Текст книги "Снежные зимы"
Автор книги: Иван Шамякин
Жанры:
Русская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 24 страниц)
– Собачки нет.
А Маша – такое простое народное имя, без малейшего оттенка мещанства! – склонившись над низким круглым столиком, чтобы не видно было лица, и, расставляя маленькие чашки, сказала с таким же сарказмом: мол, как спрашиваешь, так отвечаю:
– У нас есть кошка. Она ловит мышей.
Тогда только, должно быть, понял и хозяин и перевел разговор опять на картины:
– Вот построим клуб, тогда – так и быть! – отдадим часть картин туда. Отдадим, Маша?
– Ты же знаешь, сколько я их раздарила.
– Что правда, то правда.
Хозяйка подняла голову, ямочки на щеках приветливо смеялись: отхлынула от лица краска гнева, и женщину радовало, что удалось скрыть свое раздражение.
«От кого скрыть? От неопытной Виты, от самоуверенного Олега Гавриловича? Но не от меня, старого волка», – подумал Антонюк.
– А когда он будет, этот клуб? – снова наступала Виталия.
– Пробиваю. Нажимаю изо всех сил. Вы думаете, легко одолеть министерских плановиков? Давайте вместе попросим Ивана Васильевича, чтоб помог нам. Хотя он сидит и не на совхозах, но его голос весит.
«Если б ты знал, что я ни на чем не сижу, не видеть бы мне твоих картин. Сказать? Посмотреть, какая у тебя будет физиономия? Нет, не стоит. Неизвестно, как вы будете себя вести. Вита не сдержится, если вы проявите хамство, и это усложнит ее жизнь».
– Помогите нам, Иван Васильевич, – с наивной простотой попросила Виталия.
Антонюка передернуло – не мог понять: насмешка это и над ним, над его пенсионным положением, или вера, что и сейчас он может что-то сделать? Угощали Сиволобы тоже сверхмодно, точно в посольстве каком-нибудь: Маша поставила на стол маленькие рюмочки, бутылку коньяку, красивый кофейник, нарезанный тонкими ломтиками хлеб, масло в причудливой масленке и пластинки душистой брынзы. И все. Красиво, просто, аппетитно. Давно ли от праздничного стола, а захотелось отведать и масла, и брынзы, и кофе, да и рюмку коньяку выпить. Кто же из них такой мастер? Конечно, она, хозяйка. Однако же с такими изысканными вкусами не побоялась уехать в полесскую глухомань. Или другого выхода не было?
Искусство, с каким хозяйка собрала на стол, умение приготовить все так красиво, тихое, ласковое гостеприимство и сдержанность укротили Виталию, Девушка притихла, скептическая усмешка исчезла, казалось, она даже немножко растерялась, когда пригласили к столу, не знала, как подступиться, с чего начать. Стульев к столу не придвинули, сесть не предложили. Действительно, как на приеме. Хозяин разлил коньяк. Поднял рюмку.
– За здоровье нашего гостя Ивана Васильевича.
«В совхоз поехать ты поехал. Вынужден был. Но работать тебе здесь не хочется. Рвешься назад, в город. Потому и организовал всю эту показуху, чтоб ошеломлять простых людей: вот, мол, куда недоброжелатели сослали такую женщину, с таким вкусом». И снова нестерпимо, до зуда в сердце захотелось сказать, что он – пенсионер, напрасно перед ним стараются. Выпили стоя. Хозяйка показала пример, как вести себя дальше: налила кофе, сделала себе бутерброд с маслом и брынзой и, захватив свою чашечку, села поодаль от стола. Виталия потянулась к ней – села рядом. Виталия шла на мир.
– Что вы кончали? Какая у вас профессия?
– Я кончила институт легкой промышленности. И работала художником-модельером в ателье.
– О, и вы скрываете это! Полгода живете, и никто не знает. Научите наших девчат шить.
– Художник, Виталия, не шьет.
Учительница смутилась. Куда девалась ее ирония! Человека, который умеет делать то, чего не умеет делать она, Виталия не может не уважать.
– Простите, я не так сказала. Я понимаю. Вот этому и научите нас – хорошему вкусу. Нарисуйте новые фасоны, чтоб красиво было и удобно. К нам же тогда весь район кинется. Из райцентра будут приезжать.
Маша подумала и, должно быть увидев в этом для себя некоторые новые перспективы, согласилась:
– Хорошо. Давайте создадим кружок.
– Нет, правда, вы не представляете, как это нужно и как будет хорошо. И для вас тоже! Вам же скучно…
Иван Васильевич расспрашивал хозяина о совхозе. Жаловался Сиволоб: неразумно планируют, без учета того, что их совхоз за сто верст от города и вокруг бездорожье, весной и осенью к железной дороге только на тракторе добраться можно. Говорил правду, но не без задней мысли: осторожненько капал на свое руководство, подбрасывал фактики – знал характер Антонюка, рассчитывал, что тот не смолчит, где-нибудь выложит факты.
«Все ты знаешь. Удивительно, как это ты не знаешь, что я на пенсии? Не искал ли ты в то время счастья где-нибудь в другой республике?»
Совхозные дела действительно интересовали Ивана Васильевича, и разговор шел живо. Сиволоб рассказывает не без хитрости. Но и Антонюк расспрашивает с целью понять: чего стоит он как директор? Какие у него планы? Насколько за год изучил хозяйство, людей? И постепенно убеждается: все тот же Гордей Лукич Сиволоб, каким был, таким и остался: сверху блестит, а внутри пусто. Глубокомысленно высказывает общеизвестные истины – пускает пыль. А экономики своего хозяйства не знает. Руководства вообще. Вот ведь проклятая инерция! В ателье его надо было отправить, вместе с молодой женой, пускай бы модничали, а не совхоз ему доверять. Так нет же – числится специалистом по земле. Вертится все в той же орбите.
Маша показывала свои эскизы новых фасонов. К ним присоединился Олег Гаврилович; скучны ему были разговоры о совхозной экономике. Пили коньяк. Так и не допили. Полбутылки осталось, для других гостей. На улице Виталия спросила:
– Что это за порода, Иван Васильевич?
– Милые люди, – сказал Олег Гаврилович.
– О, это порода весьма любопытная! – ответил Антонюк.
Потом, уже в сумерках, когда зажглись огни и в свете, падавшем из окон, закружились причудливые бабочки, они ходили по улицам вдвоем – Антонюк и Виталия. Проводив Олега Гавриловича, возвращались домой, где их ждала Надя, ждала в нетерпении и тревоге. Уже у дома девушка попросила:
– Расскажите… о моих сестрах и брате.
За день, за разговорами, Иван Васильевич как-то отошел от того, что случилось утром, почти забыл о своем рискованном признании, а когда вспоминал, то казалось оно далеким сном, фантазией, которая никого не задела, ничего не изменила. Надя, Вита по-прежнему заняты были своими заботами, и о них. этих ежедневных заботах, больше и говорили. Однако нет, не так все просто. Оказывается, девушка жила весь день с мыслями о нем, отце, более того – о своих сестрах и брате.
Неожиданная просьба ее потрясла Ивана Васильевича: как все это важно и серьезно, какую ответственность он взял на себя! И как запутал свои отношения с близкими людьми! Начал он рассказывать о Ладе. Почему о ней первой? Видно, жила в нем подсознательная надежда, что Лада скорей, чем другие, поймет его… Он, должно быть, дольше, чем надо, и слишком восторженно говорил о младшей дочке. Виталия – о, ужас! – сказала с детской ревностью:
– Вы больше всех любите Ладу.
Иван Васильевич спохватился:
– Да нет, трудно сказать, кого больше, кого меньше. Отцовские чувства – сложная штука. Несколько дней назад я почувствовал такую тоску по сыну, что не выдержал и в ту же ночь поехал… А потом…
Хотел сказать: «И потом, в поезде, – по тебе и, видишь, оказался у вас», но не сказал, не хотел больше лгать, потому что в поезде он думал о ее матери. Виталия не обратила внимания на это «а потом». Тихо, несмело попросила:
– Можно мне как-нибудь приехать к вам?
Такая естественная просьба! И если он пошел на признание ее своей дочерью, то, конечно, должен был сразу ответить: «Разумеется, можно». Странно, почему он замешкался с ответом? Вита спросила шепотом:
– Вы боитесь, что это усложнит ваши отношения с семьей? С женой вашей?
– Нет. Я не боюсь.
– Я ничего не скажу. Я – дочь вашего партизанского друга. Неужто никто из детей ваших товарищей не бывает у вас? Мне так хочется познакомиться…
– О чем ты говоришь! Конечно, можно. Нужно! Непременно нужно приехать! Ты дочь моего лучшего друга! Там, в лесу, твоя мать была самым близким мне человеком. И ты! Дочь отряда! Тебя все любили. Ты давно могла приехать. Моя вина…
– Не считайте себя виноватым. Я не хочу! Утром во мне вспыхнула злость, хотелось, чтоб вы ушли прочь. Но я подумала: тогда и маму надо винить. А за что? За то, что дала мне жизнь? Я счастлива, что живу.
Они говорили тихо, чуть ли не шепотом. Шли медленно. Миновали свой дом. Повернули и снова прошли. Неизвестно, сколько еще раз прошли они мимо освещенных окон, к стеклам которых при стуке шагов о мерзлую землю припадало лицо женщины. Наконец Надя не выдержала, вышла и с радостными укорами повела ужинать. Дело гостя – без конца есть.
Тот наш рейд, по сути, первый, был в общем удачен. Нагнали страху на старост и полицейских. Дали понять и им, изменникам, и народу, что на захваченной врагом земле существует Советская власть и советский закон, что есть сила, которая защитит честных людей, сурово покарает отступников. Увлекшись, мы под прикрытием метели заехали далеконько, в соседний район. Но вдруг распогодилось, мороз хватил градусов под тридцать. Днем – солнце, смотреть больно. Ночью – звездный дождь. И тихо-тихо. Полозья поют – за пять верст слышно. Возвращаясь назад, мы увидели, что тянем за собой «хвост» – группу полицаев. От боя они уклонялись. Правда, в бой и мы не очень-то рвались – патронов осталось мало. Надо было не только оторваться от полицаев, но и запутать следы, чтоб не привести бобиков в наш лес, в лагерь. А в такую погоду это нелегко сделать. По проторенным дорогам ехать опасно, напрямки – снег глубокий, да и свежий след по целине сразу выдаст. Ну и кружили. Как только не изловчались! Четыре наши фурманки разъезжались в разные стороны, потом опять съезжались, выскакивали па дороги, заезжали в села, меняли сани, лошадей. Не спали… Почти не ели. За двое суток километров, верно, сто пятьдесят отмахали, спидометров не было, не высчитаешь. Покуда твердо не убедились, что наконец оторвались. Тогда двинулись к себе в лес. Да и то с предосторожностями.
Вернулись полуживые. Окоченелые… Мечтали хорошенько отогреться. Подговаривали, чтобы я приказал нашей бережливой хозяйке – Рощихе – раскошелиться, не жаться, как обычно, выставить сверх нормы из НЗ. Сползли с саней, скорей в землянки, к печкам. А я – к Рощихе, чтоб отдать приказ. Разленилась, чертова баба, даже командира встречать не вышла. Подхожу к землянке-госпиталю и… остолбенел. Ребенок! Ошеломило меня его уаканье. Вот так неожиданность! Не думал я в дороге об этой беременной женщине, что так некстати появилась и осталась в лагере. Хватало других забот. Может быть, и не взволновался бы так, если б услышал просто детский плач. А то необычный какой-то, точно крик отчаяния, боли. Клич жизни и одновременно клич тревоги, мольба о спасении.
Стою перед дверью, а войти боюсь. Может, он только на свет появился? Голенький. Может, нельзя и дверь отворить, чтоб не напустить холода? Может, мне, мужчине, и заходить неудобно? Погонит Рощиха, не постесняется. Чего, скажет, прешься! Без тебя сделают что надо. Пожалуй, не вошел бы, если б оно так не кричало. А то не выдержал. Быстренько отворил дверь, нырнул в землянку. Ребенок у Рощиха на руках. А фельдшер наш, Фима Рубин, молодой очкарик, над кроватью склонился, озабоченный, испуганный. Увидела меня Рощиха, заплакала:
«Помирает наша Надечка, командир!» «Помирает? Отчего?» – нелепый вопрос.
«От родов. Горячка. Вчера еще кормила, а сегодня совсем без памяти. Дитятко помрет. Чем его накормишь без матери?! Ишь как заходится».
В первый момент охватила меня злость. Накинулся на фельдшера:
«Ты что же, чертов эскулап, роды как следует не умеешь принять?»
«А когда я их принимал? Раза три на практике, и то под руководством врача. Да это и в роддомах бывает. У опытных акушеров».
«Бывает… А у тебя не должно быть! Не должно! Слышишь?»
Не ему крикнул эти слова – себе. Злость моя вдруг обратилась в активность, решительность. Не можем же мы допустить, чтоб в такое время здесь, у нас в лагере, умерли мать и ребенок! Нельзя допустить! Они теперь для нас – символ. Для меня символ! Жизни, победы! Сделать все, что можно и чего нельзя, но спасти! Спасти!
«Что сейчас нужно, Фима?»
«Для нее? – кивнул тот на мать. – Хороший гинеколог. И лекарства, которых у нас нет».
«Кто остался в городе из таких врачей?» «А у нас один только такой и был: Буммель Анна Оттовна». «Немка?!»
Эту старуху я помнил. Почти все в городе ее знали. Баба въедливая, норовистая, но акушер-гинеколог исключительный. Женщины на нее молились.
Она, безусловно, осталась», – высказал свои соображения Рубин.
Я тоже не сомневался, что осталась.
«Что ж, привезем Буммель!»
«Не поедет».
«Поедет».
«Тут нельзя насильно», – осторожно предупредил меня молодой эскулап.
«Это моя забота, доктор. Что нужно для него? Он? Она?» – показал я на ребенка.
«Она. Девочка. Ладненькая такая».
Суровая, безжалостная Рощиха стала до слезливости чувствительной, хлюпала носом, жалко ей было ребенка. Рубин пожал плечами.
«Для него нужно молоко, товарищ командир. Материнское. Кормилица».
«Если б хоть корова у нас была. Соседка наша когда-то, вскоре после той войны, померла от родов, а хлопчик остался. Так мы молоко водичкой разбавляли да – в бутылочку. А на бутылочку – соску. Выпоили. Еще какой парень вырос! Разве мало их, искусственников! Только уметь надо».
«Ладно. Кормилицы не обещаю. А корова и соски будут. Покуда же делайте все, что можно, чтоб поддержать их! Рубин! Головой отвечаешь!»
Закоченевший в рейде Вася Шуганович и распаренный Будыка – любил жарко натопить – уже закусывали, не дождавшись, когда я влетел в командирскую землянку. Будыка не ездил с нами, оставался за старшего в лагере. Встретил и не сказал о таком чрезвычайном событии! Это меня возмутило.
«Ты что сделал, чтоб спасти женщину и ребенка?»
«А я тебе – главврач роддома? Что я мог сделать?»
«Размазня, так твою… Сейчас же поедешь в город и привезешь врача!»
«Так он и ждет нас с тобой, этот врач! Может, «скорую помощь» вызвать?»
«Не зубоскаль ты, человеколюбец! Собирайся!» Будыка сидел, раскрасневшийся от выпитой самогонки, в расстегнутой неподпоясанной гимнастерке. «Ты серьезно?»
«Нет поводов для шуток. Человек умирает! И ребенок! Младенец! Только что родившийся. Ты это понимаешь?»
Будыка встал, расправил гимнастерку, хотя ремня и не было.
«Слушаю, командир. Я – человек военный. Подчиняюсь. Но… – Он повернулся к Шугановичу. – Я прошу комиссара запомнить: за какую-нибудь неделю командир дважды посылает людей на рискованные операции, продиктованные не нуждами отряда, не боевыми соображениями, а…»
«Чем?»
«Не знаю, чем сейчас. В тот раз – твоим тяжелым душевным состоянием».
Хитер, черт, умел выбирать обтекаемые словечки, осторожные, не взрывающие.
«Я тебе, Валентин, объясню как-нибудь на досуге, чем продиктованы мои приказы – и этот, и тот. А сейчас не будем тратить времени».
«Сколько шансов за то, что врача удастся привезти?» – наступал Будыка.
«Поеду я! – вдруг сказал Вася Шуганович. – Я знаю город, а начштаба не знает».
«Мы дадим ему Кравченко».
«Все равно поеду я!»
Вася повторил это так, что я понял – спорить бесполезно, комиссар не отступится.
«Начштаба! Документы на полицейского. Из Перероста! И на возницу!»
Будыка бросился к железному сундучку, где лежали секретные бумаги и разные печати. Оформить любой документ – на это он мастер.
«Кого привезти?» – спросил Шуганович.
«В городе остался единственный подходящий врач».
Вася сам догадался:
«Буммель?»
«Немец?» – насторожился Будыка. «Немка».
«Не часто ли возим немцев в лагерь? Довозимся!» – неожиданно возвысил голос начштаба. Я оборвал его:
«Заткнись! Не твое дело. Готовь документы!»
И Васе:
«Вам бы только туда добраться, а назад она сама будет лучшим пропуском. Пускай захватит свой документ. Выпьем на дорогу. Я тоже еду. В Копань. Искать роженицу. Пли, в крайнем случае, дойную корову. Теперь это тоже нелегко».
Будыка оторвался от бумаг, потом подошел и виновато сказал:
«Прости, Иван Васильевич. Теперь я тебя понял». Меня тронуло его искреннее раскаянье, даже немного смутило.
«Ладно. Без сантиментов. Бери стакан. За успех, Вася!
«Выпьем за Анну Оттовну. Чтоб была жива и здорова, – улыбнулся комиссар. – От души пью за немку». «Она тебя не знает?»
«Откуда! Сельского учителя? Это ее все знают».
«У Лазовенки обязательно поменяй лошадей. Назад перепряжешь».
В Переросте староста был наш человек.
«Рано придется бабушке глаза завязывать».
«Будь актером – разыграй реквизицию».
Лошади, которые не были в рейде, не из лучших. На них шибко не разгонишься. Это меня беспокоило. Я выехал вместе с ними. Сидел на санях с Шугановичем, уточнял детали необычного задания. Будыка, если б слышал, наверное, попрекнул бы: ни одной, мол, боевой операции командир не разрабатывал так детально. Сказать, может, и не сказал бы, а подумал бы наверняка, потому что была в этом доля правды. Боялся я провала. Послать на смерть Васю и старого буденновца и ничем не помочь несчастной женщине…
Распрощался я с ними на опушке и долго стоял. Слушал плач полозьев, и казалось мне, что очень уж медленно они отдаляются. Чуть не бросился вдогонку, чтоб ехать самому. Только понял – не настигнуть мне их: они на паре, да и кони приличнее, а у меня один битюг, тихоход. Я поехал в Копань. Деревня – наша, партизанская. Каждый третий житель – наш связной. Да и в отряде из Копани человек восемь. Деревня бедная, на песках, и в мирное время там больше лесом жили – бондарили. Но люди последним с нами делились. За доброту их мы платили им тем же. Осенью налетели на мельницу, где немцы мололи, пудов триста пшеничной муки вывезли, большую часть роздали копанцам, детям на блинцы.
Были там, как и везде, полицейский, староста… Но заправлял всем бывший бригадир бондарной артели – Степан Кулик. Немецкие подпевалы, те, что не шли на связь с нами, придерживались нейтралитета, знали: тронут кого из наших – ни жизни им, ни спасения. К Степану и подался сразу. Семья Степана привыкла к таким ночным визитам. Поскреб по стеклу – условный знак, – сразу отворили. Молча. Сам хозяин. Удивился, правда, немного встревожился.
«Один? Иван Васильевич, что случилось?»
«Есть срочное дело».
«Погоди, я кожух накину, в чулане поговорим». «Можно и в хате».
Обычно секретные разговоры вели мы в чулане: все-таки дети, хотя и не маленькие они у Степана и научены отцом и войной. Вошли в хату.
«Совсем один?»
«Нет. Возле бани – Коля с лошадью».
«Позавчера бобики наведывались, помогали инспектору подать собирать. Десяток свиней, гады, увезли. Чесались у хлопцев руки сделать им темную. Да я удержал».
«Правильно. Не трогай у себя дома. А то сожгут село, куда денем людей зимой?»
«Так что тебя привело среди ночи?» «Скажи, у тебя роженица есть на селе?» «Какая роженица?» «Женщина, что недавно родила».
«На что она тебе? Загадки загадываешь, Иван Васильевич». «Есть?»
Жена Степана, услышав такой необычный, не партизанский разговор, выглянула из-за ширмы. «Анюта, Катя не разрешилась еще?» «Нет».
«Тогда такой, чтоб недавно, нету. Молодые бабы теперь умные, не очень-то кидаются. Но скажи – на что она вам?»
«Женщина у нас родила…»
«В лагере? Откуда взялась такая? Я что-то не видел».
«От мужа-подлеца убежала. Но горячка у нее послеродовая. Надо ребенка спасать».
Анюта надела юбку, вышла без кофточки, в полотняной сорочке с вышитыми рукавами. Поняла, что в таком деле она первый советчик: шестерых родила. Иван Васильевич, да не обязательно вам тащить бабу в лес. Не каждая и поедет. Шуму наделает. Свое дитятко. А коли еще и муж дома, слюнтяй какой-нибудь… у меня, когда Нинка родилась, такая грудница случилась, что молоко сгорело за два дня. Так я Нинку коровьим выкормила. Кипяточком разбавлю…»
Ладно, Анюта, уговорила. По правде говоря, за коровой я и приехал. Про кормилицу на всякий случай спросил. А может, подумал, на счастье, есть такая смелая. Мы б ее, как барыню, повезли. А теперь соображайте, у кого занять корову. Вернем, как только свою раздобудем. А добудем скоро. Конфискуем у какого-нибудь фашистского прихвостня».
«Так что тут думать, шум поднимать! Забирайте нашу. Еще доится. Правда, мало уже дает. Запускать скоро пора. Но для дитятка и для больной матери молочка хватит».
«У вас свои дети».
«Ничего. Живы будут. Не маленькие. Да и знаем: за вами не пропадет, Иван Васильевич».
Ах, Степан, ах, Анюта! Надо мне и вас проведать! Сколько лет не виделись! Живы ли вы там? Километров десять от Копани до лагеря. А с коровой чуть не до утра тащились. Упиралась, мычала на весь лес. Волков накликала. Стрелять пришлось. В лагере тревогу подняли. Будыка с разведчиками навстречу прилетели. В лагере – сразу к Рощихе:
«Что там, Люба?»
«Опамятовалась, закричала: где ребенок? Кормила. Да нет у нее молока. Сосало, сосало дитятко, а все равно голодное. Кричала маленькая, пока из сил не выбилась. Уснула. А она в бреду – все о ребенке».
«Иди дои корову».
С коровой маялись в дороге – не переставал думать о Шугановиче и Кравченко: как там у них? А когда наступило утро и, по моим расчетам, они должны были уже вернуться с немкой или без нее, я не выдержал – не мог усидеть: поднял разведчиков, вскочил в седло, помчались к Переросту. В поле встретили. Летят взмыленные кони. Кравченко с обледенелыми усами, в армяке, стоит в передке на коленях, правит, нахлестывает лошадей вожжами. А в возке на сене рядом сидят Вася Шуганович и она – Анна Оттовна. В старой енотовой шубе, в облезлой мужской шапке. С завязанными полотенцем глазами. И смешно. И грустно. Вася мне сигнал подает: молчите, мол, не бередите до времени. Но она услышала топот лошадей, фырканье. Спросила:
«Ваши?»
«Наши», – коротко ответил Вася. «Ох, бандиты!»
Вот, думаю, Кравченко даст ей сейчас за «бандитов», жиганет трехэтажным буденновским. Нет, улыбается дед, весело подмигивает мне. В лагере развязали ей глаза, под ручки, как княгиню, из саней вывели. Она жмурится на снег, а глаза прямо искры мечут. Я вежливенько представился, козырнул:
«Командир отряда».
Она снова:
«Ох, бандиты!»
Партизаны, стоявшие поблизости, возмущенно загудели. Но я показал за спиной кулак: молчать, ни слова!
«Где ваши раненые или больные? Кто у вас тут? Некогда мне ваши поганые морды разглядывать».
Попробуйте стерпеть! Терплю и другим всякими знаками приказываю молчать. Веду в землянку. Услышала она детский крик – вся посветлела. Вошла в землянку – сразу шубу долой, очки на нос, рукава засучила и прикрикивает на Любу:
«Воды! Горячей!»
А потом нам с Рубиным:
«А вам что надо? Женского органа не видели?»
Вылетел я из землянки, как пристыженный мальчишка. Рубин – за мной.
«А ты куда? Ты же медик, черт тебя побери! Глаз не спускай! И учись!»
Пока старуха колдовала там над Надей, Вася Шуганович рассказал, как они ее взяли. Хлебнули горя. По большаку в город Кравченко не поехал – у въезда застава, еще задержат, несмотря на полицейские документы, или – чего доброго – на знакомого напорешься. А въехал по заснеженным карьерам кирпичного завода. Чуть лошадей в снегу не утопил. Выбрался в глухой переулок, недалеко от дома Буммель. Хороший дом – особняк за высоким забором. Муж ее покойный инженером на лесопилке работал, было из чего построиться. Постучал Вася в ворота – собака отозвалась по ту сторону. Волкодав. Не залаял, а предупреждающе зарычал: мол, не вздумай лезть, я из тех, кто много шума не делает, но клыки у меня острые. А у Васи было-таки намерение перемахнуть через забор, чтоб добраться до окон. Застучал в ворота сильней. Обученная собака отошла к дому и залаяла где-то. видно на крыльце, – будила хозяев. Наконец выстрелила примерзшая дверь. Женский голос, молодой, спросил сперва у собаки:
«Что там, Рекс?»
А потом крикнул тому, кто стучал: «Кто там?»
«Я начальник полиции из Перероста. У меня помирает жена. Я прошу Анну Оттовну…»
«Анна Оттовна никуда не поедет в такую рань. Вообще она теперь в села не выезжает».
И хлопнула дверь. Заскулила собака, которую не пустили в тепло.
Что делать? Как прорваться к самой Буммель? Шуганович взял у Кравченко кнут – и на забор. Волкодав кинулся, чтоб стащить человека с забора. А Вася сам соскочил на собаку. И здорово огрел кнутом. Завыл зверь, поджав хвост, озираясь, потащился к крыльцу, чтоб там, с помощью хозяев, преградить непрошеному гостю дорогу в дом. Сразу засветилось в окнах. За дверью мужской голос что-то сказал по-немецки. Испуганно крикнул во двор:
«Вер? Я стреляйт!»
«Эх, как вы тут напуганы. Я возле пущи живу и не боюсь. Я – начальник полиции из Перероста. Анна Оттовна! У меня умирает жена! Вы же врач. Богом молю. Войдите в положение!»
Тогда отворилась дверь, и появилась она сама, как привидение: белые волосы, черное пальто или шуба, из-под него длинная, до полу, белая ночная сорочка.
«Что вам надо?»
«У меня умирает жена. Я – начальник полиции».
«Меня не интересует, кто вы. Откуда?»
«Из Перероста».
«Я никуда не езжу».
Шуганович упал на колени.
«Анна Оттовна! Милостивица! Одна надежда на вас. Прошу. Всю жизнь буду бога молить. Трое детей сиротами останутся. Пожалейте».
Видно, тронуло ее.
«Заходите в дом».
В комнате, тускло освещенной керосиновой лампой, молодой немчик подозрительно оглядел Шугановича, не вынимая руки из кармана домашнего халата, – явно держал пистолет. Анна Оттовна из другой комнаты что-то говорила ему по-немецки. Вышла она уже в черном платье. Тоже оглядела Васю, удивилась.
«У тебя трое детей? Когда успел?»
«Успел».
«А в полицию чего пошел?» «Что я, хуже людей?»
«Разве все люди в полиции?» «А я так думаю – лучшие». «А я так не думаю».
Немчик хлопал глазами – не все понимал. Буммель переводила, но не то, что сказала, – Вася понял по ее интонации и по хитрой усмешке девушки, которая грела спину у печки.
«Что с женой?»
«Позавчера родила. Фельдшерица наша роды принимала. А вчера горячка такая началась, что без памяти баба лежит, бредит…»
Докторша тихонько свистнула:
«Ничем я вам не помогу. У меня в больнице умирали от такого заражения. Тут надежда только на нее самое да на бога. Нечего мне ехать по морозу».
Вася Шуганович шапку об пол и заревел, как маленький:
«Не поеду я без вас. Не поеду! Хоть убейте! Теща голосит. Она меня из дому выгонит без вас».
Буммель переговорила с немцем. Спрашивает: «Какой гонорар будет?» «Какой гонорар?»
«Что ж вы думаете – я бесплатно поеду?»
«А-а, вы про плату! Заплачу, Анна Оттовна. Хорошо заплачу. Хотите – рублями, хотите – марками».
«Два пуда муки, три кило сала, две живые курицы, два литра самогонки, первача».
«Крепко-таки заломила баба», – смеялся потом Шуганович.
«Все будет. Больше будет». Она посмотрела на часы. «Подождем, пока рассветет».
А до света еще часа два. Декабрь. Взмолился Вася:
«Анна Оттовна! Дорога каждая минута. Да и кони стынут. Дядька родной замерзнет в санях».
Соблазнил, видно, старуху высокий гонорар. Согласилась. Быстро оделась. Принесла ей девушка акушерский саквояж. Вася говорит:
«Анна Оттовна, документик какой-нибудь захватите».
«Зачем?»
«Назад вас дядька, может, без меня повезет. Чтоб наши не цеплялись на контрольных постах».
Послушалась, взяла. Сели. Поехали. Поскольку решили возвращаться по своему следу – через кирпичный завод, Шугановичу пришлось прежде времени, на сонной улице города, раскрыть карты.
«Анна Оттовна, пусть вас не удивляет дорога, по которой мы поедем. Нам не хочется встречаться с вашими полицаями. Характеры у нас разные».
Дернулась старушка, словно хотела из саней вывалиться.
«Спокойно. Гарантируем полную безопасность, возвращение домой, условленный гонорар. Даже курочек раздобудем».
«А если я закричу?»
«Не советую. Есть кляп», – отозвался Кравченко.
«А погонятся – у нас не будет другого выхода…» – Шуганович достал из кармана кожуха пистолет.
«Как убить старую акушерку?! Бандиты!»
«Осторожно, дамочка!» – предупредил Кравченко.
Умолкла.
Только в карьерах, когда лошади месили сугробы, снова заговорила:
«Предупреждаю. Я умею потрошить только баб. Резать ноги или руки вашим раненым я не умею. И не буду! Так что напрасно меня везете».
«Вы займетесь своим делом».
«Что, аборты вашим шлюхам?»
Кравченко не выдержал:
«Ты у меня докаркаешься, старая ворона! Не была б ты нам так нужна, я б с тобой иначе поговорил!»
Пришлось Шугановичу попридержать буденновца. И извиниться перед докторшей. Она умолкла – как воды в рот набрала. Только когда предложили перед Переростом глаза завязать, страшно возмутилась и обиделась. По-мужски ругалась. Долго, часа два, занималась Буммель нашей больной. Да и ребеночка тоже, как потом Люба рассказывала, осмотрела, перевязала по-своему пупок, учила, как кормить – в каких пропорциях смешивать молоко и воду. Мы ей в командирской землянке завтрак приготовили. Царский по нашим условиям. Выставили все лучшее, что имели. Вышла она из госпиталя, я ее встретил. Хмурая, но прежней злости на лице нет.
«А теперь что будете делать со мной?»
Я откозырнул.
«Командование отряда просит вас позавтракать с нами».
Удивилась. Согласие как милостыню бросила: «Что ж, позавтракаем».
В землянке увидела Васю Шугановича, его виноватую улыбку – снова встопорщилась. Тут же предупредила:
«За ваши штучки – двойной гонорар. Курочек забыл захватить, когда лошадей перепрягал? Консервами отдашь. Двадцать банок. Живете, вижу, не бедно», – кивнула на стол.
«Насчет гонорара не беспокойтесь», – заверил Вася. «Я не беспокоюсь. Ты побеспокойся». «Руки помоете?»
Глянула на свои костлявые кисти, потом – на наше полотенце, что висело на гвоздике у умывальника. Грязноватое полотенце, партизанское. Брезгливо поморщилась.
«Ах, бандиты! Заразили бабу, а потом Буммель хватают посреди ночи. Вы думаете, Буммель бог святой? А она такая же баба, только старая. Чья жена?»
«Моя», – отвечал я.
«Не ври, Антонюк. Твоя уехала. Разве что другую завел?»
Меня как кипятком ошпарило. Неужели, думаю, Люба или Рубин по простоте своей выболтали мою фамилию и все прочее? Шкуру спущу, если так. Хотя меня она могла знать с довоенного времени. Невысока должность заведующего райзо, с городскими медиками почти не встречался, но если эта бабка специально интересовалась партактивом… все-таки немка. Спрашиваю с иронией: