Текст книги "Снежные зимы"
Автор книги: Иван Шамякин
Жанры:
Русская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
Виталия сказала иронически:
– Здравствуйте, товарищ «партизанский товарищ».
– Здравствуй, Вита.
Иван Васильевич встал, чтоб пожать девушке руку. Но она не тронулась с места, улыбка пропала, взгляд стал холоден. Он побоялся, что она не подаст руки, а это с первой минуты усложнило бы их отношения.
– У тебя «окно»? – спросил он, вспомнив возвращение Нади, ее страх, предупреждение.
У девушки недобро скривились полные губы.
– У вас есть право говорить мне «ты»? Она все-таки склонна объявить войну.
– У меня есть такое право. Я на тридцать пять лет старше.
– Всего?
– Что всего?
– Всего и права?
– Нет, не только. Я вот тут уснул. И во сне пережил – в который раз! – один эпизод партизанской жизни. Мы прорывались из блокады. Шли через болото… И я нес ребенка. Я нес тебя…
– Часто вы меня носили?
– Из блокады? Нет. Блокировали нас основательно всего два раза. Но в первый раз, осенью сорок второго, мы загодя вывели семейный отряд в безопасное место.
– Семейный?
– Да. Тебя удивляет? Видно, мало ты читала партизанских книг. Отряды, где жили женщины, дети, назывались семейными. Но мать твоя и ты чаще находились при боевом отряде…
Снова недобрая ухмылка скривила ее губы.
– Почему такая привилегия?
Он не ответил на ее язвительный вопрос.
– И мы больше двух лет носили тебя на руках. Ребенок… Ты была радостью, утехой и напоминала о смысле нашей борьбы. Ты, педагог, должна это понимать. Потетешкаешь дитя – и легче идти в бой. Мы были люди, а не автоматы. Мы любили… ненавидели… плакали от умиленья, глядя, как дети играют…
Виталия стояла неподвижно, как окаменелая, пытливо и, казалось, скептически разглядывала гостя. Ивана Васильевича вдруг разозлили и ее ухмылки, и монументальность позы, и то, что он как будто должен оправдываться перед этой девушкой. В чем? Почему? Он сказал твердо и строго:
– Что бы у нас ни было, ты теперь не имеешь права судить нас. Нет, не имеешь! Тебе не пятнадцать лет!
Она отвечала не сразу, как бы в раздумье:
– Я не сужу.
– И я хочу, чтоб ты знала: я в самом деле имею право говорить тебе «ты».
Вита засмеялась низким голосом, от души, этот смех как-то сразу разбил лед. Повеяло теплым ветерком. Оторвалась от печки. Подхватила с этажерки свой халатик, с размаху бросила его за занавеску. Передвинула стулья. Прибрала со стола книги, тетради.
– Вы ели? Получила приказ накормить вас.
– Нет. Не ел. Я уснул. Но я голоден как волк. Деликатному гостю не положено признаваться. Но я не деликатный гость.
Она весело, как-то по-новому блеснула глазами и вышла на кухню.
«На кого она похожа? Ни на кого она не похожа!» – подумал Иван Васильевич и почувствовал удовлетворение от разговора, который поначалу казался небезопасным. Настроение сразу поднялось. Он провел ладонью по колючему подбородку и пожалел, что не захватил из чемодана электробритву. Электричество есть. И розетка. Но, выходя из вагона, он совсем не думал отстать. А побриться хочется – привык бриться ежедневно. Где теперь в этом женском царстве найдешь бритву? Сбросил пиджак и в одной рубашке, закатывая рукава, вышел на кухню. Виталия разжигала на припечке керогаз.
– Где можно умыться?
– Я вам полью.
Девушка молча, задумчиво поливала ему на руки над эмалированным тазом. Ему не понравилось, что она вдруг стала такой молчаливой. Надо чем-нибудь занять ее внимание.
– Я уже неделю в дороге. Ездил к сыну. Он служит в Крыму. Сухопутный моряк. Береговая охрана. Он твой ровесник, месяца на три моложе.
Вытираясь, из-за полотенца следил, как она приняла это сообщение. Совершенно спокойно, даже равнодушно. Спросила:
– У вас отпуск?
– Нет. Я вольный казак. Пенсионер.
Тут она удивилась:
– Так рано? У вас и лысины еще нет и седых волос немного.
Такая детская непосредственность рассмешила.
– Спасибо за комплимент.
Легкий румянец сделал девушку краше.
– Нет, правда, почему вы так рано на пенсии? По болезни?
– Нет, я здоров. Защищал травы.
– Травы? Какие травы? – не поняла она.
– Кормовые. Которые хотели запахать, чтоб посеять вместо них кукурузу.
– А-а, в колхозах. И за это вас отправили на пенсию? Короче говоря, вы кому-то мешали?
– Возможно. Но это несколько упрощенно. Все более сложно. Как всегда в жизни.
– На пенсию вам не хотелось?
– Не хотелось.
– Вам тяжело?
Иван Васильевич понял: Виталия подумала, что это случилось недавно и поэтому он приехал – отвести душу.
– Нет. За полтора года я вжился в свою новую роль. Нянчу внука, езжу на охоту…
– Ваш сын женат?
– Старшая дочка замужем.
Ждал, что она спросит: сколько у вас детей? Не спросила. Занялась кухонными делами. Он предложил помочь ей. Отказалась. Ушел в комнату, нарочно не закрыл дверь и тайком наблюдал за девушкой. Она действовала с неестественной медлительностью, глубоко задумавшись. О чем она думала? Это начало серьезно беспокоить Ивана Васильевича. Пускай бы уж она была колючей, насмешливой, как в начале встречи, даже непочтительной.
Виталия немного оживилась, когда стала накрывать на стол здесь, в чистой половине, где гость делал вид, что все его внимание занято книгами на этажерке. Стол она собрала богатый: капуста, огурцы, квашеная брусника, на сковороде яичница, которая все еще сердито шкварчала и распространяла по комнате аппетитный дух. Над тарелками возвышалась бутылка из-под шампанского с почти черной жидкостью. Виталия пригласила гостя к столу, села сама напротив и по-хозяйски наполнила стопочки настойкой. Иван Васильевич поднял свою стопку, сказал:
– Я выпью за тебя, Вита. Я рад, что вижу тебя такой. За твои успехи, за счастье! Будь здорова.
Но Виталия не дала ему выпить. Она сказала:
– Я ненавидела вас. Тогда, девочкой… Возмущалось все мое детское естество. Потом вы долго не попадались мне на глаза, и я почти забыла о вас. Когда сегодня мама – боже, как она была растерянна! – сказала мне в школьном коридоре, что приехал ее партизанский товарищ, я догадалась, что это вы, и во мне шевельнулось недоброе… Протест, что ли… Но потом я подумала, что мама вас любит… Что она осталась верна этой любви… Она была молода и могла выйти замуж, привести в дом отчима… Такую любовь нельзя не уважать. Я сама против ханжества! Я вам простила… Сегодня, идя из школы. И я ничего не стану расспрашивать о ваших отношениях с мамой. Понимаю. Не маленькая. Но обещайте, что вы будете со мной так же откровенны и станете говорить, как со взрослым человеком.
Иван Васильевич почувствовал, что у него пересохло во рту. Он не сказал – кивнул головой: обещаю.
– Я задам вам один вопрос. Вы ответите правду!
– Она не просила – требовала.
Иван Васильевич попытался улыбнуться. Сказал бодро: Пожалуйста, – но увидел: настойка в стопке колышется – рука дрожит. Поставил стопку на стол.
– Кто мой отец?
Антонюк заставил себя никак не отреагировать на этот неожиданный вопрос. А он все-таки неожиданный, несмотря на предупреждение Нади. Сказать правду? Или поддержать святую ложь матери? Он снова взял стопку, в упор посмотрел ей в глаза, увидел, что она очень волнуется – даже губы дрожат. И вся она дрожит от нетерпения.
– Давай выпьем, Вита.
Она жадно, по-мужски осушила свою стопку. Он, медленно потягивая настойку, решил, что не откроет материнской тайны. Пускай все так и остается. Ее отец – Шуганович. Но первой заговорила Виталия: возбужденно стала объяснять, почему спросила:
– Я давно вижу, что мама путается и чего-то недоговаривает. Ей как будто больно говорить о моем отце. Сперва я подумала: она перед ним виновата. После института я поехала в тот район, где вы партизанили.
Ивана Васильевича бросило в пот. От настойки, что ли?
– Так много было вас, партизан, а через двадцать лет никого нельзя найти, кто мог бы толком объяснить. Рассказывают легенды. Кто что. Только одна учительница хорошо помнит Шугановича, завуча школы, где она работала до войны. Знает, что он был комиссаром отряда Антонюка. Но того звали – Василь… Матери я ничего не сказала… Если она напускает туман на мое появление на свет, то мне в конце концов все равно, кто мой отец, – заключила она со злостью.
– Твой отец – я.
«Что ты делаешь? Зачем ты это сказал? Такова твоя правда?!» – закричал один Антонюк. «А разве я не был ей отцом там, когда над всеми нами висела смерть? Она не должна стыдиться такого отца. И, может быть, ей будет от этого легче жить», – рассудительно говорил другой.
– Вы? – Виталия долго, не мигая, широко раскрытыми глазами смотрела ему в глаза. Потом недобро засмеялась: – Вы?! Вам захотелось преподнести мне сюрприз? Веселенькая история! Ха-ха.
Потную спину лизнул холодный ветерок. Проползло то мерзкое ощущение, которое редко к нему наведывалось и которое, наверное, называется страхом. «Зачем нагромождаю на ложь еще одну ложь? На какого дьявола ей сейчас мое отцовство? Если она прогонит такого отца к чертовой матери, то будет права». Но отступления нет. Надо не растеряться, подкрепить признание фактами.
– Я работал заведующим райзо. А твоя мать – в школе, начальной. Старый дом церковноприходской школы. С квартирой для учительницы. Мы познакомились еще до войны.
– Вы были женаты?
– Был женат.
– Хороши моралисты! А теперь все грехи валите на наше поколение и хотите выдать себя за святых.
– Нет, мы не были святыми. Мы люди… Когда началась война, семья моя эвакуировалась, а я ушел в лес, организовал отряд… Твоя мать – мужественная женщина. Она пришла в отряд… в таком положении… незадолго до твоего появления на свет. Ты родилась в партизанской землянке…
– Это похоже на правду, – задумчиво сказала Виталия. – Мама такая… И вы… защитник трав, – она хмыкнула, налила настойки только себе и так же, по-мужски, выпила. – Теперь я не знаю, что мне делать. Целовать вам руки от радости? Или погнать прочь за то, что вы столько молчали… Даете жизнь детям – и боитесь сказать им правду.
– Меня ты можешь винить. Мать не вини…
– А ну вас, – беззлобно и уже как-то устало и равнодушно отмахнулась девушка. – Ешьте. Яичница остыла. – И стала нехотя жевать, как будто желая показать гостю пример.
Сидели друг против друга, опустив глаза в тарелки, делали вид, что едят, и молчали. Долго молчали. Это были тяжелые минуты. Иван Васильевич корил себя: «Зачем я это сделал? Чтоб нарушить ее душевный покой? И Надин, и мой? Правда, на кой черт ей теперь отец? Да еще такой, как я? Удочерить надо было тогда, в войну, когда она была ребенком. Но тогда почему-то и в голову не пришло, что ей нужен отец. Сейчас вернется Надя и… не подтвердит… Разрушит все. И мне, лгуну, как побитой собаке, придется уйти… Как я посмотрю ей в глаза? Уже и теперь трудно смотреть ей в глаза».
– Я виноват перед тобой: ты давно могла бы знать…
– Вы думаете, что от этого мне легче жилось бы? Нет, мама умно поступила. Я была как все, кто остался без отца. А их здесь, в селе, немало таких. Моих ровесников. Мой отец, партизан, погиб, как герой, и я гордилась им. Все было просто. С нами в школе учился мальчик Евген Ковшик, о котором говорили, что его отец – немец. Он был тихий, добрый, а его все равно не любили, называли «фрицем». Дети жестоки. После седьмого класса ему пришлось уехать куда-то в Донбасс. Говорят, стал шахтером. Женился. И ни разу не приехал к себе в село. Я его понимаю. Поэтому не виню мать… Как скажешь дочери про свой грех, даже если она и не ребенок уже, дочь?
Антонюку не стало легче после ее слов.
«Мать она не винит. А меня, по сути, приравняла к немцу. Ни искорки, ни нотки радости или благодарности. Дожил до пенсии, а ведешь себя, как мальчишка. Разве не бывало уже, что твоя филантропия обращалась против тебя?» Но тревожило не это. Тревожила мысль, как отнесется к его лжи Надя. Надо непременно ее предупредить., Он поднялся из-за стола, поблагодарил за завтрак.
– А чай? – спросила Виталия.
– Спасибо. Не хочу, Разболелась что-то голова. Хочу пройтись.
– Вам надо встретить маму и предупредить ее… сговориться? – догадалась она, саркастически улыбаясь. – Идите. Маму и в самом деле надо предупредить. Она что дитя малое. Совсем не умеет лгать. У нее сейчас урок в восьмом, в бывшей церкви. – Виталия вздохнула. – Когда нам построят школу? Бегаем, как сумасшедшие, с одного конца села на другой. В дождь, в грязь. – И почему-то некстати попрекнула: – Попробовали бы вы так поработать!
Как будто бы строительство школы зависело от Антонюка. Надя, должно быть, заметила его через окно и, бросив класс, выбежала на улицу, испуганная: что случилось? Почему он здесь? Иван Васильевич увидел страх на ее побледневшем лице, прочитал вопрос в настороженно расширенных глазах. Виновато улыбнулся. Глянул на окна школы, к стеклам прилипли физиономии мальчишек и девчонок. Им любопытно: к кому так поспешно вышла учительница? Надя тоже оглянулась на окна и еще больше растерялась и встревожилась. Тогда, в партизанах, когда каждый день смертельная угроза висела над ней, над маленькой дочкой, он никогда не видел ее такой растерянной, беспомощной, трепещущей, как пташка: удивительно изменился человек. Чего ей бояться теперь? Из-за чего волноваться? Слова не может вымолвить. Молит взглядом: говори скорее, что у вас там случилось?
– А случилось-таки…
– Что? – словно в беспамятстве, прошептала она.
– Вита спросила, кто ее отец…
– И ты сказал?..
– Сказал – я…
– Иван!
– Она ездила в наш район и расспрашивала о Шугановиче.
Лицо ее совсем побелело, пальцы судорожно мяли платок, накинутый на плечи.
– На твое… наше счастье, не наткнулась ни на кого из тех, кто знает все… Но что Шуганович – Василь, об этом ей сказали. Почему ж она Виталия Ивановна?
– Иван! Я не могу больше лгать! Не могу! Не надо! Зачем?
Он ответил громко и почти сердито:
– А разве не я был ей отцом с самого рождения? Не я три года носил ее на руках? Разве не я думал о ней? Да, думал… так же, как и о своих детях. Она жила в моем сердце… Кто еще о ней думал, кроме тебя?
– А он? Иван! А что, если он жив?
– Его нет.
– Нет?
Иван Васильевич шагнул и сжал ее руку, крепко сжал руку у локтя, до боли. Другой рукой заботливо поправил платок, прикрыл грудь, чтобы не простудилась. Она попыталась вырвать руку. Он не отпустил.
– Давно нет. Это единственное, что я от тебя утаил.
– Ты?!
– Нет. Не я. Трибунал. После войны уже. В сорок девятом. Тогда он бежал на Украину. Но не затем, чтоб там трудиться. Вступил в бандеровскую банду. На его руках много крови. Разбитые, они попрятались, те, кто уцелел. Свояцкого нашли где-то в Азербайджане. Меня вызывали для опознания. И потом – свидетелем на суд. Во время очной ставки он имел возможность спросить о вас, если б был человеком. Не спросил. Вы не существовали для него. Они там все озверели. Родную мать ненавидели.
Ее начала бить лихорадка. Вся задрожала. У Ивана Васильевича даже шевельнулось недоброе чувство. Так остро переживать смерть этого подлеца?
– Тебе холодно. Иди в класс.
– Б-боже мой! Столько времени я ж-жила в с-страхе, что он… н-найдет нас, в-вернется. Я могла бы и-иначе жить. Совсем иначе! – Она бросила эти слова как упрек: зачем Антошок молчал?
Теперь он понял всю трагедию этих более чем двадцати лет ее жизни. Бесстрашно бросила дом, мужа, который предал все, что было ей дорого, и ушла в лес, в метель, в неизвестность. А потом… потом, когда пришла победа и радость, она жила в страхе – может вернуться он, сказать Виталии, кто ее отец… Была за ним вина, но он понес наказание, муки… Дочка может простить. А она не могла. Она чувствовала, что не сможет простить. Никогда. Какое бы тот наказание ни понес. Каким бы измученным ни вернулся. Как бы ни просил.
А он не подумал об этом раньше! Выходит, плохо он все-таки знал эту маленькую, как будто беспомощную женщину, которую когда-то полюбил. Нет, она не слабая. Она такая же, какой была и тогда, в лесу, – тихая, незаметная, преданная – тому, кого полюбила, но мужественная. Однако другие времена – другая мера мужества.
– Прости. Я думал – так лучше.
– Б-боже мой! Столько лет!
– Успокойся. Ты вся дрожишь. Иди в класс, – Иван Васильевич повел ее к школе, не выпуская руки.
На крыльце Надя сказала:
– Я не смогу вести урок.
– Скажи, что к тебе приехал гость. Дай им заданье. Попроси сидеть тихо. Ты же сама предлагала мне.
Она постояла, подумала. Потом сказала:
– Я боюсь заходить в класс. Боюсь – расплачусь. – На немой вопрос – почему? Из-за чего? – криво улыбнулась: – Бывает, что хочется поплакать.
– Погоди, я сам скажу.
– Нехорошо, Иван.
– Все хорошо. Я все еще партизан.
Он решительно вошел в класс. Школьники бросились от окон, от дверей за парты. Недружно встали, еще менее дружно ответили на приветствие – рассыпали горох. Крепко их удивило такое неожиданное вторжение в класс незнакомого дядьки. Иван Васильевич обратился к ним, как к взрослым:
– Товарищи! Мы с Надеждой Петровной вместе воевали. Я командовал бригадой, она была партизанкой, санитаркой нашей и хозяйкой. Мы не виделись много лет. А гостя надо принять. Разве не так?
– Так! – ответили хором, дружнее, чем поздоровались.
– Надежда Петровна просит вас позаниматься самостоятельно. Идет?
– Идет!
– Не так громко, а то мы подымем на ноги всю школу.
– А тут только три класса.
– Все равно. Вы обещаете вести себя так, чтоб на вас не было никаких нареканий?
– Не будет!
– Расскажите нам, как вы партизанили, – голос с задней парты, где сидели мальчики.
– Я могу рассказать, но, конечно, не сейчас.
– Так вы же ненадолго,
– Я постараюсь найти время… С помощью Надежды Петровны. Так можно считать, что мы договорились?
– Договорились!
Иван Васильевич хотел было идти, но его остановил девичий голос:
– Пальто Надежды Петровны. Пальто висело на спинке стула.
Он взял пальто, повернулся и… увидел Надю: она стояла у двери, спокойная, уверенная, улыбкой укоряя его, как ребенка:
– Иван Васильевич действует по-партизански. Ребята засмеялись. И тут же стали уговаривать ее:
– Идите. Надежда Петровна. Мы сами…
Она дала задание – что прочитать здесь, в классе, и на дом. Иван Васильевич помог учительнице надеть пальто. На это обычное проявление вежливости сельские школьники смотрели с любопытством: девочки – с явным восхищением (нам бы такое внимание!), хлопцы – с ироническими усмешками.
Когда вышли в коридор, Иван Васильевич спросил:
– Тебе расхотелось плакать?
– Мне расхотелось плакать.
И смолкла. Впервые он испытывал неловкость от ее молчания. Оно отчуждало ее, отдаляло. Надя никогда не была разговорчива. И раньше, даже тогда, в молодости, она могла подолгу молчать. Но тогда оно было иным, ее молчание. Самое странное, что и сам он вдруг почувствовал себя юношей, который боится, не умеет при женщине вымолвить двух слов. Казалось, что ни скажет, будет невпопад. Заметил:
– Надо учить детей обхождению.
– А чего они не умеют?
– Хотя бы не удивляться, что мужчина помогает женщине надеть пальто.
– Разве это главное?
Иван Васильевич почувствовал себя неловко. В самом деле, нашел проблему! «Кажется, глупеешь, товарищ Антонюк. Придираешься к внешним мелочам». Хотелось хоть чем-нибудь расшевелить ее, вывести из задумчивости, заставить говорить. Спросил несмело:
– Надя, я сделал тебе больно?
Она остановилась посреди улицы, повернулась к нему, смотрела в лицо открыто, душевно, хорошо, но без той влюбленности, которую он всегда видел в ее глазах раньше.
– Иван! Ты приносишь мне радость. Всегда. И теперь… Но радости бывают разные. И не каждая нужна… Не каждая. Иван…
– Я понимаю, – теперь он действительно все понял, потому что снова, в один миг, охватил все события в их взаимосвязи, будто собрал в единый фокус. А то как бы провалы были: думал об одном и забывал о другом. Думал, например, о том, как она приняла известие о смерти Свояцкого, и не связывал это со своим признанием Вите, с еще одной ложью, пускай и во благо, которую ей, матери, придется пли принять, узаконить, или отбросить.
Вдруг захотелось, чтоб Надя не приняла этой лжи – его отцовства. «Радости разные… – не каждая нужна». Всю жизнь он говорил людям суровую правду, боролся за правду. И вдруг должен лгать. Пускай бы девушка послала такого отца к черту. Было бы проще. Однако не послала, не возмутилась. Приняла почти спокойно. Простила матери ее обман. Надя молчала. Встречные женщины здоровались с учительницей и с любопытством разглядывали ее гостя. Может быть, некоторые постарше помнили его по прежним редким посещениям. Хотя когда это было! Не очень-то он показывался на люди. Выходит, Надя тоже готова принять его ложь. Принимает. На крыльце своего дома остановилась, тяжело вздохнула.
– Тебе стыдно перед Виталией?
– Нет. Я все испытала уже. Переживу еще один упрек. А потом, может быть, все станет проще. Для меня. Я устала. Иван, – она легко сжала его пальцы, не то благодаря, не то ласково укоряя.
Виталия, когда они вошли в комнату, прищурила свои чуть монгольские глаза, иронически оглядела их – так бесцеремонно, что Ивану Васильевичу даже стало как-то неловко.
– Что, старые греховодники, сговорились? – И весело засмеялась. – А вы друг друга стоите. Ей-богу. Маленькие, да удаленькие.
Мать растерялась.
– Вита!
– Что, дорогая мамуля? Сейчас начнешь читать мораль, что я плохо веду себя? Да?
– Нет. Не будет. Она больше не будет, – как маленький, ответил Иван Васильевич, чтоб обернуть разговор шуткой.
– Больше не будет? Спасибо. Наконец я получила право на самостоятельность! – И опять засмеялась. – Гляжу я на вас, и смех разбирает. Очень уж вы непохожи на любовников. Таких, как в романах.
– Вита!.. – Надежда Петровна вспыхнула, как девочка.
Иван Васильевич сказал серьезно:
– Тебе не к лицу цинизм, Виталия. Ты обижаешь мать. За что?
– Мама не обидится. Не бойтесь. Если вы открыли свою тайну, то нечего прикрываться фиговым листком. Этакие голубки! Ай-ай!
Даже его, старого зубра, она заставила покраснеть. Она разговаривала с ними так, как многоопытный взрослый говорит с детьми – не принимая всерьез их слова, поступки. Изредка, правда, прорывался интерес к Ивану Васильевичу – любопытство и даже забота. Очень может быть, что ей, лишенной отцовской ласки в детстве, хотелось почувствовать ее теперь. Но она не позволяла себе это показать, ловко прячась за иронией, за шуткой. Может быть, и в самом деле ей, человеку с юмором и настроенной несколько нигилистически, что свойственно определенной части молодой интеллигенции, вся эта история кажется забавной? Не так уж тронуло ее появление отца. Какая разница – есть он где-нибудь или нет его, главное – существую я. Весь мир – во мне и для меня. А все родственные отношения, сыновняя, дочерняя, отцовская любовь, – все это анахронизм. Есть и такая философия среди молодежи. Лада иной раз, чтоб нагнать страха на мать, рассказывает о таких взглядах студентов. Правда, Антонюк никогда всерьез не принимал эти рассказы. Лада – фантазерка. И не верил в такую «философию», которая, по его мнению, была либо безобидной болтовней маменькиных сынков, желающих покрасоваться, либо – вот это опасно! – могла быть порождена злобой и завистью юного существа, не знавшего отцовской ласки.
Виталия не похожа ни на того, ни на другого. Вряд ли у нее раньше возникали такие мысли. Ей досталась слава отца и горячая любовь матери. Просто она, интеллигентная девушка, хорошо понимает положение человека, имеющего семью, одобряет благородство матери, ее бескорыстную, преданную любовь. Потому и встретила так трезво неожиданное признание. Не станет же ей хуже житься оттого, что отец, известный партизанский командир, жив и здоров. Дочка и мать занялись обедом, верно необычным, праздничным. Иван Васильевич прилег на диван в чистой половине и с удовольствием стал читать в хрестоматии «Капитанскую дочку». Давно не перечитывал, не попадалась на глаза. Женщины тихо переговаривались между собой – слов не разобрать. Виталия то и дело приглушенно смеялась. Все еще, видно, подтрунивала над матерью.
Возможно, он задремал на мгновение и услышал это во сне. Но показалось вдруг, что Виталия засмеялась недобро, злорадно. Тогда вновь поднялась тревога. Подумал, что она все знает – и про Свояцкого и все прочее. И хочет зло подшутить в отместку и матери и ему, Антонюку. Отомстить за настоящего отца. Там, в районе, куда она ездила, ей мог попасться человек, который неумышленно, а может быть, и умышленно рассказал о Свояцком не то, что было в действительности. Ведь тогда, когда он исчез, кто-то пустил легенду, что заместитель начальника районной полиции ушел к партизанам, что и в полицию он заслан был партизанами. Но неужто она могла так долго молчать, не сказать матери? Неужто специально ждала его приезда? Не верила, что он сюда больше не наведается?
Какая чепуха лезет в голову. Подозревать девушку, пускай и не наивную, в таких злобных намерениях, в желании так жестокой безжалостно отомстить матери – абсурд. Самому близкому человеку?! Мало ли отчего Виталия могла так засмеяться. А может, и правда приснилось? Вот характер у человека! Сидел ты, Иван, тихо, спокойно… Так нет, сорвался и наделал себе хлопот. А когда я сидел тихо? Нет, не было такого дня, когда бы я чувствовал себя пенсионером. Пока жив – буду волноваться сам и заставлять волноваться других. Буду шуметь. Буду ошибаться, потому что не ошибаются лишь обыватели и покойники. А я живой! Живой! Буду любить и буду ненавидеть! Может быть, я сделал глупость, но не раскаиваюсь. Тебе не будет, никогда не будет горько и стыдно за того, кто назвался твоим отцом. Ты можешь судить меня за многое, но не за то, что было главной линией моей жизни, что должно быть главной линией жизни каждого человека. Виталия вошла что-то взять – на цыпочках: думала, что он спит. Иван Васильевич поднял с груди книгу.
– Входи смело. Я не сплю. Увлекся «Капитанской дочкой».
– О-о! Вас еще могут увлекать такие книги?
– А почему нет? Мы, старики, как раз и читаем Пушкина, это вы, молодежь, – Евтушенко.
Вдруг захотелось втянуть ее в спор – в такой, какие часто вел с Ладой. Но Виталия не приняла вызова. Видно было, что Евтушенко для нее – пустой звук, не то, что для Лады, голова которой забита стихами так же, как формулами. Похоже, что Виталию стихи мало интересуют. Она человек практичный, реалистка. Насколько глубоки ее знания по химии и биологии, которые она изучала в институте и ведет в школе? В области биологии агроном Антонюк мог бы поспорить с любым педагогом, хотя его и обвиняли, что он отстал от передовой науки. Правда, теперь начали признавать и ту, старую, «не передовую» науку, которой он придерживался еще с Тимирязевки. Виталия сказала:
– Я хочу пригласить к обеду нашего директора школы. Вы ничего не имеете против?
– Хорош гость, который стал бы указывать хозяевам, кого пригласить, что подавать на стол…
Девушка шуршала чем-то в шкафу за занавеской, видно, переодевалась. Сказала после долгой паузы:
– Мама посоветовала спросить. Она, видно, не считает вас гостем…
Иронии не заметно. И это было уж слишком. Иван Васильевич даже не нашелся, что ответить. Вита сразу отсекла все сомнения. Она признавала за ним права хозяина. Затаилась там, за занавеской, – может быть, ждала, что он ответит.
– Конечно, приглашай. Ведь у нас с тобой – праздник. И попроси его, пожалуйста, захватить бритву. Надеюсь, он бреется? Или носит бороду?
Она засмеялась весело и, кажется, даже счастливо. Или просто Ивану Васильевичу этого очень хотелось? Не только сейчас, но и раньше он замечал, что начинает терять способность чувствовать настроение близких людей и определяет его в зависимости от собственного желания.
Захочется, например, чтоб Ольга чуточку взгрустнула – и, кажется, что она грустит. Но когда он однажды спросил у жены, чем она так огорчена, та удивилась:
– Выдумываешь, Иван. У меня давно уже не было такого хорошего настроения, как сегодня. Это тебе, должно быть, невесело. – И тяжело вздохнула: – Я понимаю…
Смешили и злили эти ее вздохи: дескать, как ему тяжело без работы, без коллектива. Виталия с таким же счастливым смехом – невозможно же столько раз ошибаться – что-то долго рассказывала матери. Закрылась за дочкой дверь, и Надя сразу вошла в горницу. Одетая по-домашнему – в синем фартучке, в белой косынке, из-под которой выбивались прядки волос, не приглаженных, как утром, – она выглядела простой, чистенькой и привлекательной хозяюшкой. Румянец молодил ее. Ивану Васильевичу захотелось порадовать ее чем-нибудь.
– Посиди возле меня, Надя.
Присела на край дивана. Он взял ее маленькие руки. Они пахли свежей булкой. Поцеловал пальцы. Хотел сказать привычные слова: «Я люблю тебя, Надя». Но что-то незнакомое, неведомое удержало. Какое-то новое чувство. Не сказал. Надя, так же как утром, провела ладонью по его колючей щеке. Она, конечно, ответила бы: «И я люблю тебя, Иван». Но он не сказал – может быть, поэтому она вздохнула. В этом новом чувстве были та же благодарность и ощущение близости, та же нежность, что прежде, но появилось какое-то странное, непонятное сознание ответственности. Перед кем? За что? И еще – примесь жалости. Жалость – ясна: к ней, оттого, что она могла эти двадцать лет прожить иначе, имела право прожить иначе. Он почувствовал свою вину.
– Прости, Надя…
– За что, Ваня? – Она удивилась так искренне, что Иван Васильевич не стал ничего больше говорить: подумал, что и настроение ее не уловил и вообще все усложняет – овладела этакая нехлюдовщина. Надо горячо обнять ее, осыпать поцелуями: так редко у нее бывает эта радость. Притянул к себе. Надя сама, как-то совсем иначе, чем раньше, поцеловала его и… отстранилась. Сказала:
– Вскружил ей голову этот Олег Гаврилович. Иван Васильевич не сразу понял, что Надя – о дочери. Догадался – и почувствовал: Виталия стоит между ними, стоит, как не стояла никогда раньше. Маленькой она сближала их. А теперь, когда он так приблизил ее, это переводит его с Надей отношения совсем в другое русло, какое – еще неизвестно, но новая ложь, которую она приняла со страхом и радостью, странно и как-то по-особому отчуждает их. Или, может быть, внутренний холодок этот имеет более простое объяснение: годы? Годы вообще и шесть лет, которые они не виделись.
– А у нее, по-моему, это первое серьезное чувство. И мне боязно…