Текст книги "Поскольку я живу (СИ)"
Автор книги: Jk Светлая
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)
Иван подошел к сиделке, давая понять, что нужна ему, и она быстро закончила разговор. Велел ей собрать вещи матери и заняться оформлением выписки. В случае любых сложностей – звонить ему. В случае любых материных возражений – звонить ему. В случае любых стихийных бедствий и террористических актов – тоже звонить ему.
И после этого с чистой совестью, заехав по пути в супермаркет, отправился в Милину квартиру – надо было затарить ей холодильник и вылить в раковину все спиртное, которое найдется в доме.
К кавардаку ему не привыкать. Было время, когда его собственное жилище в Киеве больше напоминало наркоманский притон. Очень дорогой притон с шикарной мебелью, навороченной техникой и голыми бабами в его кровати. С периодичностью раз в неделю его посещали работники клининговой компании и вылизывали Мирошеву берлогу до блеска. А он со всей своей толпой, среди которой не у всех были даже знакомые ему рожи, умудрялся довести хату до плачевного состояния аккурат к следующей уборке. Хороший клининг не повредил бы и его мозгам в ту пору.
У Милы, как ни странно, оказалось еще более или менее прилично. Хотя готовился он к чему угодно вплоть до ободранных стен. А нашел несколько немытых стаканов, пыль по углам. И идеально сложенное в стопку стиранное белье.
В этой квартире в центре Одессы он побывал впервые. Когда уезжал в Канаду, мать еще жила в прежнем доме, который строил ее отец и который Дмитрий Иванович не стал с ней делить. Но, как выяснил Мирош по возвращении, к тому времени дела Людмилы Мирошниченко пришли в столь бедственное состояние, что содержать особняк ей стало попросту не под силу. Она бухала. Бухала по-черному все первые годы после развода. Вокруг нее постоянно находились какие-то люди, которые тянули из нее деньги. И Иван нисколько не удивился бы, если бы, в конце концов, она осталась без копейки.
Но Мила выкрутилась в одиночку. Продала отцово наследство и купила квартиру в центре. А оставшиеся после сделки деньги продолжала потихоньку проматывать, пока Иван не вернулся из заграницы и не взял ее дела в свои руки.
И тогда оказалось, что он до черта скучает по дому, утопавшему в яблонях. И по Лорке, носившемуся среди деревьев. И по той мучительной, но в чем-то замечательной жизни, которая была у него до. До трухи. До плесени. До пепла.
Он бродил по комнатам – из одной в другую, рассматривая, как и чем теперь жила Людмила Мирошниченко. И периодически останавливался, чтобы поднять очередную вещь, оказавшуюся не на своем месте. В спальне – развороченная постель. И стакан на полу у кровати, наполовину наполненный виски. Иван наклонился, поднял и поморщился. Резкий запах спиртного ударил по ноздрям.
Не выпуская его из рук, он подошел к окну и дернул форточку с мыслью о том, что неплохо бы и проветрить. И снова слушал дождь, уныло изливающий ему свою печаль. Они оба с ним потерялись в самом лучшем городе, где пахнет морем. А небо все-таки затянуло – и, может быть, это они с дождем нашлись друг у друга, а потерялось солнце.
Мирош пригубил виски и усмехнулся. В ушах все еще звучал злой материнский смех, который не выдрал из головы ни шум улицы, ни грубый голос шофера такси, кажется, не узнавшего его, ни песни, вырывавшиеся из динамиков в машине. А сейчас, в тишине, сквозь стук капель, этот смех проступал особенно явственно – узором на стекле, неровным рисунком осцилограммы. Колебаниями звуковых волн.
Иван нашарил в кармане телефон, влез в браузер. Пару номеров клининговых фирм выбрать определенно стоило. Искать, кто убирается у матери, ему сейчас было некогда. И всего одним звонком он закрыл эту брешь в своем плане дальнейших действий.
После чего приступил ко второму пункту. Кухня. Тумбочка. Холодильник. Стол. Улов был неплох. Пара бутылок вина. И шампанское – Дом Периньон Винтаж 2009 года. Бухать – так с помпой. Впрочем, стоило отдать Миле должное – бутылка была нетронута. Даже неоткупорена. Взвесив ее в руке, Иван усмехнулся – шесть штук в раковину, или сколько оно там стоит теперь?
Впрочем, сомневался он недолго. Раскрыл окно и здесь. Включил воду. И одно за другим вылил все вино, найденное на кухне. И вискарь из стакана. Потом отправился в гостиную, в предвкушении потирая руки – здесь был мини-бар. Видимо, самое дорогое, что имелось в доме. Отец напитки коллекционировал. Мать – пила. Черт его знает, кто из них использовал их по истинному назначению.
Но не успел он дойти до небольшого шкафчика, в котором за стеклянным дверцами одиноко стояли несколько бутылок разной степени наполненности, как замер, вперившись взглядом в широкий подоконник, используемый как столик. Впрочем, хрена как столик. Как алтарь.
Иван медленно двинулся к нему. Все так же слушая дождь и сосредотачиваясь на этом звуке. Его гулкие шаги по паркету. Мила при всем внешнем лоске дорогой мебели и дорогих напитков все еще жила как будто временно не у себя. Почему-то наличие голого паркета казалось Мирошу признаком абсолютной душевной пустоты. Гладко и безлико. В его квартире, заново обживаемой, – и то мягкий ворс ковра в гостиной создавал хоть какую-то одушевленность.
Он дошел до подоконника и протянул руку, поднимая одну из фотографий, в огромном множестве уставленных на его поверхности. Десятки снимков. Отец. Она с отцом. Молодые и постарше. Фотографии, знакомые с детства, и те, которых он никогда не видел раньше. Извлеченные неизвестно из каких альбомов. Снятые черт знает с каких антресолей. Милина улыбка. Сдержанная мимика Мирошниченко-старшего. На самых первых, черно-белых фотографиях, где они казались обычной парой. И счастье напоказ – в цветном глянце последних лет.
Иван поставил фото на место и потянулся к следующему, перебирая их одно за другим.
Рамки были холодными – возможно, совсем, самую малость дуло от окна, хотя он и не чувствовал. Чувствовал только, что не может не вглядываться в монохром старых карточек. Глянец отталкивал его. В нем не было ничего настоящего. И он слишком остро ощущал фальшь на каждом из снимков. Потому что изнутри знал – вот это фото сделано в Австрии, где Мила лечилась после затяжного запоя. Одолела дезинтоксикацию, очухалась, вернулась в человеческий облик. А у отца шла первая в жизни избирательная кампания и нужны были срочные фото в газеты. С лечения ее никто срывать не стал, отец сам туда рванул. В те времена Ивану недавно исполнилось четырнадцать, и они всерьез пытались вылечить гангрену медикаментозно.
А это – для Милиного благотворительного фонда. У нее были свои игрушки, требовавшие вложений и хорошей репутации. Когда-то она всерьез увлеклась этим делом, а потом оно осталось нужным только отцу для поддержания имиджа семьи Мирошниченко. От Милы требовались ее имя, ее подписи и вот такие фотокарточки, где они с мужем посещают очередную клинику.
Острое желание наряду со спиртным, отправленным в раковину, оттаранить все это добро на свалку, Мирош подавил с трудом. Сцепил зубы. Вгляделся в капли на окне. А потом взял телефон, сделал несколько снимков этого алтаря материного сумасшествия. И сбросил их в Ватсапе отцу. Зачем – кому, к черту, удастся разобрать. Люди совершают поступки не потому, что на то есть причины, а потому что нечто внутри них толкает их совершать. Нечто мощное, чему почти невозможно противостоять. Как тогда, на перроне у 761 поезда.
Одно Иван понял очень быстро. Среди всего этого вороха фотобумаги нет ни одного его собственного снимка. Ни единого.
Даже в раннем детстве, когда она должна, обязана была его любить.
Детей ведь любят?
Своих детей любят?
Иван заставил себя отойти от подоконника и вернуться к прежнему занятию. Спиртное. Сейчас его интересовало спиртное. И методично, с ожесточенной отстраненностью он принялся таскать бутылки на кухню, опустошая их, пока самого себя не почувствовал опустошенным.
И среди этого опустошения – полок, дома, души – раздался телефонный звонок.
Звонил отец. Видимо, после сообщения в Ватсапе.
Глядя на его имя на темном экране смартфона, Иван не спеша закурил. И только после этого принял вызов.
– Привет, сын, – голос отца прозвучал излишне бодро.
– Привет, – отозвался Иван. Не бодро. Как смог. Его день начался в пятом часу утра.
– Я, конечно, польщен твоим вниманием, – усмехнулся Дмитрий Иванович, – но лучше бы ты мне свое фото прислал.
– Да в интернете их завались. В конце весны в тур соберемся – на билбордах развесят. А тут эксклюзив. Специально для тебя.
Отец вздохнул. Это хорошо было слышно в трубке.
– Я правильно понял, что ты в Одессе? – спросил он после паузы.
– Я у Милы. У нее сердце, в больнице лежит.
– Ясно, – Дмитрий Иванович снова помолчал. – Долго пробудешь? Может, встретимся? Я давно тебя не видел.
«Давно не видел» – это со времен клиники ХэлсКеа в Торонто. Иван провел в ней несколько долгих месяцев, прежде чем почувствовал себя способным хотя бы попытаться снова жить самостоятельно. И в ту пору был совершенно беспомощен. Изо всех знакомых лzAvh07L3иц видел тогда только отца, не позволяя другим приближаться к себе, пока находился в больнице. Когда после выписки Дмитрий Иванович обустроил ему квартиру в Саммерхилле, Иван попросил уехать и его, надеясь, что станет легче – без живых напоминаний о прошлом должно же быть легче.
Он был благодарен за все, но отчуждение так никуда и не делось. А ведь он честно пытался.
– У меня запись нового альбома горит, – проговорил Мирош. – Потому я постараюсь побыстрее все закончить и уехать.
– И полчаса не найдешь?
– Па, ну что можно успеть за полчаса?
– Ладно, я понял. Не настаиваю, – отец снова помолчал. Весь их разговор состоял больше из пауз, чем слов. – Я очень горжусь тобой. Не пропадай совсем, звони хотя бы иногда.
– Ну видишь же. Радую снимками, – с горьким смешком ответил Мирош. – Скоро буду в Берлине. Ты бывал в Берлине?
– Доводилось. Красивый город.
– Красивый город, – отзвучало эхом. – Ладно, ты извини… Не знаю, что на меня нашло.
– Бывает, – усмехнулся Дмитрий Иванович. Говорить больше было не о чем. – Береги себя.
– Ты… ты тоже…
Иван отключился первым. Потому что понимал – еще немного, и он не выдержит. Поплывет. Поедет. А ему это нахер не надо. Покаяния этого не надо. Ни взаимного, ни одностороннего. В конце концов, у каждого своя телега с дерьмом.
Он перевел дыхание и бросил трубку на кровать. Глаза слипались. Теперь уже точно – дождь, ранний подъем, сплошное позитивное общение. На часах было два. И он почти спал. Но вместо того, чтобы прилечь хоть на час и вздремнуть, секунда за секундой вынуждал себя пересиливать эту сонливость.
Шаги по голому паркету – и он снова на кухне. В затаренном им же холодильнике яйца, творог и молоко. Пакет муки – сам оставил в корзине с крупами. Не придумал, куда еще его можно пристроить в этом царстве, где кухонной техникой никто никогда не пользовался.
В глобальном смысле район Саммерхилл не только жить его научил. Район Саммерхилл научил его кое-чему куда более важному. К примеру, готовить. Во всяком случае, для себя.
Потому вместо обеда были вполне приличные сырники с горячим чаем. И просмотр сообщений в мессенджерах. Ничего глобального и ничего серьезного, кроме Таранич, в половине двенадцатого приславшей восторженное: «Я ее выбрала! Тебе понравится!»
И смайлик с чертенком. Чокнутая баба. Впрочем, Ивану везло на чокнутых баб по жизни.
Он усмехнулся и быстро набрал:
«Я в тебя верил».
За своими хлопотами, дышавшим в трубку отцом и ранним подъемом о кастинге он забыл напрочь. Но когда рвал когти в Одессу, Рыба-молот отпускала его нехотя, однако с пониманием, что сейчас действительно не каприз. «Потом не жалуйся, что девку тебе не ту подсунула!» – только и сказала она напоследок. «Да мне похрен кого, – ответил ей Мирош-мужик двадцати шести лет от роду, а Мирош-музыкант добавил: – Лишь бы играла прилично».
Сейчас неожиданно оказалось, что больная мать важнее прослушивания и судьбы нового альбома. Берлинского альбома. Его мечты, которая постепенно наполнялась плотью и кровью все в той же квартире, где он распевался, зубрил теорию, готовил и трахал мисс Кларк.
После трех пополудни Иван снова вызвал такси и отправился забирать Милу из клиники. Завез ее домой, накормил остатками сырников и в очередной раз повторил инструкции Тае. Мать показалась ему неожиданно притихшей после утреннего недоскандала. Даже словно бы оробевшей. Видимо, их разговор дал ей некоторую пищу для размышлений. Она переспрашивала у него раз за разом, когда сможет приехать в Киев. Уточняла насчет назначенных препаратов, как если бы всерьез собиралась лечиться. И даже благодарила за помощь. Это было странно и непривычно. В ней будто бы жили два разных человек с двух разных полюсов земли. Но вместе с тем, Иван отдавал себе отчет, что сейчас она едва ли настоящая. Наступил всего лишь период затишья. Такое бывало и с отцом, когда мать бросала пить и становилась шелковой после очередной вспышки.
Напоследок он получил неожиданное приглашение остаться ночевать, от которого отказался.
– Но почему? – похлопала Мила длинными темными ресницами. Неожиданно блеклая после стольких лет, обесцвеченная. Почти прозрачная.
– Потому что не хочу, – легко пожал Мирош плечами, не желая изображать семью. Наелся еще в юности. Взаимной ответственностью и любовью напоказ. Сейчас уже незачем притворяться. Отец давно отошел от политики после перемен в стране и в жизни. И, словно бы радуясь тому, что снял с себя эту удавку, окончательно оставил мать – вплоть до штампа в паспорте. А Иван… даже жил в другом измерении.
Измерении, в которое никого уже не впускал. Оно включало в себя отели, самолеты, инструменты и море – чаще чужое, не свое.
От матери Мирош под неумолкающими каплями дождя, бьющими по крыше такси, уехал на вокзал, за билетом – база железнодорожников легла намертво, в онлайне его приобрести оказалось не под силу даже опытному терпиле. А при всем своем опыте Иван терпилой себя не считал. Однако поезда тоже входили в трехмерное пространство его измерения. Уезжать решил утренним и максимально комфортным, чтобы к обеду быть уже в Киеве. Заодно поинтересоваться, что там за чудо выбрала Рыба-молот.
Бейсболка и здоровенные темные очки скрывали его лицо. Но девушка на кассе все равно узнала. Задохнулась, покраснела. Молоденькая дурочка. И он – идиот. Надо было пристать к соседней очереди. Там дородная тетка под пятьдесят. И имелся вполне себе шанс, что она не в курсе, какая такая «Мета», какой такой Мирош.
Кассирша раскрыла было рот, чтобы что-то восторженно взвизгнуть, но Иван, чуть опустив очки, приставил палец к губам и, подмигнув, едва слышно выдохнул: «Тш-ш-ш». И она, по счастью, поняла. Только, восторженно похлопав ресницами, деловито спросила паспорт и с видом заговорщицы сунула в него пустой листок из блокнота. Сообразительная дурочка. Иван быстро черканул свой автограф и протянул ей его обратно вместе с деньгами за билет. Конспирация, мать ее.
А потом пешком отправился в гостиницу, в которой останавливался всегда, когда забрасывало в Одессу. Скрыл голову под капюшоном куртки. Пусть дождь. Он будет спать. Остаток дня и всю ночь продрыхнет, вконец измотанный и не способный ни думать, ни вспоминать. Так лучше всего. И, уж конечно, гораздо лучше, чем изводить себя мыслями о том, что где-то в этом городе, на этом берегу все еще существует то, что важнее его собственной жизни.
Избежать Приморского бульвара и Дюка и отправиться по Екатерининской, держа на задворках сознания, где нужно свернуть, чтобы попасть к консерватории и услышать бесконечные рассказы про Аристарха. Мимо «Тети Моти», где в большой клетке все еще чирикает попугай, мимо Горсада, где на летней сцене случилось его самое первое в жизни выступление – в старших классах, вдвоем с Фурсовым. На Гаванную и дальше. Долго-долго идти, глядя на умытый дождем, черный и вместе с тем поблескивающий асфальт и тротуарную плитку, местами выбитую, но почти глянцевую. Снег уже сошел. Мирош даже не знал, лежал ли в Одессе снег в эту зиму. В Киеве уже не было.
Невысокие трехэтажные здания, окна арками, осыпающаяся с фасадов лепнина, шум мелькающих мимо машин. На часах начало шестого. Сумерки. В самых лучших городах сегодня и всегда пахнет морем.
На другой стороне дороги табачный киоск, а у Ивана как раз закончились сигареты. На глаза попалась зебра. Всего несколько шагов впереди. И пока он их, эти шаги, делал, в куртке завибрировал входящим сообщением мобильный. Иван на ходу сунул руку в карман, вынул трубу, разблокировал. Фурса осветил его жизненный путь сиянием собственного внимания.
Еще щелчок.
«Пианистку выбрали. Полина Штофель. Загугли».
Секунда непонимания. Всего секунда. Может, меньше. И мир из неподвижности приходит в движение.
Сойти с бордюра на проезжую часть. Ступить на переход. Светофора здесь нет. Преодолеть расстояние длиною в несколько метров.
– «Собрание Блэк»?
Лицо девчонки отражением на очках.
– Нету. Суперслим Блэк есть.
– Не надо.
Развернуться. Отойти. Вернуться на ту сторону улицы, где шел.
Пианистку выбрали.
Но вместо этого он снова у киоска.
– «Давидо?фф» самые крепкие дайте.
Сигареты оказываются в руке и отправляются в карман. Пальцы снова натыкаются на телефон. Гуглить не надо. Надо просто позвонить.
Иван и гудков заметить не успел, но услышал в трубке глухое:
– Привет.
– Как? – хрипло, почти задыхаясь, вытолкнул он из себя.
– Марина впечатлилась.
– Ты сказал?
– Да! – Фурсов шумно засопел. – Я пытался, правда. Но черт… это ж все равно, что с вилами против танка.
Ком прокатился по горлу и тяжестью лег в желудок. Можно сколько угодно, хоть всю жизнь бежать от Приморского бульвара, но однажды все равно окажешься там, у памятника Пушкину. Ванькина ладонь снова оказалась в кармане. Нащупала сигареты. Пальцы принялись драть шелестящий полиэтилен.
– Что она сказала… Зор… Ш-штофель, что сказала?
– Мечтает участвовать в проекте… Я и до нее донес, что ты будешь против.
– Ясно, – Иван замолчал. По дороге пронесся внедорожник. Если бы он стоял на этом переходе – смело? бы. В сумерках – самое лучшее время. Все дохнет. – В остальном… в остальном – как дела?
– Да… черт, не знаю! – выпалил Фурсов. – Ты как? Обратно когда?
– Завтра. В обед буду. И жить тоже буду.
– Угу, – теперь помолчал Влад. – Может, поговоришь с Мариной?
– Давай не сейчас… я не… не спал почти. Да, подорвался, с матерью весь день. Я не могу, Фурса… просто не могу.
– Ну да… Звони, если что.
– Я в Одессе, – нервно хохотнул Иван. Достал неподдающуюся пачку из кармана, повертел ее в пальцах, а потом зло дернул зубами ленточку, вскрывая полиэтилен. Добрался до картона. Раскрыл упаковку и вынул сигарету. – Постараюсь не укуриться, пока ты не домчишься меня спасать… снова.
Последнее прозвучало почти весело.
– Иди ты к черту, Мирош! – буркнул Фурсов и отключился.
Вдох. Выдох.
И-ди к черту, Мирош.
Он давно жил у черта. Он научился водить с ним дружбу. Вместе они закидывались фенамином. Вместе ловили приход. Вместе стирали зубы в пыль. Только «клинику» Мирош получил один. Ни бога, ни черта с ним тогда не было.
Иван медленно закурил и понял, что все еще находится на той стороне улицы, которая нахрен ему не нужна. Надо вернуться назад. Перейти дорогу, нырнуть во дворы, чтобы вынырнуть в нужном и добраться до отеля, в ста метрах от которого море, и оказаться в номере, где пахнет зеленым чаем. До разрыва этой вселенной в мириады шипящих искр он собирался отоспаться, но теперь заранее знал, что спать не сможет. Можно зайти в аптеку за снотворным. Но ничего сильнее цитрамона Иван больше не принимал. Ну и аскорбиновой кислоты, куда без нее?
Хотел бы он знать, что принимают от тошноты. Вечной, не прекращающейся тошноты, вызываемой каждой прожитой секундой жизни.
Иван предпочитал крепкие сигареты на любой случай. Счастливый, несчастный. Любой.
А Фурсов и правда спас его когда-то. Повезло. Но по законам функционирования этой планеты везение однажды должно было закончиться.
Он почти не помнил, как дошел до гостиницы. Помнил, как драло горло от сигарет и вдыхаемого влажного воздуха. Ощущал, как от дождя сделались волглыми и куртка, и джинсы. И ему было холодно, но это уже не имело значения. Видел каких-то людей, проходивших мимо него в сгустившейся тьме, раскалываемой светом от фонарей. Некоторые из них оглядывались. Не верили и шли своей дорогой дальше.
Фасад трехзвездочного отеля с красновато-желтыми светящимися окнами, в которых время течет, не меняясь. На нем лепнина была целой, добротно отреставрированной. Не подкопаешься.
А потом, заставляя кровью сочиться барабанные перепонки, раздался стон. Протяжный, полный тоски стон – его собственный или моря, плещущегося под ногами. В одно мгновение он видел безлико темнеющие в Каботажной гавани судна. И уже в следующее понимал – ни черта до номера не дошел. Позади на проезжей части ревут автомобили. А если отважиться оглянуться за спину и направо – он увидит Потемкинскую лестницу, венчает которую Дюк.
Там он влюбился в ее пальцы и в ее музыку.
Стоит только оглянуться.
И тогда для него наступит новый отсчет времени, который едва ли позволит вырваться невредимым. Толчки крови в висках сменяются новым приливом. И Мирош, выдыхая сигаретный дым – черт его знает какой сигареты по счету – позволяет этому случиться. Осознанию. Осознанию, что она пришла.
Она, чьего имени уже даже не осталось.
А ведь он знал, давно знал, два года знал, что Зориной больше нет. Что есть незнакомая ему Полина Дмитриевна Штофель. Смешно. У них общим осталось отчество. Совершенно справедливое отчество – для нее и для него. Все остальное у Мироша забрали. И многого он лишил себя сам.
Она вернулась в исходную точку – он не смог. У нее был любивший ее мужчина, ребенок, которого она ему родила, дом мечты, такой непохожий на тот, где когда-то он сооружал смешную деревянную елку, и где в вечном беспорядке валялась его одежда. У нее было то, чего она достойна, и то, что давать ей Иван не имел права. И значит, все случившееся с ним – не зря.
Перетерпел. Отмучился.
Она счастлива.
Так за каким хреном пришла?
Чтобы он сейчас стоял у воды и думал о том, что ни черта не перетерпел и ни черта не отмучился?
Или все стало настолько легко, что прошлое меркнет перед желанием участвовать в его проекте? Или и не было сложно? Не было больно? Не было ничего, что он придумал себе о ней?
Зачем, Господи Боже, она пришла?! Чтобы он снова крошил зубы и давился блевотиной? Славы захотелось? Или к нему? За ним? Но у нее все хорошо! Он сделал все, что мог, для того, чтобы было хорошо?
И не понимал, не-по-ни-мал, чего она может хотеть, что ищет сейчас, для чего явилась. К нему? К нему. Не может быть, чтобы не к нему.
– Группа «Мета» и я, Мирош, – проговорил Иван, глядя на воду. Тысячи раз повторяемая фраза. Тысячи раз произносимая в клубах и на уличных сценах, в концертных залах и на стадионах. Там ее ничего не заглушало. А здесь – гул порта был громче всего на земле.
Он спасал его, не давая встать во всю свою мощь перед взором ярким, как день, картинкам лучшего в его жизни лета. Тем картинкам, которые все еще были живы. Тем звукам – ее голоса и ее смеха, которые в мгновения тишины, казалось, раздавались в воздухе. Тем запахам – моря, кожи и волос, что проникли в него безнадежно навсегда. Это не фигура речи. Все, что тогда случилось, было навсегда. Каждое из мгновений тех двух месяцев, каждый фрагмент. Подавленные, отравленные, ядовитые, они по-прежнему существовали в нем, никуда не делись. Оставались его частью, вросли в его клетки. Были и смыслом, и причиной. Тем, что убивало, и тем, что спасало его.
Просто потому, что они были, незримые, в нем.
И только портовый шум скрывал их за пеленой, приглушал, не давал выпустить их на волю, окутать себя ими, снова сойти с ума.
Иван цеплялся за видимое, зримое, настоящее. Не грядущее, не прошедшее. В настоящем не существовало Зориной. В настоящем ничего не существовало.
И лишь тогда, когда под утро он поднимался с освещенного преследующими его всю эту ночь фонарями перрона одесского вокзала в первый вагон 761 поезда следованием Одесса-Киев, вдруг понял, что это тот же самый поезд и тот же самый вагон.
Тот же самый. И он – тот же самый.