355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кальман Миксат » Том 2. Повести » Текст книги (страница 11)
Том 2. Повести
  • Текст добавлен: 31 марта 2017, 15:30

Текст книги "Том 2. Повести"


Автор книги: Кальман Миксат



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 38 страниц)

– Что же? – с жадным нетерпением спросил Морони.

– Все уладили самым достойным образом. Кожибровский полез во внутренний карман сюртука, извлек оттуда сложенный вчетверо листок и протянул его Морони.

– Вот честь твоей жены.

– Благодарю, благодарю вас, – бормотал Морони, с жаром пожимая руки секундантам.

Потом он пробежал глазами бумагу. В документе от имени распорядителей пикника было черным по белому сказано, что у них, распорядителей, не было и быть не могло никакого оскорбительного умысла ни против самого Морони, ни против его уважаемой супруги; что же касается зачеркнутых слов, то это произошло отчасти по недоразумению, отчасти по ошибке.

– Я удовлетворен, – сказал Морони, и лицо его тотчас приняло выражение свойственного ему благодушия.

Он еще раз потряс руки обоим секундантам, затем вынул бумажник и преаккуратно вложил в него честь своей жены.

– А теперь слушай, – сказал Кожибровский, увлекая Морони в нишу окна. – Дельце-то шло со скрипом. В воздухе носятся какие-то сплетни.

– Я это знаю.

– Тем лучше. Пока огонь только тлеет, его можно залить кувшином воды.

– Его-то я как раз и схватил за ухо.

– Пишту? – не подумав, выпалил Кожибровский.

– Да нет же. Кувшин.

– Тсс! Поговорим о чем-нибудь другом!

К ним подходил Пишта Тоот, полный решимости продолжать переговоры о мире с того самого места, на котором прервал их приход Кожибровского и Четнеки. И стоило Пиште Тооту интимно, как прежде, положить свою руку на плечо Пишты Морони, стоило ему задушевным тоном произнести «Будь со мной откровенен, Пишта», – и при этом с мольбой заглянуть в глаза, как Морони растаял, все его ожесточение мигом пропало и язык не повернулся бросить убийственные слова: «Прочь, негодяй!» Более того, колесики его рассудка завертелись вспять: «А зачем мне, собственно говоря, ссориться с Пиштой. Спокойно, Понятовский, спокойно! Достаточно того, что с Эржике он не станет видеться. Но почему бы ему не видеться со мной? Итак, с женой моей он встречаться не будет. Ей, возможно, это будет неприятно, зато мне приятно. Осторожность разумна там, где может грозить урон. Если же он не будет встречаться со мной, мне это будет крайне неприятно, но и жене моей от этого приятней не станет. К тому же осторожность тут ни к чему, ибо мне-то никакой урон не грозит. Логика, неопровержимая логика. Скажем, у ребенка отнимают нож, заботясь о том, чтобы он не порезал палец. Но из этого вовсе не следует, что нож непременно надо выкинуть в окно; разумней положить его в карман и потом этим ножом пользоваться».

– Ты мне так и не скажешь, Пишта, чем я тебе не угодил? – продолжал тормошить его Пишта.

– А сам ты не догадываешься? – с расстановкой спросил второй Пишта.

– Нет.

– Ты ни в чем передо мной не провинился? Ну-ка, подумай!

Пишта Тоот смущенно оглянулся на Кожибровского.

– При нем ты можешь говорить все, – поторопился успокоить его Морони. – Ему все известно.

– Я усиленно стараюсь припомнить, – пролепетал Пишта Тоот, склоняя голову набок. (А может, этот проказник попросту притворялся?)

– Вспомни-ка десять заповедей, – со смешком подсказал весельчак Кожибровский. – Среди них ты, может быть, отыщешь свой грех.

– Я не сотворил себе кумира, не украл, не убил.

– Вот дурачок! Есть там еще кое-какие параграфы. Ну, дальше, дальше. Без Писания обойдешься? – Внезапно Кожибровский расхохотался: – Стоп. Приехали.

– Как ты угадал? – встрепенулся Морони, пораженный.

– Поглядите, как этот плутишка вспыхнул! А тебе невдомек? Ну, знаешь, голубчик, бог специально сотворил тебя мужем.

Не мудрено, что при этих словах Пишта Тоот покраснел еще больше. Ну, что за олух этот граф Кожибровский – что ни заметит, все выболтает! Пишта Тоот смешался вконец и стал неловок, как уличенный в проказах школьник. А у Морони опять расходились нервы; он схватил Кожибровского за шапочку от часов (да не дергай же ее, несчастный, ведь на ней нет часов!) и в волнении отвел его в сторонку.

– Как ты думаешь, Янош, от какой заповеди он покраснел?

– О-о, простофиля! Откуда мне знать? Но так как плутишка сообразил поздновато, возьмем заповедь десятую: «Не пожелай у ближнего своего…» – ну, скажем, попугая.

– Хм!

– А теперь хватит, – торжественно возвестил Кожибровский и, став между ними, вкратце изложил историю приглашения на пикник, а затем продолжал: – Что было, прошло и быльем поросло; теперь надо простить. Человек слаб – как сказал один дворянин из Нограда, писавший пиески * (названия я сейчас не припомню). Пусть не будет меж вами вражды, мальчики. Пишта Тоот паинька и вдобавок джентльмен. Поэтому после всего, что произошло, он оставит в покое семейное святилище, ибо на свете, дети мои, столько прекрасных женщин, сколько цветов и ягод в лесу…

Пишта Тоот покаянно закивал головой и протянул руку Морони.

– Даешь честное слово, Пишта?

– Даю честное слово.

– Больше ты не приблизишься к Эржике?

– Никогда в жизни.

После такого заверения Морони тоже протянул руку, совершенно счастливый и растроганный.

– Янош Кожибровский, скорее разбей!

Кожибровский разбил.

– Туш! – крикнул он Пондро.

Оркестр грянул туш, и под его мажорные звуки Пишту Морони с величайшим триумфом повели к круглому столу.

Вот тут уже пошел настоящий кутеж – словно в костер подкинули еще охапку сухого хвороста и огонь вспыхнул ярче прежнего: лилось шампанское, гремели новые песни, пошли проделки одна другой веселее.

Над головами пирующих тикали часы, время от времени били, но бражникам было все равно. В птичнике трактирщика Сабо давно уже спали петухи, пропевшие полночь, когда кому-то вдруг взбрело: «Пойдемте, дадим серенады!» Все стоящие упоминания кутежи в провинциальном городишке кончаются именно так. Смуглые цыгане-музыканты становятся в круг перед окнами безмолвных домишек, где давно спущены жалюзи (сквозь щели которых просачивается на улицу аромат розмарина или пеларгонии); заинтересованная сторона прижимается к стене таким хитроумным образом, что если бы вдруг выглянула она, то не заметила б его, не узнала (как будто она его не узнает!); к тому же гораздо удобней, когда за спиной имеется какая-нибудь опора.

Затем, по знаку, запевается песня; песня звенит так тихо, так нежно, будто журчит вода Римы. В напев ее вплетается сладостное трепетание воздуха, таинственный шелест акаций. А маленькое окошко, которому посвящается песня, так и улыбается, так и смеется в черной ночи. Все же прочие окна вдоль улицы – как угрюмые, завистливые глаза. Изредка какое-нибудь окошко поблизости распахнется и тут же сердито захлопнется.

Но то окошко, заветное, настоящее, не отворяется никогда. Лишь неуверенность грешит любопытством. Ах, да разве ж оно отворится! Ведь спит голубка, спит. Ну и что ж, все равно, все равно.

Нежные звуки все-таки разыщут ее ушко, незаметно проскользнут внутрь. И если ей снятся дурные сны, эти звуки превратят их в сладостные – с верхушки горящего стога, со дна качающегося на гребне волны утлого челнока перенесут ее в сияющий огнями бальный зал; а добрых снов эти звуки не нарушают, они лишь сплетают грезы с действительностью.

Когда же в сонные грезы вплетает песни фея Маймуна, тогда чудится в песнях удивительный вздох, непонятный, томительный стон. Откуда они, как проникают сквозь стены, кто их принес, зачем – увы, знать не дано; но я позволю себе утверждать, что они там, за окном, и звенят, и дрожат, и дышат.

То было настоящее странствие: с низовья Римы, где живет Эмма Беке, предмет воздыхания Дюри Фекете, отправились к Яношским воротам и, по желанию Четнеки, спели ночную серенаду Вильме Петки; затем возвратились на рыночную площадь под окошко красотки госпожи Иштван Фюлёп (тут был замешан малыш Коротноки).

Когда закончили последнюю серенаду, Дюри Фекете обратился к Тооту:

– Ну, а теперь куда, Пишта?

Пишта засучил рукав пальто и мускулистым кулаком свирепо погрозил небу; потом кротко и тихо припал к плечу друга и зарыдал.

– Ты пьян, Пишта.

– Я раб! – с горечью вырвалось у Пишты. – Я собственной рукою отдал свою душу. – И он бросил пылающий ненавистью взгляд на закуривавшего его же сигару Кожибровского. – Он разбивал, – добавил он хрипло. – Он знает все.

Страсти постепенно улеглись. Некоторое время еще злословили об истории, связанной с приглашением на пикник, но вот состоялся и пикник, устроенный в чудесном, тенистом Сабадкайском лесу, простирающемся до самого Ошдьяна. Пикник удался на славу: девицы танцевали до упаду, дамы премило развлекались, но госпожи и господина Морони там не было, а Пишта Тоот не танцевал и ни за кем не ухаживал – словом, вел себя довольно странно.

После пикника потекла прежняя будничная жизнь. Уехал домой Кожибровский, выкинув на прощанье кучу неподражаемых шуток. Войдя в лавку бакалейщика Криковского и узрев у дверей мешок с сырыми кофейными зернами, Кожибровский принял невообразимо серьезный вид и осведомился, «что бы это могло быть». Приказчики переглянулись, и один, растянув губы в коварной ухмылке, ответил: «Кофе, сударь». Кожибровский скроил такую глупую рожу, какую только смог, и надулся. «Дурачь своего деда, – бросил он сердито с порога. – Думаешь, я кофе не видел. Это такая черная жидкость!» Приказчики за бока схватились от смеха и до тех пор рассказывали всем встречным и поперечным, какого в лавку занесло идиота, пока не выяснилось, что это был гениальный Кожибровский, и тогда уже весь город держался за бока, хохоча над приказчиками бакалейщика Криковского.

За день он совершал сотни проказ (которые, строго говоря, отнюдь не к лицу депутату). Некий писатель, друг веселого графа, был также приглашен на пикник. На следующий день шутник повел гостя на рынок, который славился пышными белыми булками и аппетитно запеченными дольками тыквы, и – господи помилуй! – что же он видит? Все рыночные торговки, сколько их там было, сидят и читают запоем. Приятели подходят, писатель смотрит – все торговки до единой уткнулись носами в его собственные книги. Бедняга-литератор сообразил, что над ним подшутили, и яростно спросил у молодушки, привезшей из Зегера черешню:

– За сколько вы подрядились читать? (Крестьянка держала его роман «Магдалина в розах» вверх ногами!)

– За два шестифиллеровика, прошу покорно.

Одним словом, Кожибровский отбыл восвояси и увез с собою писателя, а с его отъездом кончились забавы, разъехались девицы и дамы, слетевшиеся сюда со всей округи; от веселья, царившего в городишке, не осталось следа, кроме вороха пропитанных потом лифов, тюлевых юбок с разорванными рюшками да воспоминаний о проказах Кожибровского. Об этих проказах толковали еще некоторое время, а потом забыли. Наступили тихие, серые дни, не имеющие истории. Господи, как беден событиями провинциальный городишко! Ну, выдворят порой кого-нибудь из казино – впрочем, это случается довольно редко (ибо все эти люди порядочны до одурения); порой девица, снедаемая любовной тоской, возьмет да и бросится в Риму, что тоже не всегда возможно – ведь Рима частенько мелеет так, что малютки-школьницы, скинув на берегу башмачки и вздернув повыше юбчонки, перебираются через Риму вброд, когда надо нарвать четырехлистного клевера для маменек и чистеца для бабушек. Самим же девчушкам больше нравится лесная гвоздика.

Нет, господа (любезные мои читатели), не случается здесь никаких происшествий, а посему не ждите от меня ничего чрезвычайного. Бывает, поссорятся меж собою соседи, наградят друг дружку затрещинами, – вот и все военные действия. На свадебном обеде у Лайошей госпожа Чапо, поймав своего супруга с поличным, когда он жмет под столом ножку смазливенькой шорничихи госпожи Ференц Винга, устраивает такую баталию, что слава о ней разносится по всему городу, – это, если угодно, общественная коррупция. Порой у какого-либо обывателя пропадут копченый окорок и колбасы – вот вам уголовная хроника провинциального городишка, и т. д. и т. д.

Естественно, что о происшествии с Морони еще долго шептались, однако время сделало свое дело, и сплетня поблекла, как блекнет ткань, долго находившаяся на солнце. Супруги Морони жили в мире и согласии – даже горничная Нина ни о чем подозрительном не могла сообщить соседкам.

Пишта Тоот больше там не бывал – в этом сомневаться не приходилось. Да и когда бы ему там бывать? Не мог же Пишта Тоот заявиться к ним, когда Морони сидел дома. Если же он выходил из дому, значит, был с Пиштой Тоотом, а в этом случае Тоот и подавно не мог от него улизнуть. Задумано было жестоко. Беспощадный тюремщик торчал то возле дамы, то возле кавалера. Таким-то вот образом Пишта свято держал свое слово – к тому же весь город знал, что он связал себя словом.

Но если Тоот не бывал у Морони, то и другие у них не бывали. Эржике, как видно, была смущена всем происшедшим и почти не показывалась в публичных местах, разве что на воскресных гуляньях в прекрасном городском саду (славившемся далеко окрест живою изгородью из кустов боярышника), и то лишь в сопровождении мужа или однорукого Билинского, брата Магдалины Билинской, матери Морони; правую руку ему еще в младенчестве – они жили тогда в Эперьеше – откусил разъяренный старый боров, когда дитя, лежавшее в колыбельке, свесило ручонку вниз. Борова, к счастью, вовремя отогнали, в противном случае он сожрал бы, наверно, младенца целиком. С течением времени, впрочем, этот несчастный боров претерпел множество превращений, выступая то в роли хирурга, оперировавшего руку Билинского после битвы при Каполне *, то в роли австрийского драгуна, отсекшего доблестную десницу в кровопролитном сражении.

На этом основании упомянутый Билинский стал одним из вице-президентов общества гонведов *, в заздравных тостах именовался «доблестным инвалидом освободительной войны», во время депутатских выборов был незаменимым вербовщиком голосов, а в гражданской жизни – кадастровым директором.

За исключением Билинского, ни один мужчина не бывал у четы Морони; перестали являться с визитами и дамы. Ох, уж эти злые мегеры! Даже крысам есть чему у них поучиться. Эржике, естественно, была несчастна, хотя виду не подавала. В конце концов удовольствие в высшей степени сомнительное – проводить время в обществе дряхлого кавалера, который Эржике величает сестрицей, изредка играет в марьяж, а в дурном расположении духа не скупится на язвительные намеки по праву родственника, и в обществе собственного супруга, хотя и кроткого, как ягненок, но от этого еще более скучного.

Пока не наступила осень, она мужественно несла свой крест, благопристойно сохраняя видимость внешнего мира; некоторое разнообразие внесли в их жизнь три недели, проведенные в айначкейских купальнях, но вот наступили длинные осенние вечера, и между супругами начались довольно частые схватки.

– Ты обращаешься со мной, как с пленницей… Ты стережешь меня, как турки гаремных невольниц, – с горечью вырывалось иной раз у Эржике.

– Надо было вести себя приличней.

От этих слов Эржике буквально вскипала от гнева:

– Побойся бога, злодей! И ты смеешь говорить, будто я веду себя неприлично?

– Ну что ты, детка! Ведь я храню твою честь как зеницу ока вон там, в столе.

Морони и в самом деле сделался грубоват. (Просто диву даешься, как тускнеет с течением времени нежность медового месяца!) Он часто попрекал ее выходкой распорядителей пикника, и ревность, это зеленоглазое чудовище, как ее тривиально называют, тоже нет-нет да и скалила зубы.

Пишту Морони, однако, не столько заботили ворчание и унылое позевывание прелестной Эржике, сколько неизбывная скорбь Пишты Тоота.

– С этим Пиштой что-то неладно.

И правда, с бедным Пиштой творилось неладное. Он сделался странно меланхоличен и ко всему безучастен. Невеселый, рассеянный, бродил он среди людей, как глухой тетерев во ржи. Новости, развлечения, женщины, всякие прочие наслаждения утратили для него былую притягательность. Он мог целую неделю не бриться и с заросшим щетиной лицом, небрежно одетый, унылой тенью слонялся по улицам. Господи, а ведь какой кавалер был еще недавно! Если же он не слонялся по улицам, поникнув головой, то сидел в кабаке, подавленный, печальный, заказывая цыганам песни – одну другой заунывней, – что раздувают тоску, как дрожжи пампушку. – Нет, не нравится мне этот Пишта!

Целый город судил да рядил, какое несчастье постигло Тоота. Может, влюбился? Вздор, вздор! Будь он влюблен, каждое утро просиживал бы кресло у брадобрея. Может, рассорился с дядей? Пустое, пустое! На прошлой неделе старик передал в руки нотариуса завещание в пользу племянника. Может, какой-нибудь скрытый недуг? Бьюсь об заклад, какой-нибудь солитер.

Что иное могло быть менее правдоподобным! Поэтому Морони тотчас уверовал в солитера и, вопреки энергичным протестам Тоота, насильно привел врача, долженствовавшего изгнать из него упомянутого зверя.

Врач незаметно для пациента искусно и ловко исследовал больного и пришел к заключению, что физический недуг в данном случае места не имеет; вся беда в том, что больной хандрит, и следует опасаться, чтоб хандра не перешла в глубокую меланхолию (от нее погиб и отец Пишты).

Тут уж медицина бессильна. Пусть женится – женитьба вернет ему утраченную жизнерадостность; или хоть влюбится – в конце концов и этого достаточно.

– Так даже лучше, – заметил врач Ференц Пацек, – ибо это не слишком энергическое средство. Я всегда стараюсь избегать чрезмерно сильных средств.

И началось: друзья-собутыльники пытались заманить Пишту в дома, в которых имелись девицы; Пишта, туда, Пишта, сюда, но Пишта лишь выбранил своих доброжелателей – оставьте, дескать, меня в покое; Морони тоже измышлял всевозможные хитроумные планы, дабы увлечь друга в какие-либо нежные сети; однажды, глубоко тронутый его скорбью и оставшись с ним с глазу на глаз в «Трех розах», он решился коснуться вопроса весьма деликатного свойства, от которого у него самого изболелась душа.

– Послушай, Пишта. Давай съездим в Торнайю. Мы можем отправиться туда завтра или послезавтра. Навестим моего тестя. У старика пять дочерей, одна другой краше. Тебе ведь когда-то нравилась моя жена, помнишь?

Пишта кивнул. Он помнил.

– Вот увидишь: все пятеро точь-в-точь, как их сестра. Поедем?

Пишта отрицательно мотнул головой – нет, он не поедет. Морони день ото дня все более озабоченно повторял: «Нет, не нравится мне этот Пишта».

Тем приятней оказался для него вечер, когда однажды в «Трех розах» дядюшка Билинский, заявив, что завтра ему рано вставать, расплатился и ушел, и за круглым столом он и Пишта остались вдвоем. Пишта обратил к нему свое лицо и, как бывало в добрые старые времена, доверительным тоном сказал:

– Не мешало бы нам кутнуть, Пишта!

– Почему бы и нет?

– Послушай, старина, – начал Тоот своим прежним проказливым тоном (у Морони сердце так и подскочило от радости). – Говорят, будто в Лошонц приехал цирк. Лошади – загляденье, представления – чудо, наездницы – глаз не оторвешь. Одна, говорят, просто умопомрачительна. Ты ведь знаешь, я всегда питал слабость к трико. Да и ты от меня не отставал, старый греховодник. Давай-ка махнем тайком в Лошонц и угостим девочек шампанским. Что ты на это скажешь? Ах, pardon, совсем забыл, что вы, сударь, человек женатый! Черт возьми, а нельзя ли, несмотря на священные узы, все-таки совершить небольшой вояж? Жене знать об этом вовсе не обязательно. Что для этого нужно? Чуть-чуть отваги и какой-нибудь мало-мальски подходящий предлог.

Морони был в восторге, и приятели ударили по рукам.

– Едем, старина! Хорош бы я был, если б не поехал ради твоего удовольствия. Мне ведь это легче легкого. Когда мы едем?

– Завтра, вечерним поездом.

– Но ведь мы не попадем на представление.

– Ну и филистер! – захохотал Пишта Тоот (первый раз за полгода). – Поедем завтра вечером, а на представление пойдем послезавтра. Ты, что же, думаешь, эти мисс и леди сидят наготове, нас дожидаются – и мы их в любой момент заполучим? Нет, милый, все эти мисс и леди, конечно же, нарасхват. А вот послезавтра утром мы загодя абонируем их на ужин.

– Yes, my lord![24]24
  Да, милорд! (англ.).


[Закрыть]

Приятели на том расстались, дав друг другу слово, что проделка навеки останется тайной (потому что жена, – сказал Пишта Морони, – чуткая зверушка). Потом Морони проводил Тоота домой и сам тоже отправился спать. По дороге он встретил Дюри Фекете, возвращавшегося с охоты, и немедленно похвалился предстоящей поездкой.

– Наконец-то наш Пишта стал приходить в себя!

Дома, едва пробудившись от сна, он поставил в известность Эржике, что неотложные служебные дела призывают его в Лошонц, что он уезжает сегодня вечером, а вернется послезавтра, в среду; в чемодан, однако, велел положить рубашек с таким расчетом, чтобы хватило до четверга.

– Ты действительно едешь по делам службы? – вопреки обыкновению, спросила Эржике.

Морони вспыхнул, смутился. Он впервые лгал своей жене.

– А как же, голубка, разумеется!

Больше она не вымолвила ни слова. Лицо ее не отразило ни недовольства, ни сомнения, ни какого-либо иного чувства.

Но фальшь сама обладает и подозрительностью и проницательностью. Фальшь анализирует, таится, трепещет. Морони не давала покоя мысль: почему она спросила, действительно ли он едет по делам службы? Почему она употребила слово действительно? Кажется, в ее тоне промелькнула едва уловимая ирония.

Ах, черт побери, может, и правда у них, у этих женщин, есть какая-то там особая интуиция? Вздор, чепуха! Это приписывают им сумасброды-романисты.

Морони успокоился и с легкой душой, отличающей всякого авантюриста, после шести вечера заторопился на вокзал к поезду на Лошонц. По пути он, остановившись перед домом Дёрдя Тоота, прихватил с собой Пишту Тоота, вместе с его баулом из желтой кожи и картонкой для цилиндра.

На вокзале царили суета и оживление. Всякий вокзал, даже вокзал провинциального городишка, являет собой частицу огромного мира: там постоянно витает какой-то особенный, европейский дух, который не исчезает даже в том случае, если пассажирами бывают лишь торговки из Путнока. Смотришь на две железнодорожные колеи и невольно думаешь о том, что нет им конца и уходят они в дальние дали, к самому синему морю. Шапки начальника станции и путевых обходчиков, сам вокзальчик с его непременным садом, где зеленеют капустные головы и рдеют уже отцветающие георгины, любовно посаженные руками супруги начальника станции, почтовый ящик на стене, под навесом – телеграфные провода, сигнальный колокол у дверей – все это, если можно так выразиться, униформа мира… да теперь уже и дома – как везде…

Пассажиров набралось десятка полтора. Люди, в общем, не представлявшие интереса. Какой-то толстый колбасник, прихвативший с собой шубу, так как ночи уже были холодные; старая дева, по виду гувернантка, с корзинкой для провизии – должно быть, несколько рогулек с маком да виноград – и фляжкой с кофе, выглядывавшей из кармана накидки. Какой-то кичливый щеголь, вероятно коммивояжер, – он сидел под навесом из тронутых изморозью листьев, требовал у буфетчика изысканных вин и пренебрежительно отвергал вилланьское, бадачоньское – все, что ему приносили.

– Нет ли у вас чего-нибудь тонкого, чего-нибудь этакого, с букетом? – тянул он слащаво и, конечно, картавил бы, окажись в его фразе буква «р».

В конце концов терпение у буфетчика лопнуло.

– Как же, есть одна бутылка, – заявил он, – это еще из того винограда, который его величество король Матяш * окопал, когда приезжал к нам в Гёмёр.

– Вот ее и несите!

Всеобщее внимание привлекал четырехлетний белокурый мальчуган, на груди у которого висела деревянная дощечка с надписью: «Палика Хорват, едет в Будапешт к вдове Ференца Хорвата, дом номер 20 по улице Шандора. Просьба ко всем пассажирам позаботиться в пути о малютке».

Каждый пассажир считал своим долгом вступить с мальчуганом в разговор.

– Ты едешь к своей маме, детка?

– Да. К маме, она больна, – равнодушно отвечал мальчуган. – Дядя Карой сказал, что она помирает.

– А почему же дядя Карой не едет с тобой?

– Он слепой. Он все равно не увидит маму.

Нехотя отвечая на вопросы, мальчуган, словно зачарованный, смотрел на сигнальный колокол, потом подошел к нему близко-близко и уже протянул ручонку, чтоб дернуть, но начальник станции припугнул его:

– Не трогай, мальчик, этот колокол кусается.

В этот момент начальник станции увидел появившегося на перроне Пишту Тоота с желтым баулом сбоку.

– Привет, Пилат! О, и ты здесь, Орест? Впрочем, где один, там и другой. Куда едете?

– В Лошонц.

– Жаль, что не в Пешт. Если бы в Пешт, я посадил бы с вами мальчонку. А по каким делам?

– Разумеется, не затем, чтоб нянчить младенцев, – смеясь, ответил Пишта Тоот. – Поезд скоро?

– Феледский? Сейчас прибудет, уже сообщили.

И правда, спустя несколько минут к перрону подкатил поезд, и добрые друзья забрались в куле первого класса. Там они оказались единственными пассажирами, сложили багаж на сетчатые полки, потом, как водится, уютно расположились сами и посмотрели на часы.

Поезд немного запаздывал.

Было без нескольких минут семь. Надвигался вечер, как бы заливая темно-серой жидкостью видневшиеся вдалеке дома, луга и горы. Кругом воцарились грусть и покой. Пассажиры наконец разместились, и тогда даже это, полное суеты и движения место сделалось пустынным и тихим; лишь изредка чихнет запаленный паровоз, задребезжат листы железа, что рабочие, торопясь, накладывают на свои тачки.

– Эх! – воскликнул Пишта Тоот, хлопнув себя по лбу. – Я ведь забыл купить сигарет! Портсигар со мной, а сигарет нет.

И он отворил дверь вагона.

– Не успеешь, – забеспокоился Морони (он был некурящий).

– Ну что ты! Ведь был только первый звонок.

С этими словами Тоот спрыгнул с подножки и бросился к выходу – лавка табачника помещалась на привокзальной площади.

Морони опустил оконное стекло и окликнул кондуктора.

– Эй, кондуктор! Мой друг побежал в табачную лавку. Сколько у нас еще времени?

– Два раза успеет обернуться, – ответил кондуктор и закончил, обращаясь уже к стрелочнику, что стоял у него за спиной: – И останется время, чтоб полюбезничать с дочкой табачника.

Морони успокоился. И правда, нынче долго возились с отправлением. Какой-то помещик сдавал в багаж упряжку лошадей вместе с рессорной коляской. Хотелось ему завтра в Пеште выехать на бега в собственном экипаже. С этой погрузкой было много хлопот, и паровоз тоже надо было напоить-накормить. Взяли воду и уголь. Но вот раздался второй звонок, а Пишта Тоот все не появлялся. Черт бы побрал эти сигареты!

Морони в беспокойстве высунулся в окно. Кондуктор запирал уже двери вагонов. А за окном сгустилась вечерняя мгла. На перроне сновали какие-то люди, но уже никого нельзя было различить.

– Пишта! Где ты? Пишта, скорей!

Никто не отозвался. Никто не подходил к его купе. Станционный служитель стоял рядом с колоколом, сейчас раздастся третий звонок и поезд отправится – только без Пишты. Но ведь это ужасно. Куда он запропастился? Не может быть, чтоб он с тех пор не вернулся – если б хотел.

Что? Если б хотел? Значит, надо предположить, что он не хотел. Странно, черт подери! Право же, очень странно! Тревога кольнула его острым жалом, и какое-то смутное, неопределенное подозрение закралось в душу.

Да нет, не может быть. Вот лежит его баул, вот его плащ – словом, все пожитки. Нет, нет. Пишта Тоот не посмел бы так посмеяться над своим другом! Ведь это он придумал поездку в Лошонц! Конечно, с ним что-то случилось, а может, попал в какую-нибудь историю по дороге к табачнику или на обратном пути.

Но вот раздался третий звонок, змея вагонов всколыхнулась и тронулась; Морони бросился вон из купе, но дверь была уже заперта. Тогда в отчаянье он толкнулся в противоположную дверь – о, удача, эта дверь была только прикрыта, – и без помех спрыгнул вниз. Осиротевшим чемоданам ничего не оставалось, как пропутешествовать в Лошонц самостоятельно.

Оказавшись по другую сторону поезда, Морони должен был подождать, пока пронесется длинный состав, и лишь тогда отправился на поиски Тоота. На вокзале он его не нашел и тогда обратился прямо к дочке табачника:

– Был ли у вас господин Тоот?

– Был.

– Он покупал сигареты?

– Да, двадцать штук.

– Куда он пошел от вас?

– Он вернулся на вокзал вон через ту дверь.

– Уму непостижимо! – хрипло воскликнул Морони.

Он расспрашивал станционных служителей и рабочих. Очевидцев оказалось множество: одни видели, как Тоот выходил, другие – как возвращался.

Несомненно было одно: купив сигареты, Тоот вернулся на вокзал. Но куда он девался? Ведь не мог же он провалиться сквозь землю?

Телеграфист отчетливо помнил, что в момент отправления поезда Тоот пробежал мимо него.

– Куда?

– Не знаю, не помню. Но второпях он отдавил мне ногу, это я могу подтвердить под присягой – мозоль до сих пор болит.

– Вполне вероятно, что этот осел, – не удержался от крепкого словца Морони, – в последнюю секунду вскочил в соседний вагон. Вот дьявольщина!

Расстроенный, он почесал свою взмокшую голову, сдвинув на затылок серую шляпу с пучком перьев тетерки.

– Черт возьми, а мне-то что теперь делать? Дать телеграмму в «Корону» и объяснить, почему я остался? Но как написать? Или дать телеграмму начальнику станции, чтоб снял с поезда чемоданы?

Морони вошел к Михаю Брозику, начальнику станции, и рассказал о случившемся.

– Слышал ты что-либо подобное?

Брозик иронически усмехнулся, пряча улыбку под усами, свисающими в виде подковы.

– Думается мне, – сказал он, – что Пишта Тоот не уехал.

– Почему ты так думаешь?

– Почему? Думаю – и точка. Откуда мне знать, почему я так думаю!

– Говорю тебе, его видели, когда он возвращался из табачной лавки.

– Да, возвращался. Затем, чтоб своими глазами увидеть, как поезд тебя увозит.

– Но никто не видел, чтобы он выходил во второй раз.

– Глупости! Откуда ты можешь знать, какой он раз выходил, когда его видели. Мне, по крайней мере, кажется, что он должен был выйти два раза.

– Да, ты прав, – растерянно согласился Морони.

– Да и кто мог бы запомнить точно – ведь на перроне была такая суматоха!

– Но я не могу себе представить, – кипятился Морони, – я решительно не могу себе представить, чтоб он не хотел ехать со мной. Он же сам затеял…

– В том-то и дело.

– Я тебя не понимаю.

– О, святая наивность!

– Но почему, какая причина? Вот что ты мне скажи…

Начальник станции пожал плечами.

– Ха, откуда мне знать. Бесспорно одно: напрасно бранят железную дорогу поэты. Эти ослы утверждают, будто железная дорога – олицетворенная проза, будто железная дорога убивает романтику. А я скажу тебе, мой милый: с помощью железной дороги можно сварганить такую любовную драму, что самый знаменитый драматург облизнется. Я именно с этой точки зрения рассматриваю железную дорогу, и поверь, у нее великое будущее.

– Ты просто безумец, Мишка Брозик. Тебя одолевают бредовые фантазии – вот и все.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю