355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Клима » Час тишины » Текст книги (страница 1)
Час тишины
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:59

Текст книги "Час тишины"


Автор книги: Иван Клима



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 21 страниц)

Иван Клима
ЧАС ТИШИНЫ
Роман


Глава первая. ЛАБОРЕЦКИЙ


1

Над водой чуть поднимался холодный пар. Мужики с высоко подвернутыми штанами шли, путаясь в затонувших кустах, спотыкаясь о скрытые водой бугры и проваливаясь в вымоины, они дрожали от холода, ругались; ледяные капли стекали по голым ногам, вытереться люди не могли – обеими руками они тащили сеть.

Первым шел Молнар. Он был сторожем на реке, наблюдал за рекой, присматривал за плотиной – вернее, за той ее частью, которая находилась внизу под лесом, записывал уровень воды, а в те дни, когда вода в реке и канале, как теперь, прибывала, река выходила из берегов и рыба устремлялась на широкие пастбища, он выслеживал направление ее блудного пути, чтобы поймать в сети. Случалось, Молнар и прикрикнет кой на кого, но люди все-таки любили его, потому что он не терял присутствия духа, какой бы ни была жизнь. Но за последнее время даже и он перестал шутить: на русском фронте у него был убит старший сын, а теперь болела жена. Он внезапно постарел, похудел, смех его сосредоточился в глазах, где соседствовал с постоянною болью.

Сеть вдруг натянулась, он нагнулся к воде, нашел колок и быстрыми движениями стал крепить сеть.

Кто-то позвал его издали, но он даже не оглянулся; под руками его расходились спокойные круги, вода лениво вливалась в окошечки сети.

Стоявший поблизости Шеман окликнул Молнара:

– Павел зовет! Домой велит идти.

Молнар испугался, но тут же попытался прогнать недоброе предчувствие. Это было бы слишком: летом сын, а теперь жена.

– Ничего, подождет, – сказал он вслух. – Видно, приехал старый барон – приглашает на обед.

Шеман рассмеялся, а Молнар, не теряя времени, принялся вязать последний узел. Потом вдоль натянутой сети поспешил вброд к берегу.

– Приятного аппетита! – крикнул вслед ему Шеман.

Всю ночь она проплакала – так было больно, а утром лежала спокойная; это, должно быть, хороший признак.

На берегу Молнар быстро опустил штанины.

– Лаборецкий пришел, послал меня за тобой, – доложил сын. Сын Молнара был худ и высок для своих тринадцати лет.

– А как мама? – спросил отец. – Не плакала?

– Молилась.

– Так…

Ему казалось, что сын хочет еще что-то добавить. Молчаливость сына иногда беспокоила его. Старший, Вило, тот, которого теперь уже не было в живых, никогда не беспокоил отца. Был весь в него. Они походили друг на друга чуть ли не во всем, и Молнар понимал его, как самого себя. А вот Павел порой казался ему совершенно чужим; он не умел громко смеяться, целыми часами молчал. Однажды, когда он наблюдал за Павлом, ему в голову пришла странная мысль, что сын молча с кем-то разговаривает – по лицу сына время от времени пробегала робкая улыбка.

– О чем ты думаешь? – спросил отец.

– О Вило, – ответил мальчик. – Я представляю себе, как он там лежит.

– Тебе об этом не надо думать.

– Он обещал мне гармонику, когда уходил. – Потом Павел добавил: – Говорят, что мертвый человек слышит уже только одну музыку, а я думаю, что там – одна тишина.

Они шли теперь по широкой дороге, вдоль которой приютились маленькие домики с гнездами аистов на зеленых крышах, с деревянными заборами и огромными страусиными шеями колодцев.

– Подожди, кончится война, – пообещал Молнар. – Купим тогда гармонику, ты будешь петь, а я – играть, так и пойдем с тобой вместе. Посмотрим где что. В Америке увидишь дома в сто этажей, морские плотины и того выше. Потом вернемся, и ты построишь все это здесь.

Очень старая сказка, он рассказывал ее часто, и Павел вряд ли уже ей верил.

Их домик стоял на самом краю деревни, до реки было три минуты ходьбы; когда река выходила из берегов, вода поднималась до средней ступеньки их лестницы, ведущей в кухню.

– Подожди на улице! – приказал Павлу отец.

В кухоньке он действительно нашел этого удивительного человека, который выглядел более громоздким, чем был на самом деле, – он никогда не снимал бараньего тулупа; в особенности удивляла его голова – куда более могучая, чем у остальных людей, с копной густых седых волос и рыжей бородой.

– Я пришел посмотреть на твою жену, – сказал Лаборецкий, – как ты просил.

Лаборецкий не был врачом. Но долгая жизнь в Канаде, в глухих лагерях лесорубов, где каждый должен был быть поваром, портным и доктором, заставила его научиться перевязывать раны, приготовлять бальзамы и мази индейцев, а также отличать боль легкую от боли, предшествующей смерти.

– Твоя жена умрет.

У Молнара перехватило дыхание. Он не мог этому поверить, ведь жена оставалась такой же, какой была, даже кашель перестал ее мучить, и она больше не харкала кровью.

– Разве нет какого-нибудь лекарства… намазать бы ей живот… боль совсем замучила ее.

– Боль утихнет, – ответил Лаборецкий, – дело идет к концу. Но ты приготовь отвар из мака, ей полегчает.

– Неужели ничем нельзя помочь… Чтобы осталась жить? – прошептал Молнар. Наконец он все понял. – Война проклятая! – вознегодовал он. – И вода! Хуже собак живем.

Старец покачал головой. «Все они одинаковые, – подумал он про себя, – ищут, на кого бы свалить вину, вместо того чтобы судить самих себя».

– В прошлом году вода отняла у меня все сено – так и стояла до самой зимы. Ничего не выросло, пришлось корову продать.

– Собственного сына ты послал! – прервал его Лаборецкий. – Позволил ему воевать!

Молнар отвернулся к окну – боль подступила к самому горлу. Жил он честно; когда шли дожди, целыми ночами караулил реку, чтобы вовремя предупредить всех о наводнении, никому не желал зла – чем же вызван этот упрек? Сын должен был идти на войну, он отпускал его со слезами.

– Убили сына, – сказал он в окно, – не вспоминай о нем.

– Смерть зовет к себе смерть, – слышал Молнар слова старца. – Зовешь ее против братьев, а она, слепая, вместо них идет к тебе. – Лаборецкий медленно направился к двери. – И зверь хочет жить, – продолжал он с пафосом, – и зверь плачет, когда чувствует, что приходит его конец. Я видел охотника, у которого в глазах стояли слезы, когда он убил самку лося, мать. Только человека люди убивают и не плачут.

Павел сидел на срубе колодца, смотрел вдаль, где поднимались горы, и улыбался. Увидев Лаборецкого, он открыл ему двери, а когда старец проходил мимо, шепнул ему:

– Можно прийти завтра с рыбой?

Но старец ничего не ответил – он медленно удалялся по грязной дороге, по обеим сторонам которой стояла мертвая вода.

2

Опустилась ночь; окруженная водой, спала в темноте деревня.

Павел Молнар быстро шел по единственной деревенской улице и босыми ногами возмущал зеркальную поверхность луж. Среди деревни дорога стремительно поворачивала направо. Там догнал его Михал Шеман. Он был на год старше Павла, но, несмотря на это, на голову ниже, рыжий, веснушчатый, с незаживающими болячками под носом. Все смеялись над ним, всерьез его не принимали, видно, потому, что он никогда сам ничего не затевал, а только присоединялся к другим; так, и за рыбой он ходил только потому, что этого хотел Йожка Баняс, которому льстило показное восхищение Михала.

Йожка Баняс дожидался их у отцова трактира.

– Ну идем, что ли, детишки! – поторапливал их Йожка.

Под носом у Йожки уже пробивались усики, но голос все еще оставался высокий, писклявый, неприятный. Он был самым старшим и своих компаньонов презирал – те воровали от нищеты, а он только из азарта; за несколько монет, полученных от Лаборецкого за рыбу, он мог купить себе разве что пачку сигарет, – но ведь и сигареты можно было стянуть без особого риска у отца со стойки.

Баняс рассказывал:

– Вчера мы ездили с отцом за пивом и видели, как везли танки – штук сто, не меньше, и самолеты сбитые…

Это говорилось только для того, чтобы все знали, что он был в городе, в то время как его компаньоны круглый год должны были торчать в деревне.

От темного высокого замка отделилась белая фигура и направилась прямо к ним. Они прижались к забору, но быстро сообразили, кто идет. Все разом выскочили, и Шеман запел:

 
Адам, первый человек, всем-то он хорош,
Адам, первый человек, в заднице у него нож…
 

Человек поднял глаза, на заросшем лице сверкнули белки:

– Ах вы, кони некованые! – Теперь сверкнули белые зубы. – Ах вы, трубы иерихонские, ах вы, увальни-медведи!

Человек узнал Павла Молнара:

– Как отец? Все сторожит товарищ? Пусть сторожит водичку, не то она всех нас загубит.

Дорога кончилась сразу за замком. Они шли теперь прямо по воде, в которой летели освещенные луной облака. Из воды кивали им кусты, переодетые в парней, а стройные ветви ольхи то тут, то там застывали в танце; камыш шумел колотушками; из густых зарослей вылетели вспугнутые утки и разорвали своими крыльями тьму.

Воды прибывало. Маленькому Шеману она уж доставала по пояс. Наконец Павел нащупал легкие поплавки, держащие сеть.

Остановились. Йожка Баняс расстегнул рубашку – под ней был мешок, которым он обмотал себя. Йожка же подал обоим длинные ржавые ножи.

Они услыхали тихие всплески пойманной рыбы, и ими стало овладевать волнение.

– Ну быстрее, за дело!

Руки их на ощупь находили окошечки в сети; раненная ножом, сеть мягко разрывалась, и освобожденные рыбьи тела быстро вплывали в подставленный мешок.

– Хватит! – приказал Йожка.

Закрутив несколько раз мешок, он подал его Молнару.

– На. Чтобы как всегда.

Это значило: «половина моя».

Где-то совсем близко крикнула тростянка, лягушки начали свой громкий разговор, и ребята побежали по топкой насыпи.

3

Рыбу они продавали Лаборецкому. Относил ее всегда только Павел – другого старик не пустил бы и на порог. Домик он себе построил так, чтобы его не было видно ни из деревни, ни с дороги. В деревне он бывал редко, только когда просили к больному. Да и то не к каждому шел. В костел не ходил совсем – в Канаде он вступил в какую-то секту, в которой каждый мог сам себе быть священником, по-своему толковать писание и признавать только одну заповедь: не убий!

Вернувшись, Лаборецкий несколько лет был пастухом. Однажды у Пушкаровых тяжело телилась корова; такой был трудный отел, что позвали ветеринара. Тот ощупал корову и сказал:

– У нее урод, какое-то чудовище. Бегите за мясником, пока не поздно.

Корова была одна-единственная, и хозяевам никак не хотелось смириться с ее потерей. Полились слезы, и тут кто-то вспомнил о Лаборецком. Тот пришел в своем неизменном бараньем тулупе – уже тогда он носил его зимой и летом.

– Урод? – удивился он.

Вымыл руки, подошел к стонущей корове. В хлеву набилось полно народу, даже окружили хлев со всех. сторон. Все следили за каждым его движением.

– Да, – воскликнул Лаборецкий, – у теленка две головы.

Минутку он раздумывал, потом велел принести ножи и выбрал самый пригодный – с длинной рукояткой и коротким острием. Острие прожег над огнем и принялся за операцию.

Прошло целых два часа, прежде чем он вынул окровавленную голову теленка. И за все это время ничего не было слышно, кроме мучительных стонов животного и тяжелого дыхания Лаборецкого.

Когда все было кончено и теленок был вынут, гомон поднялся невообразимый, все галдели, перебивая друг друга, а Лаборецкий помыл руки, выпил стакан водки и ушел домой. Об операции говорили долго и с тех пор стали звать его и к животным, и к людям.

Теперь, однако, он уже редко врачевал и давно уже не просил места пастуха. Старик кормился рыбной ловлей и разводил пчел. Из меда готовил медовуху, на которую у него были постоянные заказчики в городе.

Он был очень стар, и в глазах его часто проплывала череда далеких седых туч. Сиживал он перед своим домом на деревянном резном стуле, некогда сделанном и украшенном собственными руками, предоставляя своему бараньему тулупу медленно впитывать солнце, и все прислушивался к звону топоров, идущему из дальней дали; видел бесконечную гладь озера Абитиби – голубого в полуденном солнце и покрытого льдом в красные зимние дни, вспоминал, как вместе с Гарри гнал он белую лось-матку, а потом, когда она уже лежала на нетронутом снегу, распускающемся от уходящего тепла ее тела, видел в глазах своего друга слезы.

– Так-то вот, – ворчал он про себя, – из-за животных плакали, а из-за человека нет.

Лаборецкий вставал, уходил в горницу, где в полутьме благоухали дикие травы – сальный корень, дрок и мыльнянка – и где тихо подремывали пять кошек.

Он никогда не зажигал света, даже в зимние вечера, но спал мало – только лежал на своем деревянном ложе, прикрывшись тулупом, и думал о людях, о том, что получилось бы, если бы все сразу отказались взять в руки оружие и стрелять друг в друга; или представлял себя в облике апостола, возвещающего людям о любви и братстве, видел, как он идет в своем странническом облачении от города к городу и всюду изгоняет из храмов лживых священников, еще сегодня благословляющих оружие. С людьми он встречался мало, иногда по нескольку дней кряду никого к себе не впускал, а иногда, наоборот, охотно угощал гостей жареной рыбой, картошкой или свежим медом, с готовностью слушал рассказы о событиях в мире, о войне и ее фронтах. Он знал все, что делалось на свете, знал все об убитых парнях, лежащих где-то в холодных степях войны, которая не имела никакого смысла и ничего не могла принести ни им, ни их народу – ничего, кроме страдания. Но он не жалел их, считая, что они сами виноваты в своей смерти; сами подняли оружие против человека, а смерть зовет к себе смерть.

Другие не понимали его философии. Для них война была катастрофой, приходящей, как гроза, и они стояли против нее беспомощные, каждую смерть принимали мучительно, с рыданиями и с упреками небесам. Они проклинали свою беззащитность – вечную беззащитность, с которой из поколения в поколение люди шли на бессмысленную войну.

Он презирал их; лучше уж разговаривать с самим собой или с малым Молнаром, прислушивающимся к его мыслям, как к откровению.

– Ты опять принес рыбу?

Он спал эти ночи очень плохо – длительная сырость медленно пропитывала его старческое тело и наполняла его болью.

– Опусти-ка их в воду! – приказывал старик. – Я пойду на рынок только на той неделе.

Он не обрадовался рыбе, но был доволен, что пришел Павел. Бессонница подняла в нем много мыслей, и вот он наконец-то может их кому-то высказать.

– Ты плохо выглядишь, мальчик, поди-ка возьми себе меду.

Павел протянул руку к полке: глиняный горшок, доверху наполненный медом, всегда стоял на одном и том же месте. Старец отрезал от буханки ломоть черного хлеба и сказал:

– Все мы стали слугами вещей. Люди думают: служить вещам, ну что, мол, в этом плохого? Ан нет: нельзя иметь вещи и оставаться детьми божьими. Вещи отнимают свободу. И так в один прекрасный день позовут тебя и сунут в руки ружье: иди стреляй в своих братьев! Ты удивишься: что они мне сделали? Как же? Они хотят отнять твои вещи!

Старец раскашлялся. Ему было не важно, понимает его мальчик или нет; он удовлетворялся его внимательным взглядом и мог говорить, обращаясь неизвестно к кому.

Мальчик тем временем жевал сладкий хлеб и думал о странных вещах: о брате, который где-то далеко умер, о том, как тот прощался и обещал ему гармонику, – теперь он лежит где-нибудь и под головой у него камень, один и тот же камень с острыми краями.

Глаза мальчика широко раскрылись при этом представлении, и в горле стало сухо и горячо.

– Запомни! – продолжал Лаборецкий. – Все, что ты делаешь, должно служить богу и человеку, которого он сотворил по образу своему и подобию, а не вещам! Человеку же нужны только жизнь, воздух и свобода. Как серне, как лисице или дикому гусю…

Потом он рассказывал – в который уж раз! – об охоте на замерзшем озере Абитиби, об убийстве в лагере лесорубов и о рынке в Моранде, куда на низких гнедых лошадках съезжались индейцы, о небоскребе в Торонто, где человек мог купить все что угодно, что только способен выдумать человеческий мозг, об этом великом храме вещей, где люди горстями продавали свою свободу и готовились к служению вещам.

А мальчик слушал, смотрел на ржавый огонь и зеленые глаза возле печки; он все медленнее жевал, живее представлял себе большие озера – много-много воды, гораздо больше, чем доводилось ему видеть, – потом представлял и моря – высокие волны и крупные рыбы, гораздо крупнее тех, что ведомы были ему, – рыбы со странными головами, рыбы белые, как цветок левкоя, рыбы с фиолетовой головой и желтыми зубами, как кукурузные зерна. И дельфинов. В море могло быть все. Он пытался только все это себе представить, а потом представить также и себя – как плывет он на высокой волне, несущей его все дальше, к острову, где танцуют на песке длинношеие птицы и растут сахарные пальмы.

К обеду Лаборецкий вынул из воды рыбу, отрезал ей голову и длинным ножом вскрыл тело, которое все еще дергалось.

– И эта бедная рыба хочет жить, – бормотал он, – а мы убиваем ее только потому, что испытываем голод.

Он посыпал рыбу солью и тмином и стал жарить на почерневшей сковороде; воздух наполнился рыбьим ароматом.

Лаборецкий вспомнил о матери мальчика – сейчас она, видно, умирает. Он думал о ее боли, навсегда засыпающей вместе с человеком, измученным до потери сознания.

– Иди домой, мальчик, мать твоя уходит и захочет с тобой проститься.

Мальчик ничего не понял. Лаборецкий поставил на стол сковородку, и они вместе съели рыбу с солью и тмином.

– В следующий вторник отправлюсь с вашей рыбой. Можешь пойти со мной.

Когда мальчик ушел, старец утомленно опустился на стул и снова вспомнил о Молнаровой, которая умирала. Чужая смерть или болезнь больше не трогали его, но он стремился понять, откуда и почему приходит столько страданий. И сразу же, как и всегда, он ответил самому себе, что все страдания проистекают из ненависти, оттого, что человек поднял оружие против человека, и что вполне достаточно было бы убедить людей бросить винтовки и стать друг другу братьями. Но кто сможет убедить их в этом, когда и священники подкуплены дьяволом, переодетым в. военную форму! Когда весь мир разрешил себя подкупить солдатам!

4

Грязь брызгала из-под сапог – это священник с министрантами, а за ними четверо мужчин с гробом бедной Молнаровой, направлялись к кладбищу. За ними шли Молнар с сыном, а затем и вся деревня в черных платках, в черных платьях и грязных ботинках.

Павел Молнар впервые в жизни видел смерть так близко. Смерть брата казалось ему только глубоким сном с камнем под головой, а теперь он воочию увидел и понял всю эту неподвижность глаз и губ, это полное невнимание к плачу, шепоту и мольбам.

Он спотыкался, пытаясь поспеть за широко шагавшими взрослыми, и все хотел найти какую-нибудь надежду. Ему казалось, что идет он в пустом пространстве: закричи он вдруг – голос его потеряется в пустоте, завопи он даже, что хочет жить, никто ему не ответит.

Он смотрел на отца, который умел всегда – даже в самые горькие минуты – хоть как-нибудь обнадежить и даже улыбнуться, но отец не замечал его. Молнар думал о своей жене, о давно забытых ночах и чувствовал жалость – как быстро они все прошли, как мало дал он жене радости. Она рано постарела, возможно от болезни, возможно от работы или тоски, особенно после того, как умерла дочь. Он не думал об этом никогда, пока она была жива. Все женщины здесь рано старели, и мужчины искали им замену. Так же и он: бывая в городе, заходил порой к цыганке, которая мыла посуду в гостинице, – она даже и не отличалась красотой. Вместе выпивали, а потом развлекались; она жила в отвратительной хижине, на краю колонии, – там всегда пахло остатками еды, тряпьем и протухшим жиром. Грех этот он никогда не считал великим, хотя и исповедовался в нем. Но сейчас им овладело сожаление – зачем он обманывал жену. Теперь ее несли перед ним, и не было никакой возможности сказать ей: «Прости меня, грешного». И еще он думал о том, что она всю жизнь стряпала ему, несмотря на дикую нищету, стирала ему белье, ходила за козой – все это теперь он должен будет делать сам, бог знает, кто ему в этом поможет. Он положил руку на плечо мальчика и, когда тот глянул на него, попробовал было ему улыбнуться, но мальчик расплакался.

Процессия уже остановилась на месте. Здесь не было ни одной ограды, только кресты наклонились рядами, и среди них торчала столетняя ель – одна-единственная во всей округе. Осиротевшая, как и те, кто здесь покоился.

Могильщик не мог как следует выкопать могилу. В яме стояла вода.

Стали опускать гроб, и, хотя делали это осторожно, вода брызнула прямо в лицо Молнару.

Женщины усердно причитали и плакали, бросали землю горсть за горстью в открытую яму, а вода разлеталась грязными брызгами.

Павел смотрел на деревянную крышку гроба, она раскачивалась над грязной коричневой поверхностью. Теперь он уже хорошо знал, что такое смерть, что выпало на долю его брата, что в конце концов будет и его уделом; он знал это, и ноги его отяжелели, как во сне. Он закрыл глаза, чтобы вырваться из всего этого, но и с закрытыми глазами все время видел перед собой деревянную крышку над грязной лужей, только лужа почему-то расплылась и превратилась в реку, а гроб поплыл по ней, как металлическая лодка, подгоняемая диким течением, на ее крышку брызгала пена, а сам Павел все время бегал по берегу и кричал: «Остановись!» Но гроб плыл все быстрее и быстрее, и река расширялась до самого горизонта – до резкой черты, за которой слышалось уже только громкое падение вод; тут он понял, что и сам находится в воде и течение уносит его вперед.

Павел открыл глаза. Могила была уже засыпана землей, и женщины потихоньку утихали; отец стоял на коленях перед могилой и плакал.

В эту минуту Павел увидел вдали человека в бараньем тулупе, он приближался. Седые волосы его светились, как предутренний туман над лугом.

Ему показалось, что до него донесся запах костра и жареной рыбы, и он услышал глубокий голос, тихо говорящий ему о жизни. Мальчик обрадовался, что старец, так много видевший на своем веку и все понимающий в жизни, пришел сюда. Внезапное облегчение вдруг разлилось по всему его телу, будто море; из-под голубой поверхности внезапно вынырнула радужная рыба, она поплыла к близкому острову, на котором танцевали длинношеие птицы, а сахарные пальмы склоняли свои отягощенные плодами ветви.

«Во вторник пойдем на рынок», – вспомнил он и стал дожидаться, когда Лаборецкий подойдет к нему и положит на плечо свою высохшую изуродованную старческую руку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю