Текст книги "Том 2. Повести"
Автор книги: Кальман Миксат
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 38 страниц)
ИМЕНИЕ НА ПРОДАЖУ
Перевод Г. Лейбутина
Слышали новость? «Букашечка» продается! «Букашечка» – это имение Пала Патанчи, числящееся в переснейской поземельной книге под номером 128. «Всего двести четыре хольда», – читаем мы скупую запись в этой «книге мудрости». Но тот, кому доводилось бывать в этом именьице, даже в раю, буде он туда попадет, не станет ничему удивляться. На холме ельник вперемешку с тысячелетними дубами, которые, вероятно, и во времена Арпада * были уже тонкоствольными деревцами-подростками. На склонах холма – большой виноградник, который еще не сделался жертвой ни филлоксеры, ни пероноспоры. Внизу, в долине, раскинулся богатый сочными травами луг. Окрестные жители прозвали его «Божьей бородой». И не зря: быстро растет «бородушка», то и дело приходится ее брить. В год четыре укоса снимают.
Луг прорезает извилистый прозрачный ручей, который иногда, набравшись сил, вертит жернова развалюшки-мельницы, крытой гонтом. Старенькая эта мельничка, пользы от нее немного. Но когда одно за другим проносятся десятилетия и столетия, – словно у них земля горит под ногами, – приятно взглянуть на человека или на такое вот строеньице, которые прочно вросли в родимую почву и даже время не властно над ними. Итак, «Букашечка» продается. Какую бурю страстей подняла эта весть в округе! Продается! Значит, можно купить! Хоть на ассигнации, хоть за золото! Имение дивной красоты, с лесом и виноградником, с мельницей и «Божьей бородой». Но почему? Как мог дойти до этого Патанчи, – ведь не пьяница он, не картежник. И неужели ему не жалко расставаться со своей «Букашечкой»? Конечно, жалко, да что поделаешь?! Отчего, спрашиваете, так случилось?
А оттого, что Патанчи – страстный коллекционер.
Коллекционер? Странно! Оно конечно, за границей есть такие любители древностей и коллекционеры, которые, путешествуя от антиквара к антиквару будто одержимые скупают предметы искусства, вазы, гобелены, редкие экземпляры книг, пока не разорятся вконец. Но в Венгрии, насколько мне известно (даже среди моих друзей есть такие), встречаются лишь собиратели обрезков сигар. Ходят они обычно с ножницами или складным ножичком в кармане и всякий раз обеспокоенно протягивают их какому-нибудь легкомысленному курильщику, собирающемуся попросту зубами откусить конец своей сигары, приговаривая при этом: «Эге, отдайте-ка его лучше мне!»
Правда, в старину, – э-ах, в старину! – были и у нас коллекционеры, готовые на известные жертвы, но было это еще в эпоху пенковых трубок. Да только где теперь эти пенковые трубки! Нет их, как нет больше мельниц на ручьях. Бумажные сигареты, эти бастарды, вытеснили их, так что нынче никто уже трубок не собирает.
Что же в таком случае мог собирать Патанчи? Неужели все-таки кодексы-Корвины *, картины Рафаэля или резные безделушки? Это он-то, человек с лицом истинного венгра?
Нет, нет! Патанчи собирал судебные тяжбы: он страстно любил судиться. Бывали времена, когда он вел одновременно по двадцати – тридцати процессов, и если узнавал, что где-то у кого-то есть необычный судебный спор, он тут же покупал его за хорошую цену. Чем запутаннее и сомнительнее было дело, тем сильнее жаждал он приобрести его. Тяжбы с бесспорным исходом его не интересовали: «Тут и дурак видит, чем все кончится!» Зато, прослышав про какое-нибудь запутанное дельце, он загорался и, сверкая глазами, восклицал: «Отличный процесс, просто великолепный! Если по дешевке уступят, куплю!» И чаще всего действительно покупал, сговорившись с истцом.
Отец Пала Патанчи, тоже Пал, будучи страстным (но удачливым!) картежником, предвидел, что яблочко недалеко упадет от яблоньки. Поэтому на своем смертном одре он заставил сына поклясться, что тот никогда в жизни не притронется к картам.
И сын сдержал клятву, хотя азарт был у него в крови. Значит, надо было найти картам какую-то замену. Так-то вот, господа. Перед нами самая настоящая психологическая проблема. Пал Патанчи-младший стал игроком, ибо игроком уродился. А поскольку играть в карты ему было нельзя, то он сам выдумал себе такую вот игру в тяжбы. Перипетии и судьбы процессов волновали его, их разнообразие же доставляло ему радость – до тех пор, пока не пошла с молотка «Букашечка». Но кто же купит «Букашечку»? Об этом судачила вся округа. Скорее всего, какой-нибудь еврей! О, какой же это тяжкий грех! Скоро от Венгрии ничего не останется!..
Вокруг – от горы Болонто до поросших ивняком берегов Которны – живут одни только бедняки. И думы у них у всех об одном: как бы собственная-то землица не выскользнула из-под ног, – где уж им новое имение покупать! Поля здесь искромсаны на узенькие полоски, и с каждым новым поколением их делят еще и еще. Землю-то не растянешь. Вот ведь и аисту следовало бы, пока несет в дом ребеночка, подрастянуть немного землицу, хотя бы на вырубках – ан нет, не тянется!
Земля здесь жирная, но народ все же тощий. У самого господа бога здесь лишь один собственный дом на четыре деревни, да и тот под драночной кровлей! А остальные дома в селах и вовсе – соломой крыты.
Впрочем, хозяин коварнокского имения, пожалуй, мог бы купить «Букашечку». Человек он жадный на землю. А жадность на землю – самая великая из всех видов жадности, потому что в ней, кроме всего прочего, заключена еще и ненасытность. Коварнокский помещик – человек богатый, у него и своей земли порядочный кус, да и сундуки его набиты не одними только старинными королевскими грамотами.
Так оно и случилось. Угадала-таки народная молва: забилось у Михая Марьянского сердце при известии о том, что продается «Букашечка». Продается, продается! Та самая «Букашечка», с ее двумястами хольдов, – будто из самой лучшей королевской мантии вырезанная, да как раз в том месте, где у его величества кошелек с деньгами зашит был. А что за земля в «Букашечке»! И вот, пожалуйста, продается…
Всю ночь напролет не мог заснуть Марьянский. Всю ночь чудился ему шум букашкинской мельницы. Качались, что-то нашептывая, старые дубы, бормотал, ласкаясь, маленький ручеек. И ведь какую чепуху бормотал:
– Женись, Марьянский! Женись! Не будь дураком! Ведь на всем белом свете не сыщешь ты другой такой «Букашечки».
А ты – еще немного, и ты уже старый холостяк. До сих пор ты еще хорохорился – не к спеху, мол! А годы-то все уходили, время ведь на месте не стоит. Вот уже и седина засеребрилась в твоих волосах. Но бог с ним, со временем. Время было вчера, будет оно и завтра. А вот «Букашечка» – она одна. Поэтому поторапливайся, Марьянский! Если сейчас упустишь, больше уж никогда не заполучишь.
Молчи, молчи, ручей, не мели чепухи!
Между тем не так уж и глуп был его совет: Михай Марьянский слыл в свое время довольно красивым молодым человеком, да и сейчас был бы недурен собой, если бы однажды как следует помылся. Дядюшка его, Петер Кёрмёци, управляющий эрцгерцогскими имениями в Венгрии, сколько раз, бывало, уговаривал Михая жениться (правда, в последние годы он стал что-то скуп на такие речи).
– Женись, есть у меня одна девица с сорока тысячами форинтов на примете.
(При этом дядюшка делал таинственное лицо, будто постреленок-школьник, приметивший где-то под стрехой воробьиное гнездо.)
Но Михай только головой качал:
– Мне так лучше.
– Одичаешь ты эдак совсем!
И верно. Марьянский совсем перестал заботиться о своей внешности, не брился, ходил в разодранной, грязной одежде, которую ему перелицовывал из старых отцовских костюмов один батрак – отставной солдат, умевший с грехом пополам держать в руках и иголку. Янош Шандор, переснейский портной, всякий раз хохотал до упаду, завидев Марьянского в таком одеянии.
– Женись, – уговаривал Михая дядюшка и несколько лет спустя, – есть у меня одна курочка с тридцатью пятью тысячами. Только пальцем помани, и она твоя!
– Не хочу я…
– Погоди, захочешь, да поздно будет: палец твой к тому времени уж подагрой сведет, – беспрестанно упрекал племянника Кёрмёци. – Как жить-то будешь без жены?
– Так ведь есть жены у других.
Прошло еще года два, а старик все не унимался:
– Как раз сейчас есть у меня на примете одна вдовушка с тридцатью тысячами.
– Ну, коли она у тебя есть, тебе ее и есть!
Между тем дядюшка Петер с каждым разом сбавлял из предполагаемого приданого по пять тысяч форинтов. Вот уже всего-навсего тридцать тысяч, да и вдова к тому же, – а ведь Марьянский выглядел еще совсем не старым в свои тридцать три года с его смуглым, мужественным лицом и статностью. Правда, теперь это был уже не тот стройный молодец, что когда-то, – он начал жиреть, раздаваться вширь. Может, дядюшка потому и сбавлял с каждым разом приданое, что Марьянский стал прибавлять в весе.
А впрочем, какая разница? Не нужна ему жена ни с таким, ни с этаким приданым. О женитьбе он и слышать не хотел. Да и вообще почти не обращал внимания на девиц. Стоило ему только угодить в общество провинциальных барышень, как он тотчас же делался неловким и спешил спастись бегством. Куда больше нравились ему крестьянские молодушки: «И те и другие в юбке, только одни носы задирают, а другие – нет. Суть-то одна!»
Словом, Марьянский не любил и не интересовался ничем на свете, кроме своего имения. Земля – вот кто была его возлюбленная: имение под названием «Пальфа», с садами, бескрайними пшеничными нивами, огромными огородами, капустниками, сверкавшими под осенним солнцем, как серебряные озера, да загонами под красными крышами.
Ее одну он любил, ею постоянно был занят. И «Пальфа» платила ему за его любовь любовью. Заигрывала с ним, шутила: то взрастит для него невиданные в тех краях цветы, которые здесь никто не сеял, то усыплет персиковые деревья такими ароматными плодами, каких и король не едал, или возьмет да и уродит огромный-преогромный арбузище, так что его и двое работников с трудом поднимают, а то вырастут на ней такие огромные да плотные кочаны капусты, что покупатели-словаки по осени ревмя ревут от зависти и ругают своего древнего короля Святоплука *, что он, глупый, не догадался спуститься с гор со своим народом чуточку пониже. Уж лучше бы он уступил венграм белую лошадь, согласился бы хоть на осла.
Не было конца причудам «Пальфы». Умела она и огорчить и развеселить своего хозяина. То неохотно приносила урожай, а то была слишком даже расточительной. Четыре года тому назад она примешала к своим травам некое желтое растеньице (и откуда только берется такое?!), и ни лошади, ни овцы не хотели есть сена с ее лугов. Ничего не скажешь, зло пошутила…
Даже говорить умела «Пальфа». На одном из лугов, откуда ни возьмись, поднялись и принялись замечательные всходы рапса. Словно «Пальфа» шепнуть хотела хозяину: «Сей на этом месте рапс, дружок!»
На следующий год Марьянский попробовал, и рапс действительно уродился на диво. О, если «Пальфа» хотела, она на все была горазда. Но иногда она делалась и строптивой: вместо полезных растений разукрашивала себя всякими там цветочками-кусточками: маками, саммитом, очитком, чабрецом. (Видно, и она тщеславна!) Словом, была она порою верна, а порой изменчива. Совсем как женщина. Так что стоило любить ее.
Вот почему не хотел жениться Марьянский. «Пальфа» удерживала его, она давала ему удовлетворение и делала счастливым. Из-за нее он и свой адвокатский диплом засунул куда-то. Валяется, наверное, где-нибудь на дне сундука, если за это время мыши не изгрызли. А если еще не успели (ведь они, злыдни, привереды), могут полакомиться в дальнейшем, потому что господин Марьянский теперь уж навсегда стал завзятым мужиком и убежденным старым холостяком. Вымрет, видно, род Марьянских, исчезнет их древний герб: на голубом поле белая ласка с короной на голове. Да что за беда, подумаешь – ласка! Проживет свет и без ласки!
Рассудив так, Петер Кёрмёци больше и не заговаривал с племянником о женитьбе. Каково было, однако, его удивление, когда в одно прекрасное утро племянник, порядком взволнованный, сам явился к нему.
– Женюсь, – прохрипел он.
– Гм, – отозвался старик, погладив огненно-рыжие усы. – И на ком же? – А про себя подумал: наверное, на какой-нибудь служанке, как это обычно в таких случаях бывает.
– На ком? Уж это вы, дядюшка, знаете!
– Я? Откуда ж мне знать это?
– Как? А где же та девица или вдовушка, о которой вы мне три года тому назад говорили?
– Э, брат, когда уж то было! Снег тает. Приданое тоже. Женщина стареет.
Старик имел обыкновение выражаться отрывистыми, по-спартански короткими фразами.
– Дело в том, дядюшка, что Пал Патанчи разорился, а его «Букашечка» теперь объявлена на продажу. Слышите, «Букашечка» продается! И мне нужно ее купить. Любой ценой, – да я готов хоть в ад за нее, понимаете? Слышите?
– Слышу, братец, не глухой. Да ты садись, садись! Все понимаю, – я ведь не осел. Даже одобряю, что вместо ада ты выбираешь женитьбу, потому что женитьба все же хоть и не намного, а лучше ада. «Букашечка», говоришь, продается? Надо брать. Конечно, надо брать. За тридцать тысяч отдадут? Значит, нужно найти невесту с тридцатью тысячами. Очень хорошо. Я не стану чинить тебе никаких препятствий. Отличное имение «Букашечка». Вполне заслуживает какое-нибудь другое название, скажем «Ромашечка». Очень уж красив этот цветок на шляпе или, скажем, на ментике. Нет, я совсем не против, только вот ведь в чем дело… Ты в зеркало-то хоть изредка смотришься?
Михай Марьянский рассмеялся в ответ.
– Разбилось оно у меня, а нового я до сих пор никак не соберусь заказать.
– Знаю. Потому что ты неряха и скряга. Каждый грош в свою «Пальфу» вкладываешь, все в нее, обжору ненасытную, пихаешь. Хорошо еще, хоть не шафраном да не лилейными лепестками ее удобряешь. А то, может быть, твоя землица такому утонченному корму еще больше обрадовалась бы?
– Смеетесь, дядюшка?
– Да нет, просто я иногда раздумываю о ваших новых способах хозяйствования. Впрочем, не об том сейчас речь. А о том, что нет у тебя, Михай, дома зеркала. Так вон у меня на стене висит одно. Поглядись-ка в него, братец!
– Ну и что? – с кислым видом спросил Михай.
– Разгляди-ка повнимательней свою физиономию и скажи: найдется ли где-нибудь такая дура, которая согласилась бы дать за эту образину тридцать тысяч форинтов? Ты же выглядишь лохматым медведем!
– Что же мне теперь делать?
– Первым долгом отправляйся в переднюю и вели моему гайдуку Матяшу постричь и побрить тебя. А после этого возвращайся. Я досмотрю на тебя при свете, возле окна, и скажу: будет «Букашечка» твоя или нет.
И бедному Михаю Марьянскому не оставалось ничего иного, как разыскать гайдука Матяша, а тот в свою очередь разыскал свою бритву (щербатую, черт бы ее побрал, не меньше, как в трех местах), попросил у ключницы Жофи мыла, а у Деметера – ножницы (те, которыми он стрижет овец) и через полчаса сделал из господина Марьянского такого красавчика, что, когда он снова вернулся к дядюшке Петеру, тот руками всплеснул от удивления:
– Ух, тысяча чертей! Так ведь ты и дочку Борчани, чего доброго, сможешь получить в жены!
– А кто она, эта дочка Борчани?
Дядюшка Петер поднял брови, голову же отпустил на грудь, словно целиком уйдя в воспоминания:
– Ох и красавица же была ее мать – рафаэлевская мадонна!
– Все это хорошо, но не матушку же ее прочите вы мне в жены, дядюшка?!
– Молчи, дурень! Мать ее ушла от мужа. Женщина, что горшок – чуть тронешь, а он уже и треснул. Наверное, она и умерла уж. А вот дочка после нее осталась. Живет со своим отцом в Шельмеце. Отец ее – мой однокашник. Сейчас он член опекунского совета. Давно я его, правда, не видел. Лет, верно, пятнадцать. Маленькая Эржи с тех пор уж вырасти успела – теперь она, вероятно, девица на выданье. А какая, должно быть, красавица! И насколько мне известно, там-то есть «похлебка». Есть!
(По неизвестным лингвистическим причинам дядюшка Петер приданое именовал «похлебкой».)
– Но хватит ли ее для того, чтобы купить «Букашечку»?
– Больше должно быть. Куда больше! У Ференца громадный дом на рыночной площади и богатые земли окрест села Сельакна. Да и мать, вероятно, оставила кое-что Эржике. Все эти пятнадцать лет я с ними регулярно переписываюсь. Не дальше как этой весной мне писал старый Борчани, что Эржи уже выросла и пора бы, мол, ей хорошего мужа подыскать.
– А я-то на что! Попытаем счастья? Поехали к ним, дядюшка.
Старый господин недоверчиво оглядел племянника с ног до головы:
– В самом деле согласен жениться? Всерьез надумал? На полдороге не выпрыгнешь из коляски?
– Согласен ли? Да я ради «Букашечки» на что угодно согласен! На мисс Постране * женюсь, будь у нее тридцать тысяч. А без них мне и Елена Прекрасная не нужна. Поехали, дядюшка!
– Когда ты думаешь отправиться в путь?
– По мне, хоть завтра.
– Эге! Это уж слишком скоро. Не собираешься же ты в таком виде отправиться на смотрины? Что ты! Первым делом закажи себе у городского портного красивый новый костюм.
Михай испугался, даже побледнел.
– Новый костюм? Гм. Это уже риск. А вдруг она не пойдет за меня.
– Вот дурак-то! В худшем случае у тебя останется костюм.
– Расход велик! На что он мне, новый костюм? Чем плоха одежда, что сейчас на мне! Марьянский есть Марьянский во всякой одежде!
– Молчи! Ты – отвратительный скряга! Или ты поедешь в приличном виде, или вообще не поедешь. И точка.
– Дай мне, по крайней мере, подумать.
К вечеру Марьянский вернулся к себе – посоветоваться с «Пальфой». Объехал вокруг, осмотрел все свое замечательное имение. Был у него в саду пирамидальный тополь, а под ним дерновая лужайка. На ней-то и прилег он, чтобы подумать.
Удивительное дерево тополь. Молодые листики снизу все одинаково зеленого цвета. Старые – сверху все белые. Зато листья в среднем возрасте – будь их хоть миллион – всяк на свой манер испещрены белыми полосами. Двух одинаковых ни за какие деньги не отыщешь.
А разве можно отыскать в целом мире двух одинаковых взрослых мужчин? Похожими друг на друга бывают только мальчишки да старики. Нет, двух одинаковых душ не бывает на свете. Разве есть где еще один человек, который любил бы землю, как он, Марьянский, так понимал бы ее мысли?
С востока, будто волны прибоя, в сад долетал шум древних рощ «Букашечки». Прохладный ветерок незримо нес на своих крыльях лесные ароматы: запах можжевельника, смешанный с запахом еловой смолы. И этот аромат парил, колыхался, клубился над землей, окутывая все, смешиваясь с белым пухом чертополоха, летящей по воздуху паутиной и разными мушками и букашками.
Для «Пальфы» этот аромат был как бы нежным посланием от соседского леса, и травы ее томно, зачарованно склоняли головы.
Вокруг же стояла глубокая тишь. Казалось, можно было услышать, как дышит земля. Лишь изредка с сильным треском лопался капустный кочан. И снова наступала тишина. Пар от земли, будто серовато-голубая влага, поднимался от ее поверхности и улетал в бесконечность. А великаны-деревья «Букашечки» призывно махали Марьянскому издали своими ветвями, будто раскинутыми в стороны руками: «Купи нас!»
А тем временем травы «Пальфы», шелестящие стебли кукурузы, кокетливо покачивающиеся маки и даже маленькая пчелка, что лакомилась нектаром в колоколе тыквенного цветка, – все они повторяли одно и то же прямо в ухо Марьянскому: «Посмотри, посмотри, как хороша эта «Букашечка»!
А тут еще и мельничка выглянула из кустов на берегу серебристого ручейка, змеившегося по лугу.
И Марьянский не выдержал. Он решительно вскочил на ноги, помчался в город и на другой день уже мог доложить старому Кёрмёци:
– Заказал новое платье. Шьют уже!
Старик с интересом посмотрел на племянника и, вынув изо рта трубку, заметил:
– Хорошо! Но это еще не все. Не плохо бы обзавестись новой коляской.
– Куплю и коляску. Однако вы, дядюшка, честное слово, беспощадны.
– А на лошадей купи новую сбрую.
– Ужасно! – хриплым голосом воскликнул Марьянский.
– Кучеру – красивую ливрею.
– О боже, и это? Ладно, будет и ливрея!
И в течение недели он действительно приобрел все. Чудо-выезд получился у Марьянского, когда его двух фыркающих серых лошадок запрягли в маленькую изящную колясочку, все село не могло надивиться, и люди то и дело восклицали: – Какой блеск! Какая красота!
Кучер со страусовым плюмажем на шляпе щелкнул кнутом, и они отправились в горбатый городишко, чрево которого набито чистым золотом *. У красавицы кобылы Ласточки был маленький жеребенок, он тоже весело рысил за коляской, звеня во все свои десять бубенцов на черном ремешке.
Дядюшка весело прищелкивал пальцами и приговаривал: – Теперь – самое главное, чтобы какой-нибудь дурень-заяц не перебежал нам дорогу.
От Коварнока до Шельмеца полтора дня пути: мимо замков, через леса и все время в гору. Дорога скверная – с камня на камень. Того и гляди, перевернешься. Не только человеку надоест трястись на заднем сиденье, а пожалуй, и коням.
Солнце давно уже закатилось, когда путники миновали Лешт, село, в котором живет честный добрый народ. Об одном только нельзя у них спрашивать, если не хочешь их рассердить; правда ли, что у них в летний зной овцы померзли?
Но в их краю и в самом деле холодно. Внизу, на равнине, поля покрыты еще яркой, как смарагд, зеленью. А здесь они уже подернуты осенней желтизной. Здесь начало истинной Словакии с ее лысыми горами и тощими посевами овса.
За Лештом начинается и тянется до самого Тотпельшеца лес по прозванию Лопата; могучие буки вперемешку с тихими белоснежными березками, кое-где большая скала, задиристо торчащая поперек дороги, а то – глубокая расселина. Путешествовать по этому лесу в ночную пору можно только, если светит луна. Да и то шажком, притом исповедавшись накануне в грехах.
Старый Кёрмёци хотел к полуночи добраться до Пельшеца. Кучера он соблазнил рассказом про пельшецкого ночного сторожа, у которого, мол, на редкость красивый голос – стоит послушать, как он возвещает селу о наступлении полночи. Дело в том, что кучер Марьянского когда-то и сам был ночным сторожем и весьма уважал свою прежнюю профессию. В Пельшеце был заезжий двор, где они могли спокойно переночевать.
– Погоняй, Янош! Луна яркая, все видно. Проберемся через этот пустяковый лесок!
– Не опасно ли будет?
– Опасно ли? – переспросил с улыбкой Кёрмёци. – Старый Сурина сейчас опять на свободе. Насколько мне известно, отказали ему в дармовом харче в дярматской тюрьме. А он, когда на свободе, в этом лесу околачивается. Здесь его дом. Тут он вырос, тут и состарился – в этом вот Лопатинском лесу. С его молодцами он запросто может какой-нибудь фортель выкинуть.
– И все же вы не боитесь? – спросил Марьянский.
– А что его бояться? Сурина – честный малый, а кроме того, для меня он свой человек. Нас он не тронет, вот увидишь, в худшем случае только деньги заберет. Хорошо, что ты напомнил: деньги я припрячу, давай и твои сюда в голенище. – (Господин Петер неизменно носил сапоги, отделанный сутажом доломан, какой нашивал Казинци *, и узкие венгерские штаны.) – Оставим в кошельках по паре форинтов. Если отнимет, – бог с ними. А каким я его знавал, то он и этим еще с нами поделится. Потому что, говорю я тебе, Сурина очень порядочный человек.
Засовывая за голенище своих шевровых сапог пять пятидесяток (из них две Михаевых), он громко хохотал, весело приговаривая:
– Ха-ха-ха! Ну и надуем же мы этого беднягу Матько Сурину!
Однако стоило им только въехать в лес, как на небо – откуда ни возьмись – вскарабкалась огромная тучища и мигом словно прожорливая черная собака, слизнула с небосвода «блестящую рогульку». Путники наши очутились в кромешной мгле. Вперед можно было продвигаться лишь при свете зажженного фонаря; теперь Янош вел коренную лошадь в поводу и ругался на чем свет стоит:
– Черт бы побрал этот край! Ну, не страшно ли, что и здесь приходится людям жить! Да тут только чертям на салазках с гор кататься. Святой Иосиф, пресвятая дева Мария, сровняйте эти горы е землей, ради бога! Спросонья, видно, сотворил их господь, – а рубанка-то под рукой не случилось, чтобы все эти горбы остругать!
Но все это было бы еще полбеды: хоть и со скоростью улитки, они продвигались вперед. А вот когда хлынул ливень и загасил их фонарь, началось настоящее светопреставление. Лес застонал под ударами бури, выворачивавшей с корнями деревья, со скалистых гор по расселинам свирепо ринулись вниз вздувшиеся от дождя потоки, волоча за собой огромные камни, подхваченные на склонах гор.
– Пропали мы, дядюшка, – испуганно пробормотал Марьянский, – чует мое сердце, не видать мне больше «Букашечки»!
И в самом деле, громадные камни каждую минуту могли уничтожить коляску, раздавить ее, как ореховую скорлупу, вместе с ее седоками и лошадьми. Тут уж и у старого Кёрмёци пропало шутливое настроение.
– Что ты понимаешь? «Чует, чует»! Беда случилась, это верно – ливень начался. Что ж тут поделаешь? Правда, с одной стороны, это даже хорошо: Сурина, по крайней мере, оставит нас теперь в покое. Он, прохвост, комфорт любит. Сидит сейчас где-нибудь в дупле большого дерева и поглядывает себе преспокойно на непогодушку. А впрочем, я и сам тоже думаю, нехорошо ночевать здесь, под открытым небом… Эй, Янош, помнится мне, где-то тут неподалеку кошара чабанская должна быть?
– Есть, шагах в пятистах отсюда, – отвечал возница, – Йошки Картони овчарня. Того самого богача Йошки, у которого красавица дочь Анна. Вы ведь знаете, ваша милость. Работать он дочке не велит, потому что богат, много овец имеет. Я его еще с той поры знаю, как в ночных сторожах хаживал.
– Еще бы ему не иметь много овец, – напустился на него управляющий эрцгерцогскими имениями, – коли у него каждая ярка по три ягненка в окот приносит! Никогда в жизни мне не доводилось видеть таких удивительных овец.
– Значит, много некупленного мяса слопал на своем веку Йошка, – заржал кучер, поняв намек управляющего.
– Но как же нам, Янош, добраться до этой кошары?
– Если бы господа стали подталкивать бричку сзади, а я – погонять лошадей! Бедняжки скользят на глине этой. Да и погодка им не по нраву. Нам бы еще шагов полсотни сделать: оттуда уже виден будет дом чабана, если, конечно, у него свет горит.
– А если не горит?
– Тогда будешь искать тот дом, словно иголку в стоге сена.
Делать было нечего. Господа сошли и в своих плащах с повозки и изо всех сил принялись толкать ее в гору. Янош же, взяв под уздцы обеих непривычных к горным дорогам норовистых лошадей, стал ласково понукать их:
– Эй, Ласточка, ну же, Вихорь! Но, но-о, миленькие! Да трогайте же вы! Как вам не совестно? Тянут, будто всю жизнь горшки одни возили. Ну, Вихорь! Трогай, леший тебя побери! Подумай хоть немножко и о чести! И ты тоже, Ласточка. Ведь, чего доброго, не сегодня-завтра выездными лошадьми станете.
– Т-с, – пробормотал управляющий. – Этот твой шельма кучер о чем-то догадывается.
И лошади, словно в самом деле поняв намек, поддались наконец уговорам. Только глаза жеребеночка светились в темноте грустно-грустно, а сам он дрожал от страха всем телом, словно осиновый лист.
– Вот она! – оживленно закричали в один голос все трое. – Кошара!
Слева неподалеку от дороги виднелся хуторок. Оба окна чабанского домика были освещены, и даже из двери наружу лился свет. Наверное, лангош * печет чабаниха, и огонь, пылающий в печи, бросает отсветы на улицу.
Вот повезло бы, если действительно лангош. Голод уж начинал дразнить желудки наших путешественников. Право, кстати пришлось бы.
Но повезло им больше, чем они ожидали. У мойванского чабана как раз праздновали свадьбу, и в доме пекли не только лангош, но жарили гусей, поросят и, может быть, даже варили кукурузу. Йошка Картони справлял свадьбу дочери. А уж он, «чабанский магнат», если разгуляется, то пьяны у него будут все – от мала до велика.
Танцоры разошлись вовсю. На дуде играл знаменитый Лапай. Веселые возгласы разносились далеко вокруг. Старый добрый танец «подзабучки» был в самом разгаре, когда через порог переступили, стряхивая дождь со своих плащей, господин Кёрмёци и его спутники.
Чабан сразу же узнал неожиданных гостей и обрадованно выбежал им навстречу:
– С приездом, ваши высокоблагородия! Как это вы забрались в наши края, куда и птица-то не залетает?
– Буря да дождь загнали нас сюда. Не откажите в крове.
– Чтобы я да отказал? Эй, с дороги! Пропустите почетных гостей! Кушайте, пейте вместе с нами, ваша милость! Не побрезгайте нашим бедным столом. Эх, теперь и я станцую разок. Ради таких-то гостей. Такое счастье только мойванскому чабану может привалить. Гоп-гоп-ля-ля-ля! Играй, дударик! Садитесь, господа, милости просим!
Старый управляющий при виде такого празднества необыкновенно развеселился.
– Что значит садитесь? Как бы не так! Где невеста-то? Которая? Вон та беленькая, с венком? Хороша была матушка, которая ее родила. Где матушка? Дайте-ка мне с нею потанцевать!
Тут откуда-то из угла выскочила женщина средних лет и, стыдливо вытерев рот уголком платка, угодила прямо в объятия Петера Кёрмёци, который принялся отплясывать с нею такой «подзабучки», что им позавидовали и молодые парни.
Однако нужно сказать, что, несмотря на все богатство хозяина, компания у него на свадьбе собралась довольно пестрая. Красивой назвать можно было одну лишь невесту. Кроме нее, прекрасный пол представляли еще несколько старых чабаних. Все, как один, в новеньких бочкорах *, с блестящими пряжками на поясных ремнях, пастухи выглядели заправскими кавалерами. Здесь же присутствовали: Пал Сомор – мясник из Эстергая, постоянно покупавший у Картони овец с сомнительным прошлым; Матяш Кошкар – колокольный мастер из Пельшеца (кроме бубенцов, тайком отливавший и двугривенные) вместе со своей конопатой дочкой Кристиной, которую он мечтал всучить в жены сыну Дёрдю Картони. Это была так сказать аристократия. Говоря о гостях, нельзя не упомянуть также Матько Сурину, разбойника из Лопатинского леса, и нескольких его побратимов. Словом, компания собралась и в самом деле немного пестрая. Но в конце концов не могут же все люди на свете быть герцогами Эстерхази.
А Кёрмёци быстро освоился в новой обстановке (ах, какой дипломат пропал в этом старичке!). Невесту он ласково ущипнул за плечико и тут же похвалил. «Ишь какая крепенькая, будто налитая!» С Сомором он обменялся рукопожатием, Сурину похлопал по спине, заметив: «Значит, ты, старый плут, нынче дома зимуешь?» И снова пустился в пляс по очереди со всеми чабанихами.
К возгласам «гей» да «гоп» то и дело примешивался женский визг. Гажи Крупачу пришло в голову поймать на кухне под ларем мышь и запустить ее какой-то бабоньке за пазуху, да еще и ущипнуть при этом молодушку. Ах, что это была за шутка! Смеху, возни, беготни хоть отбавляй! Ей-ей, и на королевском балу не бывает такого веселья. Разве там до такого додумаются?!
А мясник Сомор, тот еще почище шельма. Неоценимый на пирах человек, рожденный быть гостем. С Суриной он побился об заклад на форинт серебром, что, куда бы тот ни спрятал сырое яйцо, Сомор по запаху отыщет его: такое уж у него тонкое обоняние. Сурина, когда Сомор вышел, спрятал яйцо под шляпу, украшавшую голову Кошкара: «Черта с два найти ему!»