сад, все дни, как протекали они чередой, – что тогда говорилось, что происходило, какими радостями полнились их жизни.
– Я этого не помню, – отвечала она.
Якуб тогда начал рассказывать, как жил пять лет в тюрьме, как принужден был исполнять постыдную, унизительную работу, как вспоминал Елену и ждал встречи; в подробностях описывал муки томительных часов, свою одинокость, терзания любви и опасения; и можно было различить морщины, врезавшиеся в его лицо. Елена оставалась безразличной.
Тогда Якуб начал рассказывать, как он потом искал ее повсюду и наконец нашел, и как не мог заговорить, и как потом хотел ради нее добиться славы и богатства, как это удалось ему, каким он стал богатым и влиятельным. Но чем дольше он говорил, тем все более безучастной и отчужденной казалась Елена.
Тогда Якуб сказал, что хорошо бы им вместе воспитывать ребенка, чтобы у девочки были отец и мать.
– Я не люблю ее, – сказала Елена.
Взяла тогда Якуба страшная тоска: он видел, ничто их не соединяет с Еленой, они словно разделены навеки. Видел, что сердце ее умерло, закрыто для любви, и воскресить его невозможно. Он подумал поэтому, что ему надо бодрствовать возле этого мертвого сердца, как, по обычаю, бодрствуют возле почившего и посвящают памяти его благие поступки. И вот он продал все свое имущество и поселился около Елены; бывал у нее каждый день, но говорить о ней, или о себе, или о чем-то близком им обоим мешали ему слезы, застилавшие глаза, и потому он говорил лишь на возвышенные темы, стоящие над повседневной жизнью; у окружающих Якуб прослыл философом и пользовался величайшим уважением.
Так продолжалось несколько лет, и у него возникла мысль уехать на край света, чтоб забыть Елену. В последний вечер он пришел, но ни о чем ей не сказал, вел легкий разговор о пустяках, чтобы ее развлечь, – Елена оставалась апатичной и холодной. Потом Якуб поднялся, сказал ей «до свидания» и стал сходить по лестнице, но на последней ступени вскрикнул – так сдавило ему сердце – и опрометью бросился обратно, схватил Елену и рванул к себе. Елена сопротивлялась отчаянно; Якуб словно не сознавал происходящего, ему казалось лишь, что долгие и бесконечно тяжкие часы он борется против неодолимой силы, которая не уступает; потом кровь кинулась ему в лицо, и он уже не понимал, что делает. И только спустя некоторое время понял, что Елена обвила руками его шею и целует горячо и ненасытно, а он несет ее, как двенадцать лет тому назад, и осыпает поцелуями и нежными словами. И вот эти двенадцать лет исчезли: Елена у него в объятиях, целует и зовет его на «ты», в смятении и стыдливости трепещет, льнет к нему всем телом и всем сердцем, сопротивляется и расстается с жизнью, умоляет и смеется. Вовек им не насытиться своими поцелуями, вовек не исчерпать сокровищницу своих радостей; времени не расторгнуть их объятий, и временем не измерить их счастья, вечностью самой не измерить счастья их любви.
А утром, когда Елена спала на плече у Якуба, ему подумалось, что незачем было отсиживать пять лет в тюрьме и сносить унижения постылой работы, ни к чему было наживать капиталы, поместья, искать постов и власти, ни к чему набираться ума, делаться многодумным и почитаемым, как философ: все это было лишь минутой промедления от поцелуя до поцелуя, непрошеной заминкой в ласках двух любовников.
– Сколько воды утекает от поцелуя до поцелуя, – сказал он вслух.
Елена открыла свои прекрасные глаза и посмотрела на Якуба, словно удивляясь, что он с ней; тогда Якуб поцеловал ее и сказал:
– Вчера в отцовском доме ты заснула у меня в объятьях и спала глубоким сном без сновидений, в глубоком сне без сновидений пробыла ты от поцелуя до поцелуя.
Лицо Елены было бледно.
– Сколько сил жизни уходит от поцелуя до поцелуя! – шепнула она.
И где-то в глубине души почувствовал Якуб, что он уже немолод и смерть его не за горами.
Остров[56]56
Впервые опубликовано в беллетристическом приложении «Вечеры», 1912, 24 февраля, за подписью «Карел Чапек». Много лет спустя Юлиус Фучик писал: «Читая „Первую спасательную“, я в третий раз почувствовал, что Карел Чапек – поэт. Впервые это показал маленький рассказ из сборника „Сияющие глубины“, написанный им еще совместно с братом Иозефом. Это „Остров“, рассказ о человеке, потерпевшем кораблекрушение» (Юлиус Фучик. О театре и литературе. М.—Л., 1964, с. 201).
[Закрыть]
© Перевод Е. Элькинд
Жил в свое время в Лиссабоне дон Луиз де Фарья, который потом отправился в плавание и, объехав полсвета, умер на самом отдаленном острове, какой только представить себе можно. В бытность свою в Лиссабоне считался он человеком достойнейшим и умнейшим и жил, как подобает таковому, себе в удовольствие в другим не во вред, имея все, что могли требовать его тщеславие и знатность. Но и такая жизнь ему прискучила и стала в тягость, и, обратив свое состояние в деньги, он отправился с первым же кораблем в дальнее плавание.
Корабль поплыл сначала в Кадис, а потом в Палермо, в Царьград и Бейрут, в Палестину и Египет, вокруг Аравии до самого Цейлона, обогнул Заднюю Индию и остров Яву, снова вышел в открытое море, держа курс на восток и на юг. Случалось ему встречать земляков, направлявшихся к дому, которые плакали от восторга, расспрашивая об отчизне. В каждом крае видел дон Луиз так много диковинного, почти сверхъестественного, что, казалось ему, забывал предыдущие. Однажды в открытом море настигла их буря, корабль подбрасывало на волнах, как пробку, – без направления и опоры. Три дня буря непрерывно крепчала, а в ночь на четвертый ударила кораблем о коралловый утес. Среди громового треска дон Луиз почувствовал, как его приподняло над палубой, а потом упал в воду; но вода вытолкнула его и бесчувственного швырнула на разбитые корабельные балки. Когда он очнулся, был ясный полдень; совсем один, дон Луиз на обломках балок плыл по спокойному морю. И тут впервые ощутил он радость оттого, что жив. Он плыл до вечера, потом всю ночь, потом весь следующий день, но ни разу не видел земли. К тому же бревна, которые его несли, начали понемногу разъезжаться, одно за одним относило их в сторону; тщетно Луиз старался соединить их обрывками своей одежды. И вот уже осталось у него три жалких бревнышка, и сам он, изнемогший от усталости, вконец пал духом; прощаясь с жизнью, положился он на волю божью.
На рассвете третьего дня он увидел, что волны выносят его к прекрасному острову, возносившему над водой благодатные заросли и зеленые кущи. Наконец он, весь в соли и пене, ступил на твердую землю. Из чащи в это время вышло несколько туземцев, дон Луиз встретил их враждебным выкриком: они внушали ему страх. Потом он преклонил колени, творя молитву; упал на землю и уснул на берегу.
На закате солнца его разбудил голод. Песок вокруг весь был покрыт следами плоских босых стоп, и дон Луиз обрадовался, что дикари сидели около него на корточках, дивились, толковали, но не причинили ему никакого зла. Отправился он поискать себе пропитания, но сумерки уже сгустились. Обогнув скалу, он увидел туземцев, сидящих в кругу за трапезой; мужчин, женщин, детей видел он в том кругу, но стал поодаль, не решаясь приблизиться, – словно нищий в чужом селении. Тут молодая туземка отделилась от остальных и принесла ему плетушку, полную плодов. Луиз бросился к плетушке и стал есть бананы, свежие и сушеные фиги и другие фрукты, живых моллюсков, вяленое мясо и сладкий хлеб, непохожий на наш. Девушка принесла ему и кувшин родниковой воды и, сев на корточки, смотрела, как он ест. Утолив голод и жажду, Луиз ощутил приятную легкость во всем теле и стал выражать девушке признательность за ее даяния и воду, за милосердие ее и остальных туземцев. А по мере того как он говорил, благодарное чувство росло в нем – сладко освобождалось от тесненья переполненное сердце, – и говорил он так красноречиво, как никогда еще не удавалось ему до тех пор. Туземка же сидела рядышком и слушала.
Он подумал, что следует повторить ей слова благодарности, тогда она поймет, и начал повторять их с жаром, как молитву. Тем временем все остальные скрылись в чаще, и Луиз, испугавшись, что останется один после столь радостных минут и в совершенно незнакомом месте, начал рассказывать туземке, кто он, откуда, как потерпел кораблекрушение, какие мытарства пришлось ему перенести в открытом море. А девушка, лежа на животе, спокойно слушала все это время. Тут Луиз увидал, что она уснула, положив лицо на землю, и, сев поодаль, стал глядеть на звезды в небе, слушая шум моря, пока не сморил его сон.
Проснувшись утром, он увидел, что туземки уже нет; только в песке остался отпечаток ее тела; Луиз, казалось, видел его все – удлиненное, плавное, как зеленый побег; он стал ногой на углубление в песке – оно было теплое, разогретое солнцем. А потом он отправился вдоль всего берега изучать остров. Иногда приходилось ему идти лесом или сквозь заросли кустарника, обходить топи и перелезать через гряды камней. Иногда попадались туземцы, но он их уже не боялся. Он видел море небывалой синевы, цветущие деревья, дивную роскошь растительности. Так шел он целый день, любуясь островом, равного которому по красоте он не встречал; и население его казалось более приятным, чем другие дикие народы. На следующий день он продолжил осмотр и обошел уже весь остров, полный благостных родников и заросший цветами, где все дышало миром и покоем – так мог бы выглядеть рай, – пока не вышел наконец на то же место, куда его вынесло море; молоденькая туземка сидела там одна и заплетала косы. У ног ее лежали балки, на которых он приплыл; до самых этих балок достигали волны большой воды так, что пути дальше не было; тогда дон Луиз сел возле туземки, глядя на волны, следя, как уносят они его мысли, волна за волной. А когда вот так, набежав, откатилась уже не одна сотня волн, сердце Луиза захлестнула безмерная грусть, и стал он горько сетовать, что шел целых два дня по острову, обошел его весь, но нигде не увидел ни города, ни причала, ни человека, себе подобного; товарищи погибли в море, а сам он выброшен на остров, откуда нет возврата, совсем один среди жалких созданий, в речи которых невозможно различить ни слов, ни смысла. Так причитал он, а туземка слушала и наконец уснула, лежа на песке, словно убаюканная излияниями его горя. Тогда умолк и Луиз, и дыхание его стало ровным.
Утром сидели они рядом на скале над морем, откуда виден был целиком горизонт. В мыслях Луиза проходила вся его жизнь: роскошь и блеск Лиссабона, любовь, странствия по свету и то, что он там видел; он закрыл глаза, отыскивая в памяти прекрасные картины прежней жизни. Когда же он открыл их, увидел туземку – присев на пятки, поглядывала она как-то бессмысленно своими раскосыми глазами, – увидел, как она пригожа – с маленькой грудью, тонкими запястьями, прямая и смуглая, как терракота.
Он часто стал сидеть на той скале, в надежде разглядеть на горизонте проплывающее судно; видел, как поднимается из моря солнце и снова опускается за море, – и стало это для него привычным, как и остальное все. Сжился он и с полуденной истомой климата на этом острове блаженной неги. Иногда к Луизу приходили туземцы и выражали ему знаки почитания, опустившись на корточки, по-пингвиньи сидели в кругу; некоторые были очень стары и покрыты татуировкой. Они давали ему долю от своих припасов, чтобы поддерживать его существование. Когда же наступил сезон дождей, дон Луиз поселился в хижине туземки. Так жил он среди дикарей, был наг, как и они, но все-таки гнушался ими и не выучил ни единого слова из их языка. Не знал, как называют остров, давший ему пристанище, кров, под которым спал, и женщину, которая была пред богом его единственной подругой. Вернувшись в хижину, он находил там приготовленную пищу, постель и тихие объятия темнокожей. Хотя он не считал ее творением себе подобным, а чем-то мало отличающимся от животных, он все же обращал к ней речь на своем языке и был доволен, что туземка со вниманием слушает. Он рассказал ей обо всем, что непрестанно занимало его мысли: о жизни в Лиссабоне, о родных, о том, что с ним бывало в его странствиях; вначале ему было неприятно, что она не понимает слов и не улавливает смысла, потом и это сделалось привычным, он вел рассказ всегда в тех же словах и выражениях и неизменно заключал ее потом в объятия, как жену.
Но время шло – рассказы становились все короче и отрывочней; события ускользали от дона Луиза, как будто были чем-то зыбким, как будто все вообще было чем-то зыбким; по целым дням лежал он на постели, уйдя в себя, и молчал. Все стало для него привычным, – по-прежнему сидел он на своей скале, но не пытался уже разглядеть на горизонте судно. Так прошло несколько лет – для Луиза не существовало более ни прошлого, ни мечты о возвращении, ни родной речи, – мысль его бездействовала, как и его язык. Он каждый вечер возвращался в хижину, но не узнал туземцев ближе, чем в тот первый день, когда его прибило к острову.
Однажды летом далеко в глубине леса Луизом неожиданно овладело беспокойство – он выбежал из лесу, и глазам его открылся стоящий на якоре в море великолепный корабль. С бьющимся сердцем бросился он к берегу, чтобы подняться на свою скалу, и, добежав, увидел на побережье группу матросов и офицеров; он спрятался за выступ, словно был дикарь, и стал прислушиваться. Слова пришельцев всколыхнули его память, и он узнал язык родной страны. Тогда, поднявшись, он хотел заговорить, но с уст его сорвался только зычный крик. Пришельцы испугались; он крикнул во второй раз – они подняли карабины; это вернуло ему дар речи, и он воззвал:
– Сеньоры, пощадите!
Все с радостными возгласами бросились к нему; Луиз же, скованный дикарским страхом, хотел было пуститься наутек, но его уже обступили, обнимали наперебой и закидывали вопросами. А он стоял средь них, нагой и оробелый, не зная, куда скрыться.
– Не бойся, – сказал ему пожилой офицер, – и вспомни, что ты человек. Достаньте ему мяса и вина, он выглядит худым и изможденным. Ты же присядь тут возле нас и отдохни, освойся со звуками человеческой речи вместо криков, какими переговариваются разве что обезьяны.
И принесли дону Луизу сладкого вина, мясное блюдо, сухарей, и он сидел со всеми как во сне, ел и чувствовал, что к нему возвращается память. Пришельцы тоже ели, пили и оживленно разговаривали, довольные, что нашли земляка. Поев, Луиз преисполнился отрадным чувством благодарности, как в день, когда его насытила туземка; он радовался благозвучной речи, какую уже понимал, и дружескому общению с людьми, которые обходились с ним как с братом. И вот язык начал повиноваться Луизу, и он возблагодарил пришельцев, насколько это было в его силах.
– Отдохни еще, – сказал пожилой офицер, – а тогда нам поведаешь, кто ты и как сюда попал. И возвратится к тебе чудесный дар речи, ибо что может быть прекраснее способности человека говорить, излагать события и изливать свои чувства.
И тут какой-то молодой матрос, откашлявшись, негромко затянул красивую песню про морехода, ушедшего в плавание, и его подругу, просившую море, ветры и горизонт возвратить ей любимого; причем тоска ее изображалась самыми прекрасными словами, какие только можно отыскать. После него пели и другие или читали вслух стихи подобного содержания, чем дальше, тем всё более грустные, где говорилось о тоске по милом, о кораблях, уходящих в далекие страны, о море, что вечно меняет свой облик; потом все предались воспоминаниям о доме и о тех, кто там остался. Дон Луиз плакал: он был до боли счастлив, что пережиты все муки и все так разрешилось – отвыкнув от человеческой речи, он слышал теперь музыку стиха, – и оттого еще, что все это было, как сон, и было страшно, что наступит пробуждение.
Наконец пожилой офицер встал и проговорил:
– Дети мои, осмотрим этот остров, встреченный в пути, а на закате соберемся здесь и переправимся на судно. Ночью поднимем якорь и с божьей помощью начнем обратный путь.
Потом он обратился к Луизу:
– Если ты хочешь взять с собою что-нибудь как память – неси сюда и жди нас до заката.
Моряки рассыпались по побережью, а дон Луиз направился к своей хижине; но чем ближе он подходил к ней, тем ленивее делался его шаг. Дон Луиз все не мог придумать, как он объяснит туземке, что ему надо уехать, а ее оставить. Он сел на камень по пути, раздумывая, что нельзя так: сбежать без слова благодарности той, с которой прожил десять лет; он вспомнил, сколько раз она его выручала, кормила и поила, служила ему своим телом и трудом. Потом вошел он в хижину, сел около туземки и говорил долго и сбивчиво, словно надеясь ее этим убедить; он рассказал ей, что за ним приехали и что отплытия его требуют важные дела, которые он тут же измышлял во множестве. Он обнял ее, и благодарил за все, и давал обещания скоро вернуться, подкрепляя их клятвами и божбой. В разгаре своей речи вспомнил он, что женщина его не понимает, – в досаде выйдя из себя, он с жаром начал повторять все свои доводы, даже ногой затопал в нетерпении. Потом он вдруг решил, что моряки уже отчаливают, без него, и, оборвав себя на полуслове, побежал на берег.
Но никого еще не было, он сел их ждать, и стало ему очень тяжело от мысли, что туземка не разобрала и, верно, не подозревает даже, что он сказал ей об отъезде, – это было так невыносимо, что он не выдержал и бросился обратно втолковывать ей это заново. В хижину он, однако, не вошел, а стал смотреть сквозь щель, что делает там женщина. Он видел, как, нарвав свежей травы, она устилает его ложе, приготовляясь к ночи; видел, как отделила она для него плоды, – и в первый раз заметил, что сама она ела что похуже, незрелые или подгнившие, ему же отбирала наиболее красивые и крупные, без всякого изъяна, – потом она села, недвижная, как изваяние, и стала ждать его. И тут дон Луиз понял с непреложной ясностью, что не может уехать, пока не отведает припасенных плодов, не сомнет приготовленную постель и не положит предел ожиданию туземки.
Солнце меж тем зашло, и моряки сошлись на берегу, чтоб переправиться на судно; недоставало только дона Луиза – и ему начали кричать:
– Сеньор! Сеньор!
Когда же он не появился, побежали искать его вдоль опушки. Двое бежали совсем близко, не переставая звать, но он забился в чащу, и сердце его колотилось от страха, что он будет найден. Потом все голоса затихли, стало темно; под всплески весел моряки поплыли к кораблю, вслух сожалея, что потерпевший кораблекрушение потерялся. Стало совсем тихо, дон Луиз вышел из чащи и вернулся в хижину; туземка все сидела там, недвижно, терпеливо; он съел плоды, лег на свежеустланное ложе и взял ту, что его ждала.
Когда забрезжило утро, дон Луиз не спал, через отверстие входа смотрел он туда, где за стволами деревьев виднелось спокойное море, по которому плыл величавый корабль, удаляясь от острова. Туземка спала рядом, теперь она казалась не пригожей, как бывало, а невзрачной, отталкивающей; и слеза за слезой падала ей на грудь, когда он шепотом, чтоб женщина не услыхала, твердил прекрасные слова чудесной песни, где выражалась боль тоски и вечная несбыточность мечтаний.
Потом корабль исчез за горизонтом, а дон Луиз остался, – но с тех пор во все годы, что прожил на острове, до скончания дней не промолвил ни слова.