Текст книги "Час тишины"
Автор книги: Иван Клима
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
3
Из глубин равнины надвигалась ночная гроза – блеснула молния, и весь трактир залило голубым светом. Трактирщик Баняс выглянул в окно:
– Потоп!
Учитель сидел за столом с плотником Врабелом и рассказывал ему о своих грядках – на них уже всходил посев. Он сам достал рассаду табака, саженцы персикового дерева, сам посеял и закатал вальком мак. Врабел недоверчиво улыбался. К ним подсел Павел Молнар. Он с интересом прислушивался к разговору, хотя все это давно уже знал. Он был единственный в деревне – кроме детей, конечно, – кто работал вместе с учителем; разумеется, он работал даром, потому что учитель не мог ему за это ничего дать, кроме обещания расплатиться частью урожая, если таковой, конечно, будет. Но парень, похоже, не интересовался вознаграждением, он поверил в эти грядки еще больше, чем сам учитель.
– Посмотрите, как свекла взошла, – хвалился учитель, – вы видели уже лист?
– Видел, – сказал Врабел, – я все вижу из окна. Это все чушь, господин учитель, отменная чушь. – Он не понимал, зачем учитель подсел к нему. Но на всякий случай встал и принес от стойки три рюмочки.
– Ну, с богом! – предложил он ему. Но учитель не пил, не подобает, чтобы учитель вдруг пил.
– Теперь мы готовимся поставить заслоны, – продолжал рассказывать учитель, – не взялись бы вы нам помочь, пан Врабел? Нам нужно сделать желоб. Он вытащил из кармана кусок бумаги и нарисовал, что нужно сделать.
Врабел надел очки в толстой оправе и просмотрел чертеж.
– Это полная чепуха! – воскликнул он. – Не сердитесь, мы с вами как-никак соседи.
Но учитель обиделся.
– Вы всю свою жизнь стоите на том, что больно умны. Вам дождь комнату поливает, а вы славите господа бога.
– Это чепуха! – упрямо повторял Врабел. – Чепуха, ничего другого не скажешь. Выпейте лучше!
От соседнего стола отозвался Смоляк.
– С нашими крестьянами пива не сваришь, пан учитель. Нечего и начинать. Сначала их надо разбудить политически… а потом уже можно что-нибудь делать.
– Если уж их это не разбудит, тогда и ждать нечего, – отрезал серьезно учитель.
Он оглядел помещение. Вокруг в холщовых штанах сидели, развалившись, крестьяне. Сидел старый Брудняк, который запретил сыну разговаривать в школе и пил воду только из реки, сидел Пушкар – это он лечил кровоточащие раны конским навозом. А когда учитель попросил навоза на свои грядки – отказал. Все равно, говорит, что собаке под хвост.
«Пробудить политически, – думал учитель с горечью. – Видать, ты хочешь большего, чем я».
– Так, значит, не сделаете? – спросил он Врабела.
Врабел молчал. Он умел ругаться, но не умел отказывать в просьбе.
– Такая чепуха, – обратился он к Павлу, – и как только ты его не отговоришь! Ведь ты-то в этом разбираешься!
Он взял чертеж, сложил его несколько раз и сунул в карман.
– Ну ладно, потом разрежем этот желоб поросятам на корыто.
– Благодарю вас. – Учитель встал. – Я никогда это не забуду.
Приближающаяся гроза наполняла его душу тоской. Он вышел.
Вдали мерцали тихие огоньки, и темный веер туч раскрывался в невиданной вышине. Он заспешил к своим грядкам и вскоре услышал, как кто-то идет за ним следом. Это были шаги того единственного человека, который поверил ему. Учитель обогнул замок и только тогда увидел свои посевы: табачные листья беспокойно дрожали, кукурузные стебли мирно раскачивались в порывах ветра, а мак как-то сразу погас во тьме. Он присел на камень; всей душой он привязался к этим грядкам и теперь страстно мечтал о том, как через год или два, когда вернет силу земле, он соберет с них такой урожай, какой собирают люди внизу, на границе. И все тогда удивятся и поймут, что всю эту равнину можно превратить в цветущий сад.
– Ты еще увидишь, что мы сделаем, – сказал он, – какие дома в одно прекрасное время построят здесь люди!
В узких канавках поблескивает вода. Сколько здесь положено труда! В кошелках они носили лесной мох, перепревшие листья, мешали тоненький слой чернозема с каменистой, растрескавшейся землей пастбища! Сколько дней они создавали эту узенькую полоску плотин, – защиту от не существующей пока воды, а в канавки вместе с детьми таскали в деревянных бадьях воду… Он смотрел на приближающиеся тучи и торопливо, чтоб прогнать тоску, говорил:
– Не в домах, конечно, дело… У тебя может быть высокий дом, дюжина комнат, хрустальные люстры – и все-таки не будет у тебя счастья. Хочется человеческую душу затронуть.
Первая молния обрела голос, и ветер донес его до них.
– Самое плохое – это покой. – Ему приходилось теперь почти кричать, чтобы перекрыть шум ветра. – Податливость, смирение… Человек, который хочет что-то сделать, мечтает о свободе, потому что только свобода дает ему эту возможность. Как только начнет он любить, так сразу восстанет против всех этих церквей… Начнет восставать против всего, что досталось ему в наследство… ему захочется чего-то лучшего, более совершенного – и только это делает из него человека.
Его все больше охватывала тоска. Наверно, он действительно вел себя, как упрямый ребенок, как безумец. Он говорил стремительно и взволнованно, чтобы подавить свой собственный страх.
Павел Молнар внимал каждому его слову, но не все понимал. И все же минутами ему казалось, что учитель постиг жизнь лучше, чем все остальные, кого он до сих пор знал, что, вероятно, нашел даже и путь из этой западни, этого капкана, которого он когда-то боялся. Павел был несказанно рад, что может слушать учителя.
– Поэтому-то и хочу им показать, – объяснил учитель. – Когда они увидят, что можем мы, они поймут, что то же самое могут и они, что смогут жить совсем по-другому. А потом в них пробудится мечта подняться из нищеты, и она изменит и их, и все вокруг.
Тучи громоздились над землей, темнота наполнилась разрядами, в сверкании молний цепенели деревья, бесконечный простор стал серый. И тут шумно повалили столбы вод.
Он вдруг вспомнил, что так же когда-то приближалась лавина. Это было еще дома, в горах. Он стоял тогда на косогоре, услышал едва различимый шум. Сперва он не понял, откуда исходит шум, а шум все нарастал, пока не превратился в громовые раскаты. И он увидел тогда огромную движущуюся массу – она катилась перед его глазами по долине – видение сна, видение войны, – трескались стволы деревьев, деревья падали под напором стихии.
В одно мгновение все исчезло, провалилось в преисподнюю. И только весной нашли остатки этой массы – она громоздилась в ущелье, и вверх от нее тянулась светлая бритая полоска.
– Скорей, – крикнул он, опомнившись, и побежал вдоль грядок, рукой выбрасывая глину, которая быстро забивала канавки. Вскоре он понял тщетность своих действий и только поднял воротник промокшего насквозь пальто.
– Что же делать? – спрашивал он. – Что же будет?
Когда они уже были в сухом месте – под сводчатой аркой, – он еще раз повторил свой вопрос: что же будет?
Но мальчик молча стоял, опустив голову. Все-таки они оказались слабыми, беспомощными и слабыми, – западня снова захлопнулась.
– Может, все обойдется, – тихо сказал учитель, – грозу пронесет?
Потом он утомленно закрыл глаза и почувствовал бесконечную тоску. Он потерпел поражение в бою… Но быть побежденным только из-за собственной глупости… Кому он этим принес пользу?
4
В городе Йожка Баняс зашел по обыкновению в трактир выпить кружку пива. Выпил он три кружки. У него появилось и хорошее настроение и желание побаловаться. Тут-то он и увидел в задымленной кухне Янку Юрцову. Он окликнул ее.
Руки у девушки были мокрые по самые локти, фартук залит, и смотрела она куда-то поверх его плеча.
– Ты теперь здесь?
– Да, – сказала она, – временно. Мне обещали место в суде, в канцелярии. Я уже и заявление написала.
Он сходил к шефу, дал ему три сотни и таким образом купил ей свободу до завтрашнего дня. Он мог себе это позволить, ибо вез с пограничья целую машину этернита – выгодная сделка!
Она сбегала переодеться в гостиницу, где жила под самой крышей, на площади как раз начинался базар: платки, рубашки, дудки, обезьянки, которые все вертятся, банты, разные обещания и клятвы на марципановых пряниках, мудрые изречения на кувшинах, четки и молитвенники, попугай, предсказывающий будущее.
Он купил ей огненно-оранжевые бусы из простого стекла.
– Посмотри, – похвалил он свой подарок, – теперь ты настоящая дама.
Мелькала карусель, репродукторы перебивали друг друга, гудел автодром…
В тире он выиграл ей куклу в юбке из крепдешина, потом они сели в маленькую машину – одной рукой он управлял, другой обнимал ее за плечи, стремительно наезжал на другие машины и весело смеялся, когда она кричала от страха.
Потом они зашли в кафе. Все здесь потрясло ее – огромные люстры, расписной потолок, официанты в черном, которые обращались к ней не иначе, как «милая барышня», сентиментальное танго, туалеты мелкобуржуазных дам. Они много танцевали, он все время держал ее за руку и рассказывал про автобус, упавший в пропасть. Он сам спас восемь человек, а также эту знаменитую певицу. До этого он слышал ее в театре, у нее был такой голос, что люди останавливались на улице. Великолепная женщина, а теперь совсем обезображена. «Задушите меня!» – просила она его, когда он нес ее в свою машину. «Лучше уж себя, мадам», – галантно ответил он.
Янка улыбалась с отсутствующим видом. «Возможно, я ему нравлюсь, – думала она. – Зачем бы он меня тогда позвал? Ведь это стоит кучу денег». И все же ей казалось совершенно неправдоподобным, что он может полюбить именно ее – слишком уж он удачлив, все кругом объездил и наверняка знаком с уймой девчат. «Неужели на самом деле он так ни одной и не полюбил?» И в то же время она была почти уверена, что, будь у нее побольше времени, она сумела бы его завоевать.
– Когда ты снова поедешь? – спросила она его.
– Скоро, – заявил он с важным видом. – Человек, желающий что-то сделать, для себя минутки не имеет.
– Ты сделаешь!
– Сделаю.
Он был уверен в этом. Знал, что купит в этом городе дом, а до этого еще несколько машин. Уже сейчас он видел длинный ряд машин, и у всех на кузовах его имя. По всем шоссе будут ездить большие машины с красными буквами на бледно-синем фоне:
«ЙОЖКА БАНЯС. АВТОДОСТАВКА».
– Ты бы пошла за меня?
Она была ошеломлена этим вопросом, ничего не могла ответить. Только опустила голову и, не отрываясь, смотрела на потертый ковер.
– Я куплю дом, и все в нем будет наше.
– А почему вдруг я?
– Ты всегда мне нравилась. Как увижу на шоссе девушку, так думаю – вылитая наша Янка. А начну о тебе думать… ты у меня из головы не выходишь.
Она засмеялась.
– Я тоже о тебе думала. Ты тоже мне нравился.
На улице стремительно потемнело, надвигались тучи, да такие черные, что темные крыши домов по сравнению с тучами казались белыми – будто заиндевели. Ветер гнул верхушки деревьев, и высоко над ними уже летели обрывки бумаг; по улице бежала одинокая кошка.
Они спрятались в подъезде, он обхватил ее голову обеими руками.
– Вот была бы жизнь! – шептал он. – Все бы у нас было! А у меня была бы ты!
Он стал целовать ее, усы щекотали ей губы; и всякий раз, как только она могла набрать воздуха в легкие, говорила:
– Отпусти меня!
Но он все целовал и целовал ее, а потом спросил:
– Ну, пойдешь?
Она шепнула:
– Наверно…
За ними скрипнули двери, выглянуло толстое лицо:
– Вы кого-нибудь ищете?
– Ну, пошли к тебе.
Они пошли по улице, ветер свирепствовал, пыль чуть ли не ослепила их. Янка вспомнила о девушках, которые давно уже все это пережили. «Мужчины ведь хотят только этого! Нет, ты должна заставить его хоть немножко да обождать!»
«Но он не такой, – тут же подумала она, – он ведь всерьез!»
Подошли к трактиру, где она работала.
– Давай посидим еще здесь!
– Я думал, мы пойдем к тебе.
– Нет, я… у меня… не убрано… Когда-нибудь в другой раз.
– Но ведь я завтра уеду.
Она молчала.
Пошел дождь, и холодная туманная изморось завладела подъездом.
– Ну, потом снова приедешь.
– Пойдем! Ведь ты же мне обещала… что пойдешь за меня.
Он поднялся по затхлой лестнице, остановился на площадке и стал ждать.
А она оставалась внизу, в подъезде, потом вдруг повернулась и выбежала на улицу. Из-под ее ног в разные стороны разлетались большие грязные брызги, а она все бежала по совершенно пустой улице, сама не зная куда.
5
Было утро, невероятное, бурое утро, насыщенное влагой.
Учитель стоял у окна своей комнаты, опершись о холодную каменную стену, и неподвижно смотрел на затопленную равнину; серо-грязное озеро, расплываясь, достигало горизонта. Он не мог поверить, что все это происходит на самом деле.
Он смотрел застывшим взглядом на воду, по которой плыли листья табака и в которой умирали цветы мака – остальное поглотила вода. Вес поглотила вода, – только теперь он наконец понял безумие своих действий. Он «возвышался» над ними, потому что ничего не понимал, а они знали все это, знали куда лучше, чем он, знали, что эта земля могла бы родить, если б кто-нибудь защитил ее, если б ее оградили от воды.
– Сколько рук, – сказал он вслух, – сколько потребовалось бы рук, чтобы справиться с такой водой.
Тоска, терзавшая его во время грозы, немного ослабла. Он ощущал только отупляющее одиночество своей холодной комнаты.
Из деревни доносился звон колокола. Да, сегодня было воскресенье, день господень, он влез в резиновые сапоги и взял с собой плащ – улица все еще была затянута тонкой паутиной дождя. Несмотря на это, длинная процессия тянулась к костелу.
Костел возвышался на высоком фундаменте – маяк на берегу морском, единственная крепость, опора жизни! Ветер поднимал волны, и они, плескаясь, омывали каменные стены.
«Вот видишь, – подумал он, – что ты им теперь скажешь?»
Он видел, как, войдя в храм, они становятся на колени, как окрапляют свой лоб святой водой, как прислушиваются они к тысячелетнему слову.
Знаем, господи, что все в твоей власти, тщетно противиться воле твоей. Если господь сокрушает, тщетно строить, если запирает вход перед человеком, человек не может его открывать. И так останавливает он воды – и они высыхают. И так выпускает он воды – и они сносят землю.
«Вызывает в них горделивую насмешку! – подумал учитель с ненавистью. – Какой позор! Радоваться тому, что одержала победу их собственная покорность. Какая бессмыслица! Разве он хотел им зла? Так всегда бывает: хочешь сделать людям хорошо, хочешь научить их по-новому жить, – встретишь только ненависть. А примиришься с ними, станешь петь тысячелетнюю песню – будут хвалить тебя. Собственно, я-то ведь ничего хорошего так и не сделал, – испугался он внезапно. – Я выступаю только в роли чудака. Я смеялся над их отсталостью, вместо того чтобы задуматься над их предупреждениями. И ничего-то я не сумел сделать. Дал им возможность еще раз убедиться в вечности постигшего их проклятия».
Возвращаясь домой, он услышал тихие звуки гармоники. И тут пришла мысль: а ведь нашелся же один человек, который поверил и ему, и его планам… Что он теперь скажет?
Павел Молнар ждал учителя, опершись о косяк двери. Когда Павел увидел его измученное лицо, он сложил гармонь и быстро заговорил:
– Не расстраивайтесь, пан учитель, завтра возьмемся снова.
Учитель кивнул. Ведь он всегда говорил, что ни один проигрыш не может окончательно покорить человека, который решил сопротивляться.
Он подошел к окну.
– Через сколько спадет вода?
– В течение недели, – ответил Павел. – Через неделю от нее и следа не останется.
– Ну вот, – криво усмехнулся учитель, – значит, снова придется засучить рукава. Стоит ли сдаваться из-за какой-то там воды? – Голос его звучал фальшиво, он, конечно, знал об этом и боялся, как бы не заметил Павел. И поэтому продолжал все говорить и говорить, чтоб исправить впечатление. Но чем больше он говорил, тем больше запутывался в собственной лжи.
– Вода ведь дважды не приходит, – говорил он, заикаясь, – но пусть даже и дважды! Значит, должны быть выше плотины! И в конце концов людям должно понравиться, что мы не сдались!
«Я проиграл только по собственной глупости, – пришло ему в голову. – Но нельзя же, чтоб и он отступил только из-за моей глупости».
– Да, – сказал Павел Молнар. На усталом лице учителя он заметил мелкие капельки пота. «Никогда уж нам снова не начать, – понял он, – и правы были те, кто смеялся над нами». Он видел глаза учителя, пытающиеся спрятаться от него, глаза, стыдящиеся его. «Может, теперь они нам помогут. Люди здесь всегда друг другу помогают, когда приходит вода».
Учитель продолжал говорить, он повторял то, что мальчик уже не раз слышал и к чему всегда относился благоговейно и с интересом. Но теперь оба чувствовали, что это только слова. Они никуда не звали.
Потом они распрощались, и Павел пообещал завтра же прийти снова. Выйдя на грязную улицу, Павел раскрыл гармонь и стал тихо наигрывать какие-то нескладные мелодии: он вспомнил о солдате, подарившем ему эту гармонь, вспомнил, как тот сказал: «Теперь можно только пить или молиться». Эти слова так и звучали у него в голове, они относились, видно, к тем, которые покоятся в памяти, словно мертвые, – пока не придет их время.
Оставшись наедине, учитель вытащил свою старательно обернутую тетрадку, на последних ее страничках были данные о полях, о начале сева, о первых всходах и цветах. Он записал:
«Сегодня, 27 июня, ночью, буря уничтожила все. Я думал, что я подниму здешний народ, но не сумел этого сделать. Должен прийти кто-нибудь другой, более сильный, чем я, должна появиться какая-нибудь большая сила. Я не знаю, что делать дальше. Оставаться здесь было бы только на смех людям, поэтому я должен уйти. Но, возможно, хоть в одной душе я способствовал бунту и усилил в ней сопротивление несчастной судьбе. Только этим себя и утешаю».
Когда впервые слышишь вой волков
Инженер жил на маленькой лесопилке; во время войны ее уничтожили, осталось только несколько комнат – в них расположился он, руководитель строительства со своей женой и несколько дорожных рабочих, которым слишком далеко было добираться домой.
Собственно, здесь он только иногда спал, так как работал далеко в горах, где тянул свою невидимую дорогу – вернее, ее идею – по затерявшимся долинам, берегам сверкающей речки, богатой форелью, через пустошь, над которой кружил одинокий мышелов и в воскресенье звучал колокол; мимо избушек, будто выбежавших из сказки, где бабы-яги протяжно выли по ночам; над кустарниками поднимался запах сивухи, и в деревянной церквушке бородатый поп пел на языке предков; песня, вырывавшаяся из десятка глоток, – дикая, жестокая и облегчающая – чуть ли не впиталась в дерево, и все это звучало далеким прошлым. Вспоминалось:
Жил-был поп,
Толоконный лоб.
Пошел поп по базару
Посмотреть кой-какого товару…
Бог весть кто написал эти стихи – авторов он никогда не помнил.
Кто-то разнес слух, что он делает в поле замеры: значит, будут раздавать землю, завидя его, люди собирались вокруг, стояли в почтительных позах. Косматые головы, солдатские шинели, солдатские сапоги, солдатские гимнастерки – по всему было видно, что мертвые помогли тем, кто остался жить.
Когда он садился рядом с ними в корчме, они охотно вместе с ним молчали или рассказывали о недавних событиях – разорванные лошадиные крупы, пылающие крыши, два дня ползком с простреленным брюхом, огромная яма на кладбище – даже усопшим нет никакого покоя. «И как все это господь бог мог допустить?» Философствовали тяжело, в голос, философия сменялась песней, смехом, бывало и плачем, а на другой день те же люди славили какого-нибудь святого – Алексея, Николая или Петра, – тащились в костел и отказывались подержать ему рейку, а потом философствовали еще торжественнее, и пили еще отъявленнее, и знали, что наверняка уйдут отсюда навсегда, а может, и никогда не уйдут, потому что здесь родились, они вспоминали о горящих танках, о палубе корабля «Вашингтон» и рассказывали, как встретили на прошлой неделе покойную куму – уже после смерти – в лесу за кладбищем. Погибшие люди! Он смеялся с ними и пил с ними, и его глодала неудовлетворенность, ибо все здесь было лишним, все уже давно принадлежало прошлому: и эта долина, и эти люди, и их мысли; единственное, что наверняка принадлежало будущему, так это его дорога, которую он прокладывал между двумя эпохами, но и она казалась ему ничтожной и лишней, потому что, связывая прошлое и будущее, она связывала опустевшие долины и никому не была нужна, разве что нескольким людям, которые в свою очередь не были нужны этому столетию.
Его охватывала тоска, он ходил обросший не только снаружи, но и изнутри, много пил, по неделям не менял рубашки, не чистил сапог, пропахших картошкой, соломой и дымом горниц, где он спал; он медленно поднимался вверх и медленно опускался вниз и с каждым днем на какой-то шаг удалялся от мира, в котором совершались какие-то события и решались судьбы всего и всех, в том числе и судьба этой долины.
Но было в этом и что-то успокаивающее, время застыло на одном месте, только листья медленно желтели, и пыльные дороги превратились в русла осенних потоков, ничто здесь не спешило, кроме дождей, и тишина здесь разговаривала только с тишиной, глубокой, как чаща спящего леса.
Даже на собраниях здесь не обсуждали ничего важного, речь обычно шла только о дороге, о камне да о песке, о материальной поддержке тех, кого постигло стихийное бедствие, о кирпиче на дома, впрочем, также и о том, кто что хорошего совершил в недавнем прошлом, но героизм съеживался до обыкновенных справок, а справки превращались в лишние мешки цемента. Великие цели и идеи, казавшиеся ему такими важными и, собственно, прогнавшие его сюда, постепенно теряли свою силу, укладывались в тишине.
Только время от времени, когда Мартин получал письмо от кого-нибудь из своих друзей, он на мгновение пробуждался – нельзя же все-таки так жить. Вечером при свече он писал ответ короткими сухими фразами, но ему при этом было немного грустно. Тогда, год назад, в такие же вот вечера они пили чай и вели бесконечные разговоры; Давид толковал о будущем. Очевидно, все будет продолжаться дольше, чем он себе представлял, – здесь я вижу одну темноту и ничего с ней не поделаешь, поэтому я только жру да сплю и пью водку и прокладываю дорогу, даже о женщине и то не мечтаю.
Он уже почти измерил всю долину, когда все-таки нашел себе нового реечника. Это был маленький крепкий человек с редкими пожелтевшими волосами над высоким лбом, с почерневшими зубами и толстыми губами. Василь Федор происходил откуда-то с Волыни, жил в Галиции и в Бельгии еще до первой войны, работал в шахтах, на железной дороге и, кто знает почему, заканчивал свою жизнь в этих краях, – очевидно, в здешней долине ему удалось дешевле всего купить клочок земли, а может, просто прибился сюда, к дальним родственникам, или бежал от какой невзгоды – только не говорил он об этом никогда. Однако и здесь он хотел жить по-человечески – поставил себе дом, единственный приличный дом среди всей этой нищеты, и были в нем не только комнаты и мебель, но также и библиотека. Особенный человек, он сумел жить и здесь, заботиться о судьбах остального мира, воспитывать своих троих детей и не бить жену.
В деревне его называли «политик», хотя он никогда не состоял ни в одной партии. Молодым человеком – еще в Галиции – он ходил, говорят, на коммунистические собрания, может, даже и состоял тогда в партии, во всяком случае, слышал еще, как говорила Роза, – о, ее любил каждый, она верила людям, и они верили ей, не то что потом, – потом он, вероятно, что-то пережил, о чем упорно умалчивал, как молчат люди о неверности или измене.
Они часто спорили, когда возвращались по заснеженному косогору или когда сидели зимой у костра посреди леса и варили себе чай.
– Я долго шел к тому, пан инженер, чтобы понять, что значит церковь, бог и вера. Но теперь, когда я это уже знаю, мое убеждение не может быть связано ни с какой верой, только вот с этим, – и он стукнул себя по высокому умному лбу. – Сколько людей было осуждено людьми, в том числе и коммунистами, – вы должны верить во все это, но я в это никогда не уверую; не поверю, что так необходимо осуждать человека на смерть… А иногда ведь и просто так, только потому, что он не хотел кланяться… Стоит себе это раз позволить и где тогда конец? Как, на чем остановиться? Что потом будет со справедливостью, о которой все-таки мечтает каждый человек?
С серого неба падал снег, они сидели друг против друга в тяжелых тулупах, изо рта у них валил пар; инженеру казалось все абсурдным, в том числе и то, что в этой затерянной долине они ведут такие споры. Да, все это было абсурдным, но в этих спорах была все-таки жизнь, точно так же, как и в дымящемся костре и в жестянке чая с копотью.
– Много крови прольете, – медленно проповедовал Василь Федор, – прежде чем освободите человека от нищеты и дадите ему его права. А ведь всякий человек при этом знает, что вы можете отнять у него жизнь или свободу только потому, что он покажется вам подозрительным. К чему тогда ему его права? А не лучше ли ему отказаться от своих прав? И к чему он вообще проливал кровь? Прежде всего я хотел бы всегда сам убедиться в подлинной вине человека, раз уж речь идет о его виновности. А также и о законе. Потому что судьи, пан инженер, судьи ведь привыкают к своему ремеслу, как любой и каждый. И, что ни говори, дело касается их куска хлеба, как у любого и каждого. И если этот кусок хлеба дадите им вы – вы будете для них законом. А кто узнает? Судьи всегда хитры, умны, они легко делают из лжи правду, из невиновности – вину. Когда речь идет о большой вине человека – виноват человек или нет, – право решать должно предоставляться всем людям; люди не должны верить больше судьям. Пока этого не будет, все успеют забыть, как, собственно, должны были бы выглядеть законы и справедливость. И люди станут верить, что все в порядке. Но я не хочу верить! Пан инженер, мне вполне достаточно видеть, как по воскресеньям все здесь кидаются в костел и верят всему, что им ни солжет поп.
– Именно поэтому, – убеждал его инженер, – вы и должны быть в партии. Кто иной здесь может положить конец поверьям?
– Я бы вступил. Если б только меня не принуждали, чтоб я верил.
– Никто вас ни к чему не принуждает, – отвечал оскорбленно Мартин.
– Вы этого уже не помните. Не можете помнить. Тогда мы не должны были ничему верить, полагались только на свой собственный разум. Коммунизм – это будет царство разума и полной справедливости. Так говорила Роза.
– Это мы все говорим, – перебил его Мартин.
– Да. Но вы сразу же, как только победите, должны будете сказать: «Вот она – справедливость». И даже тогда, когда вы поймете, что это всего лишь суеверие и вам захочется плакать, – все равно вы должны будете утверждать, что это справедливость. И даже в том случае, если вы будете хорошо знать, что для торжества справедливости потребуется еще много времени.
– Напрасные заботы, – заметил Мартин. – Предоставьте уж это все нам… Вы за это бороться не хотите, так по крайней мере не причитайте.
Увидев возмущение инженера, он замолк. Самые худшие из людей – это те, кто однажды, объявив правду, сразу же хотят возвестить ее всему миру. Что ты знаешь о коммунизме? Что ты знаешь о тех первых годах, когда мы спорили все ночи напролет и при этом никто никого ни в чем не подозревал. Никто никого не считал выродком. И не боялись друг друга. И не кланялись никому. И потом… Нет, не понять ему меня. Не поверит он мне – должен сам все познать. Все это должны познать сами.
Молчали уже оба, с неба все еще валил снег – удивительная тишина вокруг, только слабый треск горящих сучьев. Видно, этому человеку довелось пережить что-то очень страшное, подумал инженер, какую-нибудь несправедливость или разочарование, поэтому-то он и твердит все время о справедливости. Но ведь все мы хотим более справедливого общества; если бы коммунизм не был более справедливым, чем все остальные формации, существовавшие до нас, столько людей не соединяло бы с ним своих надежд.
Они возвращались уже затемно, инженер ночевал теперь в домике у Федора и в долину не спускался по целым неделям. Жена Федора варила обоим картошку, мешала ее со шкварками и подавала к этому молоко или кислую капусту; они ели все вместе за столом, покрытым вышитой скатертью, а она рассказывала новости о деревенской жизни и о детях: младший дразнил кошку, у старшего выпал зуб; когда дети возвращались из лесу, они слышали вой волков. Все эти новости были старые-престарые, тысячелетней давности, – они напоминали ему родной дом.
Он охотно остался бы здесь и на святки и ушел бы только тогда, когда довел свою дорогу до последнего домика деревни, но за несколько дней до праздников лесник Попович принес ему записку с лесопилки, в которой руководитель строительства приглашал его на ужин в сочельник.
– Наверняка его жена настояла, видно, вы ей понравились, – шутил лесник. – Ничего нет удивительного, если сравнить вас с ее законным супругом.
Однако Мартину не хотелось в долину. «Ладно, – все же решил он, – съезжу в город, куплю чего-нибудь детям».
Он попросил коня у пьяного соседа. Конь был слепой на левый глаз еще со времени войны, но во всем остальном был добрый конь.
– Снегу-то, снегу сколько навалило, – расстраивался Василь Федор, – задержит нас, пожалуй. Хотелось бы, чтобы дорога была уже готова.
– Перестань, – одернула ei*o жена, – хоть на праздники дай покой людям.
– Вы ведь понимаете, – сказал Василь Федор, – это шоссе означает для нас выход в свет.
Инженер пообещал вернуться в течение трех дней, полуслепой конь лениво тронулся с места; они махали ему и смотрели вслед, пока он не исчез за первыми деревьями.
Дорога постепенно спускалась вниз; конь мерно шел по низкому снегу.
Мартин закрыл глаза и думал о том, что едет домой – там ждет его мать, большая рождественская елка, мерцают огни свечек, под елкой стоит конь-качалка… Конь мерно позвякивает колокольчиком, и сани тихо скрипят, дорога то поднимается вверх, то спускается вниз, вокруг стоит запах смолы. Из задумчивости его вдруг вырвал грохот выстрелов.
– Что такое? – спросил он вслух.
Но конь все шел, все тем же своим мерным шагом, не проявляя волнения, и это успокоило его, хотя конь, видно, не испугался потому, что был не только слеп на один глаз, но еще и глух.
Они выехали на шоссе, и конь сам остановился перед лесопилкой. Это был один-единственный дом в широком поле; вероятно, лошадка когда-нибудь возила сюда лес.
Он выпряг коня и отвел его в конюшню. Потом миновал длинный коридор и вошел в свою комнату. Прежде всего он затопил печь, затем принес воды, согрел ее в белом тазу и мылся прямо на печи – вода шипела, а он фыркал от удовольствия.
Он тщательно оделся и пошел через коридор в гости к руководителю строительства.