Текст книги "Том 2. Повести"
Автор книги: Кальман Миксат
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 38 страниц)
Она подвинулась ближе к свету. На ее лице стал заметен нежный пушок, который придавал коже бархатистость спелого персика. Господина Дружбу так и подмывало попробовать его на вкус.
– Мы с вами хотели выяснить, почему это зачастил сюда королевский жандарм? – продолжал господин Дружба.
– Действительно, что ему здесь надо? – спросила в свою очередь Ягодовская, стараясь придать своему голосу безразличный тон и поправляя волнистые каштановые волосы.
– Он намерен жениться на вас, – выдавил господин профессор.
Ягодовская захохотала; она смеялась всем своим существом, и даже в ее голубых глазах прыгали искорки смеха.
– Какая несусветная глупость! – воскликнула она. – И это говорят в городе?
– Именно, – сокрушенно ответил господин Дружба.
– Пусть себе болтают, не могу же я всем рот заткнуть. К тому же не исключено, что он и в самом деле вздумает жениться на мне. Неизвестно ведь, что у него на уме.
– Что? У кого?
– У королевского жандарма. Я знаю только одно, что он ходит сюда, платит за съеденное и выпитое и ничем не отличается от всех других посетителей.
– Стало быть, вы не выходите за него замуж? Значит, это неправда? – облегченно вздохнув, спросил профессор.
Ягодовская протестующе подняла руки.
– Этого только недоставало! Правда, он еще не делал предложения, но если бы даже и посватался… И как это вам могло в голову прийти, господин Дружба? Бог ты мой, надо же вообразить такое! Ведь у меня дочь взрослая, я и живу-то только для нее. Мне воспитать ее надо. Каждую пылинку с нее сдуваю. Я мать, господин Дружба, и больше ничего, и останусь матерью до последнего вздоха. Я пожила свое, пусть теперь живет моя дочь, мое дитя. Ради нее я работаю с утра до ночи, до полного изнеможения, иной раз так устану, что вечером не знаю, как до постели добраться, ни рукой, ни ногой двинуть не могу. Зачем же мне муж? Какая у меня надобность в нем, скажите, дорогой кум Дружба, скажите?..
Она мило и лукаво засмеялась, так что сверкнули белые зубы. Впрочем, несколько из них были золотые.
Эта тирада растрогала Дружбу чуть ли не до слез, и он проникновенным голосом произнес:
– У вас, пани Ягодовская, благородные мысли. Вы бесподобная мать, и я прошу прощения, если чем-нибудь обидел вас. Да, дочь прежде всего, и вот когда она станет счастливой, когда осчастливит того, кто сделает ее счастливой, тогда можно будет подумать и о другом… Да-да, о другом… О том, например… Поджарьте, пожалуйста, мне один ростбиф и приправьте его немножечко чесночком… но только чуть-чуть, пани Ягодовская!
Так пущенная кем-то сплетня была задушена в самом зародыше. Завсегдатаи без конца пересказывали друг другу все, что сообщила Ягодовская Дружбе, и восторгались наперебой: «Прекрасная, замечательная мать! С нее должны брать пример все матери!»
С той поры все успокоились. Обычный распорядок не нарушался ничем до самой осени. Геркулес по-прежнему приходил каждый день и вел себя совсем по-домашнему, и не раз сам отправлялся на кухню, чтобы побыть подле пекущей блинчики Ягодовской, сам приносил себе ростбифы и фрёчи, иногда играл в мяч с шипширицей во дворе. Важный старик все так же регулярно приезжал по четвергам; пока он медленно тянул сквозь зубы свое вино, шипширица развлекала его. Старик каждый раз привозил с собой большой пакет леденцов, но по непонятной причине всегда забывал этот пакет в фиакре, и вдова приносила его, лишь проводив вельможу до экипажа.
Произошел всего один-единственный заслуживающий внимания случай. Всего-навсего маленькая крупица, но для воробьев из «Белого Павлина» и ее было достаточно. Как-то однажды старый господин забыл на столике носовой платок, которым он имел обыкновение протирать очки. Ковик подошел к столику и, увидев на платке корону с девятью зубцами *, крикнул вслед удалявшемуся старику:
– Ваше сиятельство, вы изволили забыть здесь свой носовой платок!
Тот вздрогнул, пощупал карманы и, повернувшись, с горькой усмешкой побрел за платком.
– Вы меня знаете? – спросил он у доктора с недовольной гримасой на продолговатом морщинистом лице.
– Не имею чести. Я, между прочим, доктор Ковик. – И он поклонился.
– Кувик? – переспросил тот без всякой иронии, а лишь с обычной для людей высшего света надменностью искажая имя простого смертного.
– Нет, Ковик.
– Так? Ну это все равно. Я рад, почтенный, и благодарю вас за услугу. Следовательно, вы меня не знаете? Я так и подумал, когда вы назвали меня сиятельством.
С этими словами он кивнул головой и засеменил к своему фиакру.
За исключением этого малозначительного эпизода, все оставалось по-старому, кроме того, что начали опадать листья и из-за наступивших холодов столики перенесли в помещение, которое целое лето пустовало. В это время наполовину убывает и число завсегдатаев, которых летом особенно притягивал этот уголок своими раскидистыми шелковицами.
В одно октябрьское утро господин профессор Дружба забрел в церковь. Он уже начал было дремать, перенесшись душой в «Белый Павлин», как вдруг его словно стегнуло что-то, будто он услышал глас божий, – с амвона прозвучало имя Ягодовской, урожденной Франциски Глобы.
– Что такое, в чем дело? – очнувшись, спросил он в ужасе своего соседа, торговца из Кристинавароша *.
– Да ничего особенного, кто-то женится на ней.
– Не может быть, – проговорил, запинаясь, побледневший профессор. – И кто же он?
– Этого я не упомнил.
– Не может быть! – громко пробормотал профессор и вскочил; однако, уразумев, что находится в церкви, снова сел на свое место, дождался конца службы и лишь на улице обратился с вопросом к священнику:
– Разрешите, ваше преподобие, задать вам вопрос по поводу объявленного брака… я, видите ли, плохо расслышал.
– Винце Манушек женится на Франциске Глобе, – прочитал священник по списку, который он держал в руках.
– Возможно ли это? – спросил господин Дружба в недоумении.
– Это истинная правда, сударь.
– И кто же из них подал просьбу об оглашении, ваше преподобие?
– Они оба.
– И Франциска Глоба?
– Да, в среду утром они были у меня.
У господина Дружбы помутилось в голове.
– Как выглядела та женщина? – спросил он упавшим голосом.
– Высокая, статная, прямо гренадер. Да я ее и так знаю, она хозяйка «Белого Павлина».
– Уму непостижимо!
– Может быть, у вас имеются какие-нибудь возражения?
– Есть, есть… то есть я бы не сказал, но все-таки странно…
Дружба убежал, даже не поблагодарив собеседника. Священник удивленно смотрел ему вслед. Возле сада Хорвата Дружба остановился, задумался, взглянул на небо, на проплывавшие над ним багровые облака. «Ягодовский, мой добрый друг и кум, – вздохнул он, – что ты скажешь обо всем этом?».
Ягодовский, разумеется, ничего не сказал, но зато за него говорил господин Дружба. Встречаясь с кем-либо из завсегдатаев, он восклицал:
– Знаешь новость? Только что объявили помолвку Ягодовской с жандармом. Кто бы мог подумать? Какая коварная женщина! Я презираю ее. Никогда больше ноги моей не будет в «Белом Павлине». Нанести такую обиду своим посетителям… А как она оправдывалась передо мной! Ну, погоди же! Отдает руку какому-то жандарму. Ничтожному жандарму! Ту самую руку, которая лепила нам вареники с творогом.
Однако завсегдатаи, которым он сообщал эту новость, воспринимали ее не так трагически.
– А за кого бы вам хотелось, чтобы она вышла замуж? – спросил адвокат Тибули. – Не мог же на ней жениться сам регент.
Весть эта разнеслась быстро, перепархивая от одного завсегдатая к другому, и к вечеру стала известна всем, даже тем, кто жил в Пеште. Несмотря на скверную погоду, к ужину собралось необычно много посетителей. Тут была вся компания. Один только господин Дружба отсутствовал. Кати, молоденькая прислуга (она появилась здесь несколько дней тому назад), сказала, что господин Дружба дважды проходил мимо и каждый раз плевался, поравнявшись с домом.
Разумеется, сегодня вечером все искали глазами невесту, все наблюдали за ней. Она была весела, порхала, как перепелка, и любезно обслуживала посетителей, стараясь не замечать насмешливых взглядов, ощупывающих, пронизывающих ее насквозь.
Хозяйка обошла один за другим все столики и сама сообщила пикантное известие, делая вид, что стесняется и сожалеет о случившемся:
– Вот ведь попалась я! Как перед богом говорю, только ради своей девочки, только ради шипширицы я пошла на это. Самой мне не нужен брак, ни душе, ни телу. Но разве можно оставить без опоры этого беспечного ребенка? Не сегодня-завтра придется выводить ее в свет, не то так и увянет, бедняжка, не расцветши. А разве я могу оставить свое заведение хоть на час, пока я одна?! Боже мой, ведь я же мать. Я должна принести эту жертву ради Йоганны. Девушка без отца, что полевой цветок, каждый может на него наступить, растоптать. Приходится позаботиться об отце, какой бы опекал ее, защитил, если понадобится. Пусть уж я стану жертвой. Ведь я живу только ради нее. В ней – весь смысл моей жизни. В конце концов Манушек ее любит, очень любит, на руках будет носить, и бог простит мне на том свете, что я надела на себя цепи ради своего дитяти.
Посетители «Белого Павлина» сразу расчувствовались.
– Какая мать! – восторгался Млиницкий. – Какая великолепная мать! (И втайне решил про себя, что купит ей в подарок к свадьбе большой серебряный поднос. Он будет кстати в «Белом Павлине».)
Свадьбу сыграли в конце октября, после сбора винограда, в том году, когда на Орлиной горе в Буде в последний раз собрали виноград (вино из него и поныне еще не перевелось).
Вначале чувствовался некоторый холодок к новоявленному хозяину «Белого Павлина», кое-кто перестал даже ходить, но вскоре Манушек, явно родившийся в сорочке, вернул себе расположение посетителей. Это произошло, когда распространился слух, что фининспекторы нашли у него галочский табак * и жестоко оштрафовали. «Ого, да он не столько жандарм, сколько страдалец-патриот!» Благотворно подействовало и то, что он заставил соскрести с вывески слова «безукоризненное обслуживание» и вместо них написать «истинно венгерское обслуживание». Он закрасил также слово «белый», так как вообще не бывает белых павлинов, оставив просто «Павлин». «Ого, да ведь Манушек здравомыслящий человек!» – заговорили о нем.
Мало-помалу снова собрались завсегдатаи, так что наступившее лето застало под шелковицами всю компанию в сборе, за исключением профессора Дружбы. В корчме было не только так же привольно, как прежде, но, более того, обслуживание стало еще лучше, ибо Манушек после медового месяца целиком посвятил себя гостям. У него всегда водилось какое-нибудь особенное вино: столетняя сливянка из Серема, отменный плавленый сыр из Липота, дампатский фитиль божественного запаха, которым он угощал всех бесплатно. Иногда он приготовлял коктейль из малины и красного вина и из своей кружки по очереди наливал в рюмки самых почетных посетителей. К тому же Манушек был человек учтивый, заслуживающий всяческого уважения. Как видно, пообтесался, служа при дворе. По установившемуся в Буде обычаю, один раз в день он предлагал понюхать своего табачку каждому посетителю. На табакерке красовался портрет короля, в связи с чем, угощая посетителей, он как-то заметил:
– Лучше уж мы будем нюхать, чем он. Ведь известно, что, когда нюхает король, чихать приходится подданным.
Это его изречение вошло в обиход и еще больше усилило расположение к нему посетителей. «Манушек – революционер в душе, он наш кровь от крови и плоть от плоти!» В тот вечер некоторые, из посетителей перешли с ним на «ты».
Как хозяин он был поистине бесподобен, вежливый и щедрый, как какой-нибудь Эстерхази, и к тому же еще услужливый, как Мунго *: «Друзья мои! Сегодня плачу я и только я. Шипширица, солнышко мое, принеси, милая, несколько бутылок из тех, что закопаны в погребе».
Раза два-три в неделю он придумывал что-нибудь из ряда вон выходящее, а однажды велел даже служанке Катице позвать цыган из «Золотого Оленя», за что та получила серебряную монетку в шесть крейцеров от Манушека и пощечину от хозяйки, госпожи «Манушековки».
– Сыграй-ка, цыган, бетярскую! Ту, в которой поется: «Эх, корчмарка, дай вина нам, да покрепче!» Ну, Франциска, ставь вина моим приятелям!
– Не балуй, Винце, не дури, – утихомиривала его жена. – Хватит с тебя, и так немало выпил, не дам больше. Я хочу спать, уже ночь, Винце!
– Пока полон погребок, пусть блистает Манушок! – выкрикивал Винце, перефразировав известную поговорку богачей. – Дай вина, Франциска, плачу, как все! – И он выбросил на столик новенькую форинтовую ассигнацию. – Ха-ха-ха! Жаль, что ты не пьешь, Франциска. Честное слово, жаль, очень жаль. Но все равно я тебя люблю, потому что не могу не любить. Ну какой мне прок не любить-то тебя? Вот я и люблю и весьма, весьма сожалею, что у нас разные натуры, что не пьешь ты! Потому что тогда мы поступали бы точно так же, как другие корчмари. Я бы пил и платил тебе за вино, и все было бы в порядке, ибо тем самым лишь способствовал бы коммерции.
Короче говоря, он был весельчак и «свой парень», который принес «Павлину» новую славу и популярность. «Павлин» сейчас переживал свой золотой век, так как, с другой стороны, ему придавала блеск шипширица, которая раздалась в плечах, но сохранила стройность и была свежее утренней росы. Смотрите, люди добрые, во что превращается маленький мотылек! Прошедшие шесть – восемь месяцев (а время большой мастер) кое в чем подправили ее черты, и грациозная, миловидная девушка превратилась в писаную красавицу. Стоило ей показаться на людях, как все глаза устремлялись на нее. «Идет эта шипширица по улице Мальвы, словно лань какая», – переговаривались соседки, которые, пожалуй, никогда и не видели настоящей лани.
Но не только старухи заглядывались на красавицу шипширицу, бледнолицые подростки-гимназисты тоже стали появляться в «Павлине». Денег у них водилось не густо, ели и пили они мало и пищу давали не желудку, а скорее своим глазам, уплачивая лишь несколько крейцеров за фрёч.
В это время господин Дружба заметил среди своих воспитанников странную эпидемию, в особенности у восьмиклассников: все ученики стали писать стихи, – а это, как известно, самая опасная из всех смертельных болезней. Сердце, как река в половодье, расширяется и наводняет голову рифмами, причем голова забивается этими самыми рифмами так, что ни для какого другого предмета – ни для латыни, ни для греческого, истории, арифметики – в ней уже не остается места.
Господин Дружба конфисковал несколько таких стихов; все они были любовными посланиями: «К моему идеалу», «К ней», «Й. Я.» – таких названий было великое множество. «Ну что ж, все это ерунда, – печально улыбался господин профессор. – Пусть злится на них тот, кто сам чист. Ведь и я мечтал об «привядшем винограде». (Хм, шмель тоже любит такой виноград!) Сердце его больно сжалось, когда он предался сладким воспоминаниям. «Да, об этом нечего больше думать, все кончено! Но эти проклятые стихи!» Он читал, читал их и вдруг схватился за голову. «Хм-хм, это все-таки странно». Почти во всех стихах встречалось, как рефрен, одно и то же имя: «Йоганна, Йоганна!»
– Черт возьми! – воскликнул господин Дружба с таким пафосом, словно сделал великое открытие. – Да ведь это, должно быть, шипширица, моя крестница! Эй, надзиратель, надзиратель! Скажите мне, Кутораи, – спросил он у вошедшего надзирателя, – не заметили ли вы в последнее время некоторых странных вещей?
– Странных вещей? – задумался Кутораи, худой, тридцатилетний человек с рысьими глазами и с большим кадыком.
– Какое-нибудь странное происшествие, которое бы вас возмутило?
– Так точно, господин профессор, заметил.
– И что же это, дорогой Кутораи? – спросил профессор с возрастающим интересом.
– Не знаю, говорить ли вам? – колебался надзиратель.
– Это ваша обязанность, дорогой друг, ваш долг.
– На днях я нашел у себя дома на ночном столике очки. Я спросил у жены, чьи это очки. Она ответила, что знать не знает, ведать не ведает.
Профессор Дружба потряс головой.
– Не о том, не о том вы… Но все-таки продолжайте, дорогой Кутораи. Я вас слушаю.
– На другой день прихожу я в гимназию и слышу, как господин профессор Лермер жалуется, что где-то оставил свои очки. В полдень я пошел домой и спросил у жены, не был ли у нас господин профессор Лермер? И хотя она отрицала, на следующее утро я все-таки прихватил с собой очки и показал их господину профессору. Взглянув на них, господин профессор Лермер воскликнул: «Смотрите-ка, да ведь это мои очки!» Вот я и не знаю с тех пор, что думать, просто ума не приложу.
– Я обстоятельно поразмыслю над всем этим, – успокоил его добросердечный господин Дружба. – Но я ведь речь завел об учениках. Не посещают ли эти шалопаи какую-нибудь корчму, скажем, «Павлин»?
– Как же, именно! Только туда они и ходят, – ответил надзиратель. – Я сам видел кое-кого, когда они входили и выходили оттуда.
– Так почему же вы не доложили об этом?
– А я думал, что они ищут вас, господин профессор, или ходят туда с вашего разрешения, поскольку известно, что вы изволите ходить туда кушать.
– Эх, Кутораи, Кутораи! – воскликнул господин Дружба печальным баритоном. – В каком вы заблуждении! Я больше не хожу в «Павлин».
– Этого я не мог знать, – оправдывался коротышка-надзиратель.
– Конечно, конечно, вас нельзя винить в этом. Но я лично чувствую сильные угрызения совести. Потому что, ходи я в «Павлин», ученики не смели бы и носа туда показывать. А если бы и осмелились появляться там, то не писали бы, по крайней мере, стишков, а прилежно занимались. Долг призывает меня, и я не могу поступить иначе: отброшу в сторону самолюбие и поступлю в интересах учеников… Вот каков я, Дружба… Да, профессор Дружба не может поступить иначе… Вы свободны, дорогой Кутораи.
В жилах господина Дружба заиграла кровь, и он отдал бы все, лишь бы найти предлог и немедленно пойти в «Павлин», куда влекла его сердечная слабость, именуемая мужским самолюбием. Сразу же после обеда он побрился, закрутил усы, почистился и, захватив стишки, направился к улице Мальвы.
По пути он зашел в ювелирный магазин «Врабе и Компания», где купил позолоченного серебряного поросеночка, отчасти для очистки совести, отчасти для того, чтобы преподнести что-нибудь госпоже Ягодовской. Дружба не спеша шел со своим завернутым в шелковую бумагу подарком, когда ему повстречался Млиницкий, который, размахивая чубуком, направлялся вместе с адвокатом Тибули на угол, в кафе «Месяц», чтобы выпить свою обычную послеобеденную чашку черного кофе.
Господин Млиницкий остановил господина профессора.
– Алло, Дружба! Как это вы забрели, Дружба, в наши края, куда и птицы не залетают?
– Угадайте! – таинственно ответил Дружба, но, увидев, что они и не собираются угадывать, сам признался, что идет в «Павлин».
– В такое время? – удивился адвокат.
– Именно в такое время, когда в «Павлине» нет еще никого. Иду туда и как профессор, и как крестный отец.
И он рассказал о том, что в «Павлин» зачастили гимназисты, которые без конца пишут стихи шипширице.
– Хорошая тема для стишков, – кивнул головой Млиницкий. – И нежна, как лилия.
– Разодеть бы ее в шелка, так она и перед королевной какой-нибудь в грязь лицом не ударила бы! – поддержал адвокат. – Ох уж эта скаредность ее матушки. Разве нельзя одевать ее лучше?!
– Что? Лучше? – вознегодовал Млиницкий. – Да другой такой матери и не сыщешь! Уж она ли не одевает ее? Сам бог не лучше одевает свои творения, тюльпаны да фиалки там разные. Ведь она иной раз выходит в таком шелковом платье, что самому Борту не сшить лучше.
– Ну, я еще ни разу не видел на ней ничего кроме перкалевого платья, хотя и сижу в корчме каждый божий день, кроме четверга, когда дежурю в Кредитном банке.
– Вот так да! Если мне не изменяет память, она как раз по четвергам и надевает шелковое платье. Какой сегодня день? Суббота. Да-да, по четвергам. И на прошлой неделе… дайте-ка сообразить. В субботу ее не было дома, в пятницу шел дождь. Так оно и есть, и на прошлой неделе в четверг на ней было коричневое шелковое платье. Кажется, приятель, именно от вас скрывают эти самые шелковые платья. Черт знает что лезет в голову! (Млиницкий ударил себя по лбу.) Хм-хм. Тут что-то есть.
В критические моменты господин Млиницкий всегда думал вслух, и притом по-словацки.
Часто покачивая головой, он побрел в сторону «Месяца», даже забыв протянуть руку Дружбе, который, распрощавшись с адвокатом, пошел по извилистой улице Мальвы.
У аптеки с вывеской «Три ангела», где улица сворачивает, он замедлил шаги, обдумывая, как объяснить свой приход хозяйке, чтобы не унизить себя, не показать, упаси боже, мягкости сломленной любовью души. «Спокойствие, Дружба, – подбадривал он себя, – не забывай, кто ты есть». Опустив голову и погрузившись в размышления, он направился к известной читателям корчме. Когда же он поднял голову, то с недоумением увидел еще издали, что около «Павлина» толпится уйма народу; женщины, мужчины, подростки, смеясь и галдя, с любопытством заглядывали во двор через железные ворота.
Дружба ускорил шаги, – а не будь он Дружбой, то, пожалуй, пустился бы и бегом. Часть зевак уже начала расходиться, несколько женщин шли ему навстречу, смеясь и обсуждая случившееся. «Наверное, там ничего серьезного не произошло», – подумал Дружба, и у него отлегло от сердца. Одна из женщин поздоровалась с ним:
– Христос воскрес, господин профессор!
– Воистину воскрес, госпожа Кутораи. Что там происходит?
Из толпы выделилась пригожая, круглолицая женщина со жгуче-черными глазами; она сначала послюнявила пальцы, поправила, пригладила ими черные как смоль волосы и только затем ответила:
– Там такой трам-тарарам! Павлиниха выбрасывает своего мужа на улицу.
Господин Дружба так и застыл на месте, услыхав удивительную новость.
– Возможно ли это? – проговорил он, уставившись широко открытыми глазами на госпожу Кутораи. – Повторите, прошу вас, еще раз.
– Выгоняет своего мужа. Ну что в этом странного? Дом ее, заведение ее. А она женщина не промах.
– А по какой причине, не знаете?
– По какой причине? – переспросила госпожа Кутораи, кокетливо покачивая бедрами, которые так и пружинили, напомнив господину Дружбе об очках профессора Лермера, которые двигаются на почти столь же упругом приспособлении. – А что, милый профессор, бывает в таких случаях причиной? Они, правда, хоть и бросают в лицо друг другу всякую всячину, но настоящей причиной может быть лишь одно из двух: или мужу надоела жена, или жене надоел муж.
– Благодарю, сударыня, за сведения, которые, очевидно, отвечают истинному положению вещей… очевидно…
Он кивнул головой, сделал два шага вперед и остановился, не зная, прилично ли появляться там в такое время. Нет. Ни в коем случае! В святая святых семейной жизни вмешиваться нельзя. Это даже газетчики твердят, хотя и поступают наоборот. Дружба, однако, не позволит себе подобной бестактности. «Итак, я не иду в «Павлин». Ну что ж, теперь я или вернусь назад, или затеряюсь в толпе зевак». Несомненно, для настоящего джентльмена первое более приемлемо, и поэтому господин Дружба готов был отступить, ибо присоединение к черни вызывало у него отвращение. Господин Дружба повернулся и, облегченно вздохнув, собирался было двинуться в противоположную сторону по улице Мальвы. Но вдруг его взору открылось неприятное и даже страшное зрелище. Ему навстречу погонщики гнали стадо волов. Погонщики щелкали своими кнутами, животные ревели и шли беспорядочно, мотая большими головами, на которых вздымались страшные вилообразные рога.
Дружбу охватил ужас. Вполне возможно, что он испытывал раскаяние при виде этих глупых животных, которых он столь часто унижал, называя своих учеников волами; но возможно, им руководила обыкновенная трусость, когда он счел за благо изменить направление. Снова повернувшись, он перешел на противоположную сторону улицы, чтобы не проходить мимо «Павлина» и обойти скопище зевак, нашедших для себя развлечение в скандале. Но уши он не мог заткнуть ватой (по той причине, что ваты при нем не оказалось), поэтому до него доносились из толпы какие-то непонятные и странные замечания.
– Какая баталия! И все из-за этого лягушонка, из-за ничтожной служанки.
– Купленная любовь всегда не к добру.
– Собака, а не женщина!
– Бестия, а не баба!
– А жандарм – слюнтяй!
– Что же все-таки произошло?
– Бог его знает. Очевидно, всему виной служанка, иначе бы она не ревела, стоя у курятника. Вернее, во всем виноват жандарм.
– Почему жандарм? Виновата женщина, которая что-то заметила.
– О, смотрите, куры и утки! А ну, ребятишки, хватайте.
Во время перепалки во дворе, наверное, опрокинули корзину, и находившаяся под ней на откорме живность, проскочив между планками забора, бросилась врассыпную.
– Господин жандарм тоже точил зубы на цыплят.
– А девица что надо!
– Оставался бы у своего корыта. Поделом ему. Знал ведь, что из старых костей навара не бывает.
– Вы заметили, как он бросил ей в лицо обручальное кольцо?
Господин Дружба не мог заткнуть уши, да и на глаза не стал надевать шоры, а они ведь не глупцом придуманы для лошадей. Невольно его взгляд скользнул через ограду во двор «Павлина», и того, что он увидел, было вполне достаточно, чтобы никогда не забыть печальной сцены.
Пресвятая дева Мария… столики, стулья были свалены в одну кучу, позади стоял Геркулес, который выстроил из них баррикаду и, прячась за ней, как за неприступной крепостью, размахивал руками, кричал, огрызался. Две поварихи, одна с кочергой, другая с кистью для побелки стен, пытались добраться до него. Временами в дверях показывалась фигура госпожи Ягодовской с распущенными волосами, с засученными рукавами; подобная разгневанной фурии, она выбрасывала во двор то брюки, то рубашку, то сапоги, то охапку трубок и чубуков. – Забирай свой хлам, мошенник! – выкрикивала она. – Убирайся из моего дома, уходи прочь со двора! Бейте пса куда попало, Марта, Жужка! – подстрекала она двух воинственных поварих, которые буквально наседали на Геркулеса.
Но тот, вращая вокруг себя стул, оставался цел и невредим. При этом он не забывал вести дипломатические переговоры со своей женушкой.
– Дай отсрочку, Франциска, не дури. Обещаю тебе уйти, но не сейчас при всех, на глазах у сбежавшегося народа. Уйду, когда ночь наступит. Франциска, прошу тебя добром. Я понимаю, вместе нам не суждено жить, но подожди до вечера, Франциска.
– Ни минуты, ни одной минуты! – с трудом переводя дыхание, отвечала хозяйка и снова бежала в дом.
Стоявшие на улице ротозеи громко смеялись:
– Жандарм знает, что делает. До ночи просит отсрочки. Как же! Ночью-то женщины смирные. Даже гадюка и та после захода солнца замирает.
Ноги господина Дружбы словно приросли к земле, он хотел было уйти отсюда, но не мог, его словно разбил паралич. Перед глазами все плясало и вращалось, не только весь двор, не только собравшийся на улице народ, но и соседние дома, на одном из которых плотники покрывали дранкой крышу. Но он тем не менее все видел, все слышал, будто у него вдруг во сто крат обострились органы слуха и зрения. Он видел и шипширицу, которая, стоя у окна, заставленного цветами, смотрела на бурную и смешную сцену во дворе.
Жандарм тоже заметил шипширицу.
– Видишь, как обращается со мной твоя мать, – пожаловался он. – Нет у нее сердца, нет у нее сердца! Она и тебя продаст. Поверь мне, она и тебя продаст, это я знаю.
Шипширица спрятала голову и со злостью захлопнула окно, потом заиграла на пианино «Я хотел бы пахать». (Действительно, только музыки и не хватало в довершение страшного хаоса.)
– Вишь, как девушка волнуется, – с издевкой переговаривались на улице.
Тем временем снова выскочила хозяйка корчмы. Отыскав где-то еще одну жилетку, она швырнула ее прямо с порога, и та закружилась в воздухе, словно летучая мышь.
– Так ты все еще здесь? – крикнула она. – Все еще не убрался вон со своими пожитками? Ну, погоди же! Беги-ка, Жужа, да принеси сюда горшок кипятку.
Как видно, дело стало принимать серьезный оборот. Плотник с крыши соседнего дома предостерегающе крикнул:
– Смотри, парень, не обмишулься!
Жужа побежала в дом за кипятком. Наконец-то Винце Манушек стал искать взглядом ворота.
– Провались ты, змея этакая, – прохрипел он. – Я уйду, но ты еще пожалеешь!
Жаль, что как раз в этот момент к «Павлину» подошло стадо волов, и толпа, не досмотрев комедию до конца, разбежалась; дети, женщины с визгом бросились кто куда (так уж устроен мир: никогда нельзя испить до дна чашу наслаждений!), и сам господин Дружба тоже дал тягу, удивительно быстро семеня ногами, пока не свернул на улицу Борока. А оттуда вдоль забора, окружавшего парк Селецкого, направился прямо к себе домой, где тотчас же разделся, улегся в постель, велев предварительно приготовить бутылки для ног и положив на живот горячую чугунную заслонку. Он сообщил хозяйке, что заболел, и попросил ее сходить к директору школы и сказать, что он завтра не придет на уроки.
Все это, однако, нисколько не изменило ни вращения земли, ни облика города. По-прежнему все оставалось на своем месте. Назавтра так же светило солнце, среди ветвей чирикали воробьи, как и вчера акации на улице Мальвы наполняли все окрест своим ароматом, столики «Павлина» стояли на прежних местах, из кухни доносился запах чудесного жаркого, и шаловливый ветерок нес его вверх, к плотникам на крыше дома.
В обычное время стали собираться завсегдатаи. Хозяйка «Павлина» деловито суетилась вокруг них в хрустящих юбках и с неизменной улыбкой в уголках рта. Шипширица колотила по клавишам пианино в своей комнате, – словом, ничто не свидетельствовало о происходившей здесь вчера баталии. Только клетка попугая стояла пустой. Если бы публиковались военные сводки о таких баталиях, то теперь она звучала бы так: «Потери: один раненый и один убитый». Раненым был господин Тивадар Дружба, убитым – попугай. Госпожа Манушек в пылу боя схватила попугая, свернула ему шею и швырнула на улицу вслед, убегавшему Манушеку. Уличные ребятишки подобрали жертву супружеского раздора, ощипали его красивые зеленые и красные перья и украсили ими свои шляпы.
Большая часть посетителей уже знала о случившемся. Тихонько перешептываясь, они высказывали свои сожаления по адресу Манушека. Кое-кто даже ехидно спрашивал:
– А что, разве нашего дружка Винце нет дома?
Госпожа Манушек только этого и ждала. Она не собиралась делать тайны из случившегося.
– Нет, нет, – затараторила она, – господину Манушеку здесь больше не бывать!
Приблизившись к столику и подбоченясь, она, понизив голос, принималась сообщать интимные подробности:
– Выдала я ему белый билет. Скатертью дорога. Он не нашего круга человек. Пусть себе идет куда глаза глядят.