355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Jk Светлая » На берегу незамерзающего Понта (СИ) » Текст книги (страница 19)
На берегу незамерзающего Понта (СИ)
  • Текст добавлен: 27 августа 2020, 22:30

Текст книги "На берегу незамерзающего Понта (СИ)"


Автор книги: Jk Светлая



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 20 страниц)

Таня неспешно вышагивала по прибрежному песку пополам с ракушечником, жмурясь от яркого солнца, и разглядывала птиц, покачивавшихся на воде. С собой у нее сегодня ни булки, ни печенья. Покрошить нечего. Впрочем, они и не бросались к людям, предпочитая так же наблюдать за ней со стороны.

Поездка в Одессу закончилась, как и ожидалось, решением ставить новый котел. Обежала несколько фирм, зондировала ценовую политику, потом отвлекалась на новые скатерти для столовой, а из «Шоколадницы» выходила уже уверенной и с коробкой трюфелей.

Сколько можно мучиться? Последнюю зиму кое-как пережили, но ремонту эта старая махина если и подлежала, то мастеров на нее рукастых не находилось. Генка наведывался на прошлой неделе и постановил: «Не, ну ты мать голову включи! Ты с ним долго не протянешь!»

Вообще-то он приехал проверить бойлеры в коттеджах. Там тоже конь не валялся. Сезон впереди. Работать до изнеможения. Падать в сон без сил. Скорее бы. Только б не думать.

Один из лебедей шумно замахал крыльями и подлетел к песку, выводя Таню из оцепенения. Она ведь и правда дала себе слово не думать. Как так вышло, что снова думала? Наверное, конец февраля – последний выдох перед весной. А весной – долгий вдох.

Но как вообще дышать, когда в доме, в своей комнатке на первом этаже с низким окном, самый родной на земле человечек все еще пытается выжить? Совсем как эта птица – крыльями машет, да не летит.

И все же в самом конце января Полина едва не взвилась в небо. Даже взгляд на один вечер другим стал. «Мама, я завтра с утра в Киев, ненадолго», – сказала она вдруг за ужином, который впервые за долгое время решила съесть. Но решила она не только это.

Преданности и веры в ее девочке оказалось столько, сколько в самой себе Таня никогда не знала. Упрямства – до боли. Только хребет ломать. И чего стоило ее оставить дома и ни слова не сказать правды, сдержать клятву, данную Ивану, Зорина-старшая даже вспоминать боялась – думала, рехнется.

«Я ему обещала, понимаешь? – кричала потом дочь из своей комнаты, скидывая вещи в рюкзак, когда они ругались. – Я обещала, что буду с ним! Везде! Всегда! Навсегда!»

«Ему это не надо!» – отвечала мать, борясь с отчаянием, хватаясь за крохи самообладания. И буквально падая на порог, когда Полина пыталась покинуть дом. Знала, что поперек пути ляжет, но не выпустит.

«Мне надо!» – настаивала Поля собираясь перешагнуть.

«Ты выглядишь жалко!»

«Плевать!»

Да, ей было плевать. Много позже, снова рыдая в руках собственной матери, уже под самое утро той страшной ночи, когда случился этот кризис, она сбивчиво рассказывала о своем обещании бегать за ним собачонкой, куда бы он ни ушел.

И все это время в ушах Зориной раздавалось в такт тарахтенью рельсов: «Запретите! Заприте! Запретите! Заприте! Запретите! Заприте!»

Таня прикрыла глаза и заставила себя развернуться на сто восемьдесят градусов, чтобы отправиться назад, в машину. Впервые за долгое время умиротворения после прогулки на переправе не случилось. Домой она возвращалась с жужжащей, будто прилипчивая муха, мыслью: пусть поскорее закончится эта зима. Правда – пусть. Она и впрямь тянулась немыслимо долго, погребая под собой и мертвых, и живых.

В доме оказалось привычно тихо – они все как-то разом привыкли к тишине, хотя прежде их жилище у лимана наполнено было смехом, болтовней и музыкой. Сейчас – нет. Они передвигались почти на цыпочках. И лишь при Полине изображали, что все идет своим чередом. Демонстративно щебетали с Галкой на бытовые темы и подначивали друг друга, делая вид, что все как всегда. Фальшиво насквозь. Но Поля будто и не замечала. Она теперь принимала все как должное и ничему не удивлялась. Не увлекалась. Не улыбалась.

Пианино скорбно молчало.

Таня прошла по коридору на кухню с пакетами и выгрузила их на стол. Галка шуршала у плиты, лишь молча кивнув.

– Сваришь мне кофе? – попросила Зорина, устроившись в плетеном кресле под окном.

И скоро получила свою чашку – горячую и источающую божественный запах. Полина не показывалась. От бессилия они включали радио. Оно и сейчас негромко бормотало на холодильнике.

Бормотало что-то невнятное до того момента, пока не прорезался голос.

Голос, от которого по Таниной коже забегали мурашки. Этот голос она и после смерти узнала бы. Расслышала бы из-под крышки гроба. Он лишал ее сил и уверенности в том, что завтра будет лучше. Потому что такой обреченности – на разрыв – ей встречать никогда не приходилось:

Теперь в кофейне, из которой мы,

как и пристало временно счастливым,

беззвучным были выброшены взрывом

в грядущее, под натиском зимы

бежав на Юг, я пальцами черчу

твое лицо на мраморе для бедных;

поодаль нимфы прыгают, на бедрах

задрав парчу.

– Вот кто хорошо устроился! – проворчала Галка и выключила радио. – Горланить научился, а вести себя по-человечески – нет. Козел малолетний. А лет через десять совсем мудаком станет!

– Все живут, как могут, – медленно проговорила Таня, облизнув губы. Или не живут. Запертые в четырех стенах. Но этого она уже не произнесла.

– Ну этот-то может! Девчонкам головы дурить и пироги жрать. Вот скажи, куда мы, дуры старые, смотрели. Развесили уши не хуже Польки. А он и рад стараться. А что? Удобно. За еду платить не надо, за квартиру тоже. Откуда ж они такие берутся?!

– Галя, он не напрашивался. Я его сама привела. Сама, понимаешь?

– Угу, но что-то он не ушел. Это и ж родители, небось, такие же! Вырастили чадо, – Галка помолчала и, понизив голос, спросила: – Ты б, может, Польку того… к врачу. Мало ли…

– Что именно из всего происходящего – мало ли?

– Ой, слушай! Они ж не за ручку держались! Или ты хочешь, чтобы она как ты всю жизнь?

«Как Таня всю жизнь» ей бы и не пришлось. Мать бдела. Весь январь бдела, пока однажды не выдохнула коротко и рвано, в три раза, будто ее ударили в живот. Странно, что выдох облегчения вышел именно таким. Она пересматривала белье в стирке, следила за выброшенным дочерью мусором, обращала пристальное внимание на самочувствие, пока не убедилась, что дочь не беременна.

Хоть эта беда обошла стороной.

И Ванина тайна останется Ваниной.

Ей нередко вспоминались слова, сказанные им будто на автомате, будто он уже не живой человек: «Для вас – это выход с наименьшими потерями». Заранее осудил и вынес вердикт. Татьяна Витальевна – всего лишь человек, который хочет наименьших потерь. Заботился о Поле. А других не щадил. Себя – в том числе.

– Не за ручку, – повторила Таня. – Но на этот счет не волнуйся, все в порядке. Уже бы понятно было.

– Все равно козел!

– Козел, козел… Ты главное при Польке на него не ругайся.

– При ней – особенно надо! А ты потакаешь. Она так и будет за ним страдать, если не заставить посмотреть правде в глаза. А если за каждым уродом страдать – сердца не хватит. Попользовался, а теперь горланит! – Галка кивнула в сторону молчавшего радио. – Набить бы ему рожу его лицемерную.

– Перестань! – вспыхнула Зорина. – Я всего лишь хочу, чтобы в этом доме никогда, слышишь? Никогда не упоминалось его имя! Чтобы забыли все! Случилось – значит, случилось! У всех в жизни свой урод! Все через это проходят!

– А как его не упоминать, если из каждого утюга! – не унималась Галка. – Звездун!

– Значит, не включай радио!

– И не буду! – фыркнула подруга, с грохотом бросила в мойку ложку и с обиженным видом выкатилась из кухни.

«Но всегда останется телевизор», – хмыкнула про себя Зорина и вернулась к своему кофе.

Сейчас, спустя почти два месяца, она порядком устала от бурчания Галки. Та при каждом удобном и неудобном случае рычала на Ивана Мирошниченко, вымещая на нем злобу на всю мужскую половину человечества. Когда много лет назад к ним, к женщинам Зориным, прибилась их будущая кухарка с сыном-подростком, оказавшимся ненужным собственному отцу, потому что новая любовь и новая семья, Таня еще не знала, кого она встретила. Сейчас Галя была единственной поддержкой, другом, жилеткой. Но даже жилетке всего не доверишь. Слышать ее плачь по По́линой загубленной доле было невыносимо. Еще хуже – обвинения в адрес Мироша.

Таня успокаивала себя тем, что они все имеют право его винить. Собственно, она тоже иногда скатывалась за ту черту, когда обвинять кого-то в своих несчастьях проще. По́лины больные глаза заставляли искать виноватых. Но каждый раз, слыша причитания Галки, Зорина останавливала себя. И останавливала ее. Ничего хорошего в правде нет, правда – это груз, который придавливает к самому дну. Ее правда не позволяла ей ни говорить, ни молчать. И она успокаивала себя тем, что это все нужно просто пережить.

Время сгладит. Позволит забыть. Отпустить.

Но два месяца тишины в доме обезнадеживали.

Когда раздался звонок, Татьяна Витальевна удивленно покосилась в окно – кого еще могло к ним принести? Жили тут втроем практически отшельницами. Разве когда Генка заскочит. Бдительный рабочий бдел котел, как Зорила бдела собственную дочь.

Несколько раз приезжала Лёлька, и даже с ребенком. Но визиты этих двух торнадо в юбках, которые обычно создавали вокруг праздничную атмосферу, в этот раз обстановки не разрядили.

Лёлька орала, психовала, что-то вопила про брошенную консерваторию и, в конце концов, уехала не солоно хлебавши, лишь разобидевшись на вселенскую несправедливость, и бросила напоследок что-то вроде риторического «я же говорила».

Но звонила, тем не менее, исправно. Если бы только Полина хотела ее слышать.

Дима держал слово. Он вновь стерся из ее жизни, будто его и не было. И не было бы, если бы не дети.

И, тем не менее, фигура, угадывавшаяся за калиткой в этот февральский солнечный день, определенно была мужской – судя по торчащей макушке. Татьяна Витальевна крикнула в ничего не ждущую тишину дома: «Я сама открою!» И поставила свой кофе на стол, выбираясь из кресла. Торопливо оделась в коридоре, сунула ноги в разношенные ботинки, в которых бегала всегда к воротам.

И вышла во двор.

Ожидая каждый день дурных новостей или неприятных неожиданностей, учишься их предупреждать. Лучше пусть она первая. Лучше пусть в нее пальнет, чем в кого-то еще в этом доме. Потому что если это опять от Милы или от Димы, то эффект будет похуже ядерной бомбы.

Но за дверью стоял незнакомый мужчина преклонных лет и примечательной наружности – похожий на писателя девятнадцатого века – с густой седой бородой, волосами почти по плечи, зачесанными на прямой пробор. И в круглых очках, делавших его лицо совершенно добродушным. Тем не менее, брови его были нахмурены, а губы – плотно сжаты.

Татьяну Витальевну он смерил очень серьезным взглядом и наконец проронил совсем не куртуазно, не соблюдая политеса:

– Полина Зорина тут живет?

– Д-да… – растерянно проговорила Татьяна Витальевна, – это моя дочь.

Он недолго пошамкал губами. А потом внезапно кивнул головой, сменив переключателем программу:

– Позвольте рекомендовать себя. Аристарх Вениаминович Фастовский. Мне необходимо переговорить с Полиной.

Татьяна Витальевна икнула, не успевая за его переменами. Но посторонилась, пропуская во двор.

– Да-да, конечно… А-аристарх Вениаминович. Проходите, сейчас я вас проведу.

В прихожей он молча разулся, повесил доисторическое пальто в клетку на вешалку. И проследовал за Зориной к По́линой комнате.

Татьяна Витальевна постучала в дверь, не представляя, чем там может заниматься ее несчастный ребенок, и крикнула:

– Поля, к тебе приехал Аристарх Вениаминович!

Дверь открылась довольно быстро, и Полина недоверчиво посмотрела на явившегося Фастовского.

– Здравствуйте, – запоздало сказала она.

– Я могу войти? – приподнял бровь профессор.

– Здесь не убрано, – Полина вышла из комнаты. – Идемте в гостиную.

– Может быть, чаю? – спросила зачем-то мама. Совершенно неловко и как-то враз – устало и беспомощно.

– Нет, спасибо, – отозвался Фастовский.

– Тогда я вас оставлю, – не без облегчения кивнула она и скрылась на кухне.

Поля потопталась на месте, уныло зыркнула на непонятно зачем свалившегося на ее голову преподавателя и направилась в гостиную, чувствуя затылком, как недобро он глядит на нее. Он, между тем, шел следом, не отставая и периодически покашливая.

Оказавшись в комнате, Фастовский оглянулся по сторонам и, не спрашивая, сел в кресло.

– Ну-с, – брякнул он, глядя на Зорину.

– Если надо, я сама заберу документы, – в тон ему сказала Полина.

Профессор вскинулся и наградил ее таким взглядом, от которого если бы и хотелось что-то еще сказать – словами бы подавилась.

– Стало быть, это правда? Вы бросили академию?!

– Я поняла, что не хочу быть музыкантом.

– Какая чушь! – рассердился Фастовский. – Павлинова вас отмазывает два месяца! Два! Умудриться надо успешно отмазывать человека, который не явился на сессию! А когда сегодня я припер ее к стенке, раскололась! Но это же полнейшая чушь!

Оставалось только представлять себе, как извращенец Аристарх припирал к стенке Лёльку.

– Я не буду ничего сдавать. Отчисляйте, – пробормотала Полька.

– Вы это серьезно?! Полагаете, я за этим приехал?

– Я не знаю, зачем вы приехали.

– Воззвать к вашему разуму я приехал! – всплеснул руками Аристарх Вениаминович и возмущенно заговорил: – Профукать то будущее, которое вас могло бы ожидать из-за глупости! Недопустимо! Вам с вашим талантом, с вашими руками, с вашим врожденным пониманием музыки… Вы будете известной пианисткой. Может быть, даже великой! А сами… – он удрученно вздохнул, опустив голову, а потом сокрушенно покачал ею: – Нет, я не спорю, я перегнул палку, конечно, с этим дурацким концертом, но мне даже в голову не могло тогда прийти, что вы из-за него сдадитесь! Как так, Зорина? Это должно было служить дополнительным стимулом, вызвать здоровую злость, которая подстегнула бы ваше рвение, а вы из-за эдакой мелочи решили оставить музыку?!

Полина некоторое время непонимающе смотрела на своего бывшего преподавателя, пока до нее медленно доходила причина его приезда. После она устало улыбнулась. У Аристарха никогда и ничего не было, кроме музыки. В то время, как она именно музыки и не хотела. Во всяком случае, в ближайшее время.

– Сейчас вы обманываете себя и меня, Аристарх Вениаминович, – вздохнула Полина.

– Нет, Зорина! Не смейте называть меня лгуном! Да, я обижал вас… часто незаслуженно, но это делалось исключительно в воспитательных целях. Ведь вы и сами знаете о своем призвании! Не вы ли были самой старательной из моих учениц? У меня лет двадцать таких умниц не было!

– Будут… – Полина отошла к окну. В калитку вваливалось шумное семейство, возжелавшее встречать начало весны у моря. – А я решила, что буду помогать маме. Ей одной сложно.

– Ей и раньше было сложно! Это нормально, когда родителям сложно. Станете сама родительницей – поймете! Но подумайте, неужели ваша мать хочет, чтобы вы бросили занятия?

– Откуда вы знаете, как было раньше? – рассмеялась Полина и тут же стала серьезной. – Аристарх Вениаминович! Я очень благодарна вам, правда, за все. Но я… музыка перестала быть для меня чем-то… главным. Наверняка есть те, кому важнее…

Фастовский хотел что-то возразить, но замолчал.

Медленно встал с кресла и прошелся по комнате. Подошел к окну, сунув сухие худые руки в карманы брюк. Пару раз прокашлялся, пока, наконец, не выдал:

– Значит, все-таки правда решили?

– Угу.

Фастовский драматично возвел очи горе, будто бы вместо неба у потолка или у люстры спрашивал, что же происходит с этим миром.

– Хорошо… здесь у вас инструмент есть? – прокряхтел он недовольно.

– Конечно. Лет пятнадцать уже.

– Это славно. Сколько времени вы за него не садились? Только честно.

– Давно. И еще столько же не сяду. Честно.

– Ну, это уж нет, – насупился приват-монстр. – Я буду приезжать к вам трижды в неделю и заниматься с вами. До тех пор, пока вы не разберетесь в себе и не решите восстановиться. Но я буду это делать – ради вас и ради себя. И вам тоже придется постараться. Столько недель без нагрузки!

– Аристарх Вениаминович, не тратьте время!

– Это мое время! На кого хочу, на того и трачу.

По́лины брови удивленно взметнулись вверх, и она впала в продолжительные раздумья.

– А если я решила сменить профессию? – спросила она с вымученной улыбкой, когда молчать дальше стало невозможно.

– Я не дам вам бросить музыку! Костьми лягу, но не дам!

– Ну что вы такое говорите, Аристарх Вениаминович!

Фастовский снял очки и потер переносицу. Потом тяжело вздохнул и принялся устало объяснять:

– В каждого человека, Полина, должен кто-то верить. Хоть кто-нибудь. Вот я в вас верю, может быть, больше, чем вы сами. Забудьте про концерт. Забудьте обо всем, что я говорил вам раньше. Я постараюсь впредь быть сдержаннее.

Полька улыбнулась еще шире. Старый болван решил, что она из-за него все бросила. Чтобы совсем не рассмеяться, она проговорила:

– Это шантаж, профессор.

– Истинный, Зорина.

– У меня прогулов много.

– Вам главное сессию сдать. С прогулами разбираться будем по ходу дела.

– Я, правда, совсем не занималась. Завалю.

– Возьмете академ. К следующему году справимся.

Полина опустила голову и пробормотала:

– Я не готова. Я не хочу.

– Поля, Поля… вы же умная девушка. Потеряете год… Но лучше год, чем жизнь. Возьмите паузу. Ваша Павлинова со своими приключениями сколько уже учится?

– Вы всегда считали ее плохим примером для меня.

– Я всегда считал вас своей лучшей студенткой за многие годы, – отрезал Фастовский. – Если вы хотите, чтобы я начал вас просить, то я прошу. Позвольте мне сделать для вас все возможное.

В то время как она нуждалась в невозможном. Эти два месяца Полина легко обходилась без музыки, но все еще не научилась обходиться без Ивана. Только его ей никто не вернет, он сам – не вернется. Не позвонит, не обнимет, не потащит гулять у моря. И она никогда не узнает – почему, как так вышло. Как он смог… Полька не сдержалась, опустила голову и расплакалась.

Фастовский затих. Растерялся. И изумление, мелькнувшее за линзами его очков, было столь велико, что, если бы Зорина его сейчас разглядела, скорее всего, удивилась бы такой реакции. Сопереживающий приват-монстр – это что-то новенькое. А он, между тем, вместо того, чтобы вконец испугаться и уйти в закат, потоптался там, где стоял, и приблизился к ней. Губы его заходили ходуном, как в момент сильнейшего волнения. А потом он резко присел перед ней на корточки, отчего штанины его приподнялись и обнажили щиколотки в неожиданно ярко-оранжевых полосатых носках.

– Ну, Зорина, ну вот что вы… – промямлил Фастовский и не в пример собственному выражению глаз и голосу решительно протянул ей платок. – Дело не в концерте, да?

Она отрицательно мотнула головой.

– Вам плохо?

– Отвратительно, – всхлипнула Полина.

– И поэтому вы не хотите больше ничего?

– Не хочу. Не могу. Ничего мне не нужно!

– Ясно, – крякнул Фастовский, а затем со всем пафосом громыхнул: – Несчастная любовь. Ай, черт!

Кому или чему было адресовано последнее – неизвестно. Но, тем не менее, он довольно резво для своего преклонного возраста подхватился с места. Оранжевые носки исчезли под брюками. А Полина четко слышала его удаляющиеся шаги. Дверь за собой приват-профессор не закрыл. И попрощаться тоже не соизволил.

Однако уже через несколько мгновений вместо голоса матери, которой следовало бы проводить незваного гостя, по дому зазвучало фортепиано из ее собственной комнаты, куда она его не впустила. Стремительно, отчаянно и так чисто, как давно ничего не звучало в этом мире полутонов, в который себя поселила Полина. Сейчас полутона стирались, смывались, как если бы пошел дождь. Лишь потеки серой краски оставались на стенах. И ком в горле, который она не могла проглотить, как ни пыталась. Всего лишь техничный пианист, Фастовский исполнял «Сады под дождем»6 с такой экспрессией, какую она и не слышала от него никогда. И почему-то точно знала, что никто не слышал. Будто бы, оказавшись в ее доме, он на самую малость приоткрывал перед ней двери в свой.

Нет, он не врачевал. Фастовский не был врачевателем. Но что-то в ней безумно, отчаянно затрагивал. Поднимал с самого дна, где она утопила самое важное. Или позволила утопить другим.

Поначалу Полина была намерена оставаться в гостиной. Пусть делает, что хочет, хоть дом крышей вниз переворачивает. Но она не выдержала, не усидела, прошла за ним, наблюдала, как он берет заключительные ноты, как мелодия растворяется в ее комнате, среди ее вещей, в ней самой.

– Я подумаю, – сказала она негромко.

Фастовский, не убирая пальцев с клавиш, повернул к ней голову. Его седые длинные волосы упали на лоб, и, кажется, впервые, Полина видела его в таком состоянии. Внутри него жарко горела свеча и сейчас была на грани выгорания.

– Когда мне… отвратительно, я играю, – проговорил Аристарх Вениаминович. – Когда я счастлив – тоже. Эти эмоции сложно преодолеть, но можно переплавить во что-то значительное. Непреодолима только пустота. А за всяким гением – трагедия.

– Я не гений, – усмехнулась Полина, – совсем не гений.

– Ты – талантливая. Это все, что мне нужно знать.

– Я подумаю, Аристарх Вениаминович.

– Слово даешь?

– Да, – она кивнула в подтверждение сказанному.

– Ну вот и молодец. Когда приступим к занятиям?

– Я обещала подумать, – опешила Полька.

– Думай, думай. Будем с тобой заниматься – и думать, как дальше жить.

И в сущности, это было единственным, что оказалось нужно ей в ту самую минуту, как Фастовский произнес. Ежедневная цель. Заниматься и думать. Когда совсем ничего не осталось – просто заниматься и думать. Выживать посреди постапа, где среди трущоб и развалин однажды можно найти покой.

Неизвестно как Фастовский оказался приглашенным на поздний обед. И согласился. От одного его вида на их кухне с рюмкой теть Галиной настойки на чайной розе, в которой летом утопал коттедж, веяло каким-то сюрреализмом. Но это действительно происходило в ее маленьком мрачном мирике, в котором она искала, как спастись. Приват-профессор приехал явно после занятий, и до следующей электрички нескоро, а значит, он поест не раньше вечера. Как выставить человека голодным до ранних предвесенних сумерек?

Впрочем, день начинал становиться чуточку длиннее. Может быть, однажды и в ее жизни свет окажется дольше тьмы?

* * *

Солнце, прощаясь, медленно уходило за линию горизонта, обесцвечивая этот край земли от лазури к алому, от алого к фиолетовому. А оттуда к извечной ночной черноте. Непреодолимой и тяжелой. Тугой, как кожа, и крепкой, как клетка скелета, – всего, что удерживает душу в человеческом теле.

Солнце касалось бледного лица золотистыми отсветами, делая бескровное чуточку ярче, а бесплотное – мнимо наполняя жизнью. Но оно и само представлялось мнимым, иллюзорным, не причиняя боли глазам, хоть раскрой широко да смотри прямо, не моргая.

Солнце мазнуло огнем по воде, не оставляя иных цветов, чем кровавый и чернильный, на сколько хватало глаз от запада до востока, смыкаясь здесь, у проломленной рассохшейся лодки, прибитой штормом к берегу, когда Полина была еще ребенком.

Она стояла, опершись бедрами на волглую поверхность ее перевернутого кверху днища, глядя впереди себя и ни о чем не думая – о чем можно думать в конце февраля, когда мир, как она сейчас, лишен всякой силы и красоты?

Море было шумным, стонущим. Живым и изливающим свою тоску на берег так, что соленые брызги его попадали на По́лино лицо, и она утирала их рукавом куртки, как если бы это были слезы.

Она сама уже больше не плакала. Давно перестала, решив для себя раз и навсегда, что плакать теперь не хочет. Ничего не осталось. Ничего уже не осталось, кроме бурного плеска волн перед ней и музыки, играющей в одном наушнике. Второй безвольно свисал из узла темно-серого шарфа, закрывавшего шею от ветра и сырости. Но Полина не чувствовала никакого ветра. Чувства ей подморозило, и она перестала различать тот холод, который касается тела. Она не выдержала этой зимы. Перезимовала, но не выжила.

Пальцы вертели браслет, сплетенный из множества ремешков, на которые были нанизаны мелкие ракушки. И постоянно натыкались на кулон в форме крыльев. На ощупь, вслепую, подушечками верхних фаланг, они очерчивали гравировку на его поверхности. И вслед за пальцами шевелились губы, выговаривая: «Эм Зэ». Медленно-медленно. Бесшумно. Едва ли воздух шевелился у ее рта. И даже он ничего не слышал.

Впрочем, это к лучшему, что не слышал. То, что ей хотелось прокричать сейчас уходящему солнцу и стенающему морю, выкорчевать, выплеснуть из себя, вычерпать со дна, не оставить ни капли, иссушить навсегда и присыпать солью – оно никак не прорывалось наружу. Не хотело оставаться здесь, на краю земли, но упрямо оставалось в ней, замирая безмолвным криком на ее устах. И все, что Полина могла, – это тешиться надеждой, что отодрать от себя последнее, что напоминает об «Эм Зэ», получится здесь.

Здесь, где целую вечность назад на этих самых обугленных камнях у ее ног они соорудили их собственный очаг под открытым небом. Где море, песок, сам воздух все еще помнят ее тихое изумление собственному счастью. А у кромки воды проносится тень парня с собакой, как тогда, так и теперь, на заходе солнца. И эхом разносится по округе его голос: «Грядущее настало, и оно переносимо».

Он был прав. Тогда был прав: это они.

Их грядущее переносимо.

Пе-ре-но-си-мо.

Все можно выдержать, кроме браслета, который она давно сняла с запястья, а сейчас принесла сюда. Забыть, отдать этому месту, куда она никогда уже не станет возвращаться, потому что воспоминания – это не сокровищница, а ящик Пандоры. Потому что вспоминать – это не возвращаться в благословенные дни, а убивать в себе надежду когда-нибудь снова жить.

Полина медленно опустила глаза на украшение, оставленное им, чтобы мучить ее. В очередной раз любовно очертила силуэт крыльев и мрачно усмехнулась.

– Эм Зэ, – шепнула она и крепко сжала одной ладонью так, что резные края крылышек подвеса впились ей в кожу. Закинуть руку за спину и зашвырнуть подальше, в бурную мутную воду незамерзающего Понта. Да будет так.

Когда почти уже отважилась, ладонь раскрылась сама собой. И она смотрела на красные отметины на белом мягком теле. И на крылья – его крылья, которые он подарил ей, но так бездарно отнял.

А потом вдруг увидела. Крошечный, почти незаметный выступ с одного края, скрытый за серебряным ажуром перьев. Она нахмурилась и коснулась этого места – неизведанного и едва не упущенного. Чуть надавила, скорее догадываясь, чем понимая, что кулон с секретом.

И задохнулась, запоздало соображая, как давно не вдыхала воздух, до жгучей боли опустошив легкие.

Кулон раскрылся на две половинки. И из него ей на ладонь упала скрученная кольцом прядка волос. Его волос. Части его самого, принадлежавшего ей целиком, навсегда. Неужели так можно лгать? Ну неужели вот так можно лгать?!

Полина не выдержала.

Поднесла прядку к лицу, уткнулась в нее носом. Потом – губами. Ощутила знакомую мягкость, едва улавливаемый запах одеколона, лицо его увидела, зелень глаз и рыжеватую щетину на щеках.

И это видение еще не развеялось, когда она поняла, что слышит собственный голос, зовущий его по имени. Громко, во всю силу, всем телом, всем тем, из чего она состоит:

– Ва-ня! Ваня! Ванечка!

И отдавая свой захлебывающийся крик морю, Мироша Полина оставляла себе.

* * *

Дверь приоткрылась, впуская в гримерку басы. Ненадолго. Ровно настолько, сколько нужно, чтобы человек вошел в комнату. Потом новый хлопок, и звук снова стал глухим и тусклым.

– Карандаши, готовность полчаса! – заскрежетал по оголенным нервам возглас Рыбы-молота. Она стала грузнее за это время, тяжелее, и голос у нее казался на редкость противным, будто бы Мирош не знал наперед всех его интонаций. – Сегодня чур не ужираться, завтра запись на утреннем шоу.

Иван крутанул монетку по столу, за которым сидел. Она затарахтела, царапая поверхность столешницы. Тоже прикольное звучание и тоже по нервам.

– Мирошниченко И., тебя касается! – уже над самым ухом. – Отгорланишь и баиньки, понял?

– И даже никого не подпихнешь под бок, чтоб спалось крепче? – хохотнул он.

– Чтоб потом до утра твою жопу по клубам искать? В отличие от тебя, я об одни грабли дважды не бьюсь. Хотя в твоей башке и отбивать-то нечего, – она скрестила руки и посмотрела на него со странной смесью жалости и злости. – Не загоняйся, карандаш. И не вздумай чего отколоть.

Дверь снова грюкнула. С теми же раздражающими басами.

– Звезда, блин, – заржал Комогоров. Но это адресовалось космическому пространству, а не Мирошу. Фурса хлебал минералку. Кормилин наушников не снимал.

– Зависть – грех, – отчеканил Иван и поднялся из-за стола: – Пойду отолью, без меня чур не начинать.

– Да куда уж нам, смердам! – никак не мог выйти из роли Тарас.

У них давно было принято подшучивать над сложившимся положением вещей. Фронтменом был Мирош, и его первостепенное значение в группе никто не отрицал и все за ним признавали. Заменить в «Мете» любого участника было проще простого. Любого, кроме солиста. Когда Маринка Таранич бралась за них, ставку она делала не на коллектив, а на Ивана, и не ошиблась. Ротация, зимнее турне, мартовский отечественный отбор на GBOB7. Выход в финал и уверенная победа в Берлине.

Сразу после этого посыпались предложения. Они мотались по Европе, презентуя первую пластинку, а дома, везде, повсюду, едва ли не с каждого столба на мир смотрел задумчивый, даже мрачный Мирош, заполняя эфир. Три человека за его спиной нахрен никому не были нужны. Микроклимату «Меты» это пока еще ничем не грозило, но от самого себя уже начинало подташнивать.

Впрочем, тошнота была с ним повсюду.

И сейчас тоже. Он шагал по узкому коридору между служебными помещениями «Карабаса», где не ступала нога ни единого посетителя клуба, пока не дошел до сортира. Заглянул. Чисто. Кристальная белизна поверхностей и, главное, ни души.

Иван вошел внутрь. Подошел к крану, открыл его, быстро ополоснул лицо и взглянул на себя в зеркало. Поморщился. Воспаленные глаза не оставляли пространства фантазии – в прошлую ночь возлияния его не обошли. С кем он там ужирался, почти не помнил, но большой роли это не играло – алкоголь все равно нихрена не заглушал, только отшибало память, и вид становился некондиционный.

Его ноздри широко раздувались, а по скулам забегали желваки.

С чего они там сегодня начинают? С «Девочки»? Пошлость какая, Господи.

Мокрые пальцы смочили виски водой. Пульсация не унималась. Басы продолжали грохотать. Все ближе и ближе. Ему так казалось. Впрочем, озноб, пронзающий ноющее тело, усиливал все чувства в разы. Все было оголено и обострено. Даже самому себе он казался совершенно голым.

О чем тут думать? Мирош сдвинул в сторону зеркало, а его собственное отражение оставалось на месте. Хоть совсем снимай. Но вместо этого он забегал ладонью по белоснежному кафелю, покрывавшему стену в сортире. Его пальцы ощупывали гладкую поверхность и швы между плитками, пока не нашли, где одна из них «дышала». Подковырнул. Легко снялась. Наклонился, заглядывая под зеркало, которое убирал все дальше в сторону.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю