Текст книги "Час тишины"
Автор книги: Иван Клима
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)
4
Йожка Баняс посмотрел на часы. Они были его гордостью. Серебряные часы, широкий ремешок с медными украшениями и металлическими брелоками. Когда Йожка разговаривал с девчатами, он внезапно вскидывал руку, рукав задирался и на запястье бренчали маленькие подковки, сердечки, трехлистники и золотые якоря.
– Через полчаса все должно быть готово, – решил Йожка. Он договорился совершить вечером выгодную сделку и поэтому спешил. – Сними пальто, полезешь под низ, – приказал он Павлу.
Это был грузовой «мерседес». Павел заметил его еще в тот вечер, когда был здесь с Янкой. Кузов совершенно сгорел, мотор украли. Во всей округе уже не было ни одной порядочной развалины, и поэтому возвращались к тем, мимо которых еще полгода назад равнодушно проходили. Снимали отдельные детали, все, что могло еще пригодиться, чего не уничтожил дождь и не растащили люди. Детали грузили на тачку и свозили к Йожке Банясу под сарай.
Когда здесь проходил фронт, Йожку взяли в армию и зачислили в мотопехоту. Тогда-то он и узнал, что за чудо автомобиль и какой страстью может обернуться любовь к нему. И вот, проходя мимо этих машин – перевернутых, разбитых, обезображенных, которым было уготовано доживать свой век, ржавея, он решил взяться за дело.
Павел Молнар и Михал Шеман стали ему помогать. Он платил им за это по нескольку крон, но в основном рассчитывался обещанием, что и для них в один прекрасный день он соберет совершенно новую машину, а пока что за трактиром собирал машину для одного себя: передок от «студебеккера», кузов от «мерседеса», мотор от «газика», сиденья снял с «адлера». Кабину для водителя придумал сам, сиденья поставил в два ряда, так что в машине могло поместиться шесть человек. Машина была уже почти готова, оставалось только покрасить ее и крупными буквами написать: «Йожка Баняс, автодоставка».
Они приподняли машину домкратом, как только могли выше; обнаженные передние колеса торчали теперь над землей, как два больших зуба, пасть ждала, чтоб Павел влез в нее, он уже лежал без пальто, спину ему холодила земля, пропитанная сгоревшим маслом. Он стал продвигаться ногами вперед и вдруг во что-то уперся, послышался какой-то странный треск; он приподнялся на локтях как только смог и увидел какой-то почерневший предмет в куче тряпья; напрягая зрение, он разглядел обгоревшую голову и труп, пропитанный маслом.
– Боже, – прошептал он и пополз обратно. Земля обдирала спину, в разодранной коже горячо пульсировала кровь. Он вылез – был странно холодный день – и схватился за помятое крыло.
– Там человек лежит. – Он судорожно закрыл глаза. Ничего не было: только пространство, покрытое обломками; неподвижность, умершие машины, запах разложения, пустота, в которой гулко раздавались голоса. Ничего не было: только ржавые машины окружали его, в дырявой обшивке свистел ветер, испуганные вороны взлетали и снова припадали к земле, ничего не было, ничего не было…
– Ротозейничать не имеет смысла, – заявил Йожка Баняс. – Выбросим его, а?
Павел ничего не ответил, вероятно, вообще не слышал, но Йожка истолковал это по-своему.
– Ну, конечно, – сказал он с понимающим видом. – Получишь свое. За труп.
Скомканная купюра в сто крон застыла у него на ладони. Он ждал. Шеман громко дышал.
– Что, смердит тебе, да?
Павел отнял руки от крыла машины, за которое держался, земля странно поплыла ему навстречу, он сделал несколько шагов в пространство перед собой и стал удаляться.
– А ты бы взял, верно? слышал он за собой голос Йожки.
– Ясно, я не дурак, – ответил Шеман.
Он все-таки уходил, очень медленно, но уходил, голоса как бы повисли над ним, окутывали его.
– Он весь в этом, – кричал Йожка. – Ему все не так. Идеалы!
Раздался смех. Смех отскочил от стеклянного неба и многократно повторился.
– За такую бумажку вытащишь мертвого… вытащишь?
– Ясно.
– А потом еще и споешь?
– Спою.
– Слышал? – крикнул Йожка вслед Павлу. – Так чего ж ты с ума сходишь, он его вытащит!
Стеклянный небосклон лопнул – все звуки могли внезапно уйти вверх, тишина, он брел по низкой траве, потом обернулся, они остались далеко – две фигурки суетились возле разбитой машины, над ними кружила птица, он не понимал, что с ним произошло, он видел, как одна фигурка вскарабкалась на верх машины, —какой во всем этом смысл! Где-то там лежит его брат, теперь-то Павел знал, как он лежит, неприкрытый, даже креста с именем над ним нет. Разве для этого мы родились?
Он чувствовал бесконечную тоску, его охватило желание докопаться до какого-нибудь смысла, страшная темная тень легла на пастбище; так, видно, и умирали – какой же это был странный мир, какая странная жизнь, как непонятно поступил бог. Мог ли он вообще так поступить? Возможно, что люди ничем не отличаются от птиц, родятся и умирают, подстреленные, или хоронятся в высокой траве; а может, как звери или как рыбы. О боже! Ему захотелось прочитать какую-нибудь молитву, но он не мог вспомнить слова; внезапно он почувствовал над собой бесконечную высоту: солнце, а над солнцем в темноте звезды и дальше – ничего, под этой бесконечной высотой он один и еще вдали две еле заметные фигурки, которые усердно пытаются размонтировать поржавевшее колесо мертвой машины.
5
Священник отдыхал после обеда. Он любил послеобеденное время, когда к нему приходили хорошие и спокойные мечты, воспоминания детства: красные маленькие поезда мчатся по лугам и цветные платочки мелькают по небу; он возвращался в давние времена, когда на душе у него было совсем легко и ее не обременяли страшное беспокойство и вечная тоска.
Иногда в часы послеобеденных мечтаний он вдруг вскакивал, охваченный ужасом, который был подобен ужасу смерти, слышал стук в ворота и вслед за тем ясно различал звуки приближающихся шагов и рев пьяных глоток, он никак не мог распознать, откуда доносится этот рев – из прошлого или настоящего; потом он приходил в себя, сон больше не возвращался, и он молча сидел в тишине один-одинешенек, сидел в большом церковном доме с голыми стенами, на которых глазу не на чем было остановиться, кроме печального распятия.
Так и на этот раз его вырвал из сна стук в ворота, но когда он стал искать путь из сна в действительность, это оказалось нелегким делом – он никак не мог освободиться из объятий тоскливых видений; стук в ворота сменился звуками шагов, и вскоре он даже расслышал голос, который хорошо знал.
– Добрый день, господин священник, – приветствовал Смоляк, – не побеспокою ли я вас после обеда?
– Нет, – ответил тот, слегка задыхаясь, – я всегда должен быть готов к служению богу. – Руки у него дрожали, он собрал всю силу воли, чтобы совладать со своим дыханием. – Садитесь.
– Нет, я садиться не буду. – Смоляк прохромал вдоль длинного стола и подошел к окну. – Вы, верно, знаете, чего я хочу. Не слишком ли близко я подошел к крестику? Вот это был бы улов! Не правда ли?
– Я никого не ловлю. – Священник старался говорить совершенно спокойно. – Никого не ловлю, – повторил он еще раз, – никого. Перед богом все равны.
Смоляк повернулся к нему. Лицо его было страшным, все в красных порах, большой нос его также покрывали красные пятна; от носа до самой мочки правого уха тянулся багровый шрам – он стягивал все лицо и как бы обнажал больной слезящийся глаз.
– Я ищу убийцу, – заявил он.
– Убийцу?
– Того, кто их предал, господин священник. Что вы думаете об этом?
– Не знаю, – ответил священник. – Я боюсь вымолвить такое слово.
Теперь он был совершенно спокоен. Весь сосредоточился. У него было детально разученное выражение участливой непричастности.
Оно как бы говорило: мое царство в иных мирах.
– Возможно, вы об этом кое-что знаете, – тяжело сказал Смоляк. – Люди исповедуются, такой грех трудно оставлять на душе. – Его обнаженный глаз был неподвижно прикован к лицу священника.
– Чего вы от меня хотите?
– Тайну исповеди, – ухмыльнулся Смоляк. – Но ведь есть преступления… И, согласно вашей вере, есть преступления… – воскликнул он, – …которые не должен покрывать никто из людей.
– Я не знаю ничего, что бы могло меня принудить нарушить тайну, принадлежащую только богу.
– О, я вас сумею принудить, сумею.
Священник молчал. Он успел заметить, что один из карманов Смоляка оттягивает тяжесть металла.
– Они живут еще среди нас, – кричал Смоляк, – они живы, и если мы не переловим их, как диких кошек, все начнется сначала. И будет еще хуже, чем было.
Священник опустил голову.
– Все одинаково виноваты, – с ненавистью сказал Смоляк, – и те, кто убивал, и те, кто лишь показывал.
– Не сердитесь, но рассудить вину не в человеческой власти.
Лицо Смоляка еще больше побагровело.
– Иезуит, – крикнул он. – Разве все, что произошло, не выбило из твоей башки святых фраз?
– Я знаю, виноваты мы все, все как-нибудь да виноваты, но я не могу вам ничего сказать. Даже если б кто-нибудь и поверил свою тайну. Но мне никто ничего не поверял.
– Хорошо, как хотите. – Ковыляя, он направился к священнику. – Я думаю, нам еще разок придется об этом поговорить, господин священник, и по-другому.
Священник склонил голову как бы в знак согласия и отступил на шаг. Смоляк прошел мимо. Он слышал его шаги в коридоре, потом хлопнула дверь. Только теперь он мог дать волю своим нервам. Глубоко дыша, он опустился на диван. Но вскоре встал, взял в коридоре кошелку и нож – в такое мгновение он мог быть только у своих роз. За забором его дожидался молодой Молнар… Увидев священника, он снял шапку и громко поздоровался.
Священник кивнул ему в ответ. Он хотел быть один, срезать тонкие стебли роз, смотреть, как медленно течет бесцветная кровь, думать о чем-то совсем отдаленном, но мальчик не уходил.
– Я хотел бы… если бы у вас было немного времени, достопочтенный господин священник…
– Что у тебя на сердце, мальчик? – спросил он тоном, в котором звучала выработанная любезность. Он присел на лавку у забора, утомленно прикрыл глаза. – Я слушаю тебя.
На его веки падали солнечные лучи. Он все еще видел перед собой багровое лицо Смоляка. «Грубый человек, угрожал, как жандарм. Миром завладели жандармы и хотят доказать людям, что они освободили их из-под нашей власти».
Мальчик не знал, с чего начать, ждал, когда священник его спросит, но священник молчал, продолжая сидеть с закрытыми глазами, и мальчик чувствовал, как в нем рождается ненависть к этому гнусному человеку, и он даже не пытался ее пресечь.
– Иногда я во всем сомневаюсь, – начал мальчик, – ни во что не верю! Не верю в смысл того, что мы делаем, не верю, что кто-нибудь слышит наши молитвы; что есть бог… – Он громко перевел дыхание.
Священник все еще молчал. В душе его разверзлась глубокая пропасть. Из-под прищуренных век он смотрел на мальчика – когда он был в его возрасте, он твердо верил и был счастлив. Верил, что бог сотворил свет за шесть дней и что он милостив; верил в святыни, в вечную справедливость; верил, что исповедь снимет с него грехи, и ему было хорошо. Он был счастлив. Счастлив был еще и тогда, когда поступил учиться в семинарию и, выходя на улицу, видел, как девушки посматривают в его сторону; когда замечал, что и взрослые люди взирают на него с почтением. Еще и тогда верил. Но сейчас, вероятно, уже нет возраста, когда человек целиком верит – во что бы то ни было. Вера распадается раньше, чем рождается, – и человек остается наедине со своим разумом, которого боится.
Мальчик все еще смотрел в землю. Он говорил о мертвом брате и об убитых, которые умерли без причастия, о тех, кто тщетно их дожидался. Какой во всем этом смысл?! Сколько страдания! Где же бог, если он всемогущ?
Священник слышал его слова, как далекое эхо. Он знал все наизусть. Знал эту тоску. Уже тогда, в семинарии, он познал ее. Когда они, семинаристы, по вечерам поверяли друг другу свои сомнения, когда тайно читали Вольтера и смеялись над непорочным зачатием. «Это дьявол искушает вас, сыны мои, – говорил специально приехавший к ним святейший епископ, – вы должны верить». Он говорил, обращаясь к ним, несколько часов, а вечером они слышали, как, пьяный, он распевал песни. Окна его апартаментов были распахнуты в сад, – скорчившись, они сидели в укрытии и подслушивали, как он рассказывает пошлые анекдоты. Но тогда он еще верил, что зло не в самой сущности церкви, не в учении, а только в людях. И верил еще, что сам он будет жить, как апостол, и жизнью своей подавать пример людям – будет бедный, как они, скромный, как они, и еще более покорный, чем они. Но ничего такого он не осуществил, потому что тоска его все время росла и росла, сомнения лишили его сил и развеяли все его надежды и намерения. А потом он обременил свою душу еще и этим страшным грехом. Как я могу проповедовать? Как врачевать больные сердца, если сам болен? На какую-то долю секунды он заглянул в эту ирреальную, все обволакивающую бездну. Не было в ней ни бога, ни надежды.
Он прищурил глаза. Было уже поздно. Было поздно, как уже много раз. Нужно было что-то ответить мальчику, и он сказал усталым голосом:
– Верь, мальчик, неприлично сомневаться или рассуждать о помыслах божьих. В своих сомнениях ты открываешь путь дьяволу.
И встал с лавки. Мальчик сказал:
– Благодарю, – и не добавил ни слова.
Священник остался один. Он склонился над грядкой желтых роз, срезал три самые красивые вместе с бутонами, потом вернулся в свою комнату и поставил цветы в вазу.
«Все люди чем-нибудь да обременены, – рассуждал он, – после такой войны, в такое время». Он вспомнил об учителе Костовчике, который сиживал с ним за этим вот столом, и об учителе из Петровец, вспомнил о Йоже, о Шемане, – все они перебывали здесь, беззаботно разговаривали, пили его яблочное вино – и все теперь чем-нибудь да обременены.
Но как же теперь они смогут судить других и защищать справедливость? Сколько людей с обремененной совестью? Куда поведут они человечество? Как будут жить? Какими новыми преступлениями искупят старые грехи? Насилие, которое люди однажды пустили в свою среду, кружит, как взбесившаяся хищная птица, и кидается на всё новые жертвы. И снова он увидел перед собой багровое лицо со шрамом и совершенно явственно расслышал неприятный хриплый голос – и он был отмечен насилием.
Священник внезапно испытал страх перед его угрозой – понял, что еще раз услышит этот голос в самую страшную минуту своей жизни.
В беспокойстве он прошелся по комнате. Уеду отсюда. Всегда, когда волнение брало над ним верх, он представлял себе свой новый приход где-нибудь в горах, далеко отсюда – и никто-то его там не знает! Это мог бы быть приход, заросший хмелем и диким виноградом. Он слышал даже низкий звук старого органа, хор высокими девичьими голосами поет «Аве Мария», девушки в белых платьях подходят к алтарю: в глазах обожание, участие, дружелюбие. Душа его снова легка, она не обременена грехом, свободна и чиста. Он знал, что такого прихода на этом свете нет. Возможно, только на том, другом, на том вечно любезном свете без ненависти. Но он знал, что нет и «того света», ничего нет, кроме этой земли и давней мечты далеких предков и потом еще бесконечных холодных просторов вселенной. Возможно, эти просторы кто-нибудь и сотворил, но в этом случае творец должен был бы быть слишком огромным, слишком всесильным, слишком бесконечным, чтобы обратить внимание на незначительность человеческого бытия.
По старой привычке, а на этот раз и в надежде на лучшее он стал шептать молитву, но вместо милосердной божьей матери… снова увидел трех эсэсовцев и Врабела. Тот только переводил: «Коммунисты и жиды! Вы должны их знать».
– Покорно прошу, евреев у нас нет, мы выслали их по приказу правительства. А большевики…
Так что ж вы замолчали? Смотрите на меня! Не бойтесь, ваше преподобие, они такие же ваши враги, как и наши. Или вы их, или они вас!
Дева Мария, милосердная!
Он почувствовал удар по щеке.
…Он дрожал, на лбу выступил пот. Снова та же самая минута, вечно кружащаяся над его душой; сказать бы только одно-единственное имя, чтобы они успокоились. Тихо, тихо, капля дождя… если б при этом не было хотя бы Врабела, маленького и коварного. Капли дождя., Тихие удары падения: кап-кап-кап, и все же будто грохот в пустоте. Он вытер концом рукава пот со лба.
Только сейчас он толком осознал, что к нему приходил Павел Молнар, очевидно, в надежде получить от него совет и утешение. Вероятно, я его разочаровал и, быть может, навсегда. Какое я могу дать утешение? Не к спасению могу привести, только к греху.
Однако он знал, что ему придется давать утешение – и сегодня, и завтра, – проповедовать и предупреждать от греха, отвращать от ненависти: это было его профессией, и иначе он, собственно, не мог существовать.
«Я не один такой, – подумал он с облегчением. – Сколько людей проповедуют спасение, а мысли их при этом полны ненависти, жажды власти, притворства и гнева, страха и лжи. Я всего-навсего человек, а человек грешен».
Он знал, что будет жить и проповедовать, учить и отпускать грехи, указывать единственный праведный путь, пока ему в этом не воспрепятствует кто-нибудь из людей.
Держать зонт над головой
Это были по меньшей мере десятые двери, десятый человек, его вежливо препровождали дальше, а сами продолжали обсуждать пятый, седьмой вопросы, нервничали, были невыспавшиеся и давно не бритые.
И этот очень нервничал, и у него были усталые глаза, а на лице плохо зажившая рана, одет он был все еще в военную гимнастерку.
– Меня зовут Фурда, – представился он сам инженеру и разрешил ему говорить, подписывая при этом какие-то бумаги; на столе лежала карта, испещренная красными кружками.
– Это все сожженные мосты, наверху сгорело все. А это, знаете ли, низина, на нее сейчас нет времени. Леса там полны мин, каждый день уйма раненых и только один доктор. Нужно бы побыстрее отвести новый участок под больницу, надеюсь, найдем кого-нибудь, кто ее построит.
– Мне все равно, куда ехать.
– Великолепно, – обрадовался этот человек. Его утомленные глаза ожили, он достал из шкафа бутылку, две баночки из-под горчицы, налил их до краев.
– Еще русская, – сказал он. – Вы первый человек, пришедший сюда. По крайней мере из вашего брата. – Тут он заметил у инженера на лацкане маленький значок: серп и молот. – А, значит, у нас с вами общая вера. Можем перейти на «ты».
Он расстелил карту и стал водить по ней пальцем.
– Ты увидишь страшные вещи. А потом узнаешь и нечто необычное. Народ начинает пробуждаться! Будут потрясающие дела! Не знаю, испытываешь ли ты такое же чувство? Сам я из здешних мест. Езжу с утра до вечера по этому краю и глотаю слезы. Нет, ты не можешь себе этого даже и представить. Всю эту нищету. Любой и каждый плевать хотел на этот край. Были здесь венгры, чехи, словаки, и каждый искал только одного, как бы подешевле заполучить рабочих – больше ничего! Здесь нет ни шоссе, ни железной дороги, ни больницы, ни какой-нибудь, пусть самой захудалой, фабрички. И никогда ничего не было. Леса и халупы да деревянные костелы. И во все это еще садили из орудий, да немцы подожгли, но не все сгорело. – Он чуть ли не плакал. – А когда мне начинает казаться, что я схожу с ума от отчаяния, вдруг вспыхивает какая-то надежда. У любой нищеты есть свое дно, а уж когда ниже некуда, оказывается, что можно только выше. Теперь люди не дадут вырвать у себя из рук ни власти, ни земли. Мы этого не допустим. И вот я отваживаюсь думать о том, что будет здесь через пару лет. Еду во тьме, вижу одинокий свет где-нибудь на самом горизонте, закрываю глаза и вдруг вижу – сверкает огнями целый город.
Инженер смотрел в окно, за спину Фурды, на разрушенные дома. «Откуда берется такая вера? – пришло ему на ум. – Откуда эти люди, почему они умеют видеть в развалинах новую форму, а в пожарищах почувствовать запах хлеба? Вероятно, они появились с войной. А может, и раньше жили, только я их не встречал». Эта мысль пришла ему в голову в первые же послевоенные недели, когда никто не знал, что кому нужно делать, даже трамваи еще как следует не ходили, продовольствие пытались добывать в ЮНРРА[4]4
ЮНРРА – международная организация для оказания помощи странам, пострадавшим во время второй мировой войны.
[Закрыть], захватывали магазины, принимали обращения, хватали предателей… Тогда-то к нему, в его холостяцкую квартиру, пришла не известная ему седая женщина: «В шахтах нет людей, некому спускаться вниз, каждую ночь посылают туда по машине, отъезд из секретариата». Машина была разбита, с большим котлом – работала на угле, за котлом торчал флажок, у секретариата уже толпились мужчины, по внешнему виду которых было заметно, что они только что вернулись с работы; потом они очень долго ехали, вели разговор вполголоса и все подшучивали над худым, страшно худым Давидом Фуксом, только что вернувшимся из концентрационного лагеря; их трогало, что он едет с ними, хотя, конечно, какой из него работник! Но он все же спустился в шахту вместе с другими – руки тонкие, будто рукоятка лопаты, смертельная подземная бледность, каждое его движение отдавалось в Мартине, как собственная боль. И зачем только этот человек поехал с ними, когда ему следовало бы лежать в санатории, когда у него самое святое право на пожизненный отдых?
– Возможно, здешние люди покажутся тебе отсталыми и необразованными, – продолжал Фурда, – но есть в них и нечто особенное… Нечто от самих этих гор, от их природы… Узнаешь их как следует – будет тебе с ними хорошо. А я пока что дам тебе справку. Я бы дал тебе и машину, но уж больно далеко, ждать ее обратно дня три, а может, и больше. Из-за одного человека… ты понимаешь меня?
– Понимаю. Может, кто по пути подбросит.
– Наверняка, – заверил Фурда. – Туда ездят солдаты, удаляют мины, ремонтируют на Влаге мосты… А если тебе что-нибудь потребуется, – говорил он, когда они уже прощались, – ты всегда найдешь меня здесь. Если жив буду, конечно.
У проходной, где Мартин оставил чемодан и рюкзак, он нашел уже толькo рюкзак; у старого вахтера из глаза текла большая желтоватая слеза.
– Столько здесь ходит разного народа…
Ему захотелось разбить окно и подраться, стукнуть кого-нибудь, схватить вора и заставить его ползком ползти по пыльной улице, но он только заорал на вахтера:
– Идиот, какого черта ты здесь торчишь!
У склада стояла длинная очередь, люди выносили оттуда клетчатые ковбойки, мешки с мукой и сок грейпфрута, хлопчатобумажные одеяла, гвозди и стулья. Он прошел без очереди. Кладовщик провел его узким проходом между ящиками и мешками, благоухающими кофе, в помещение, в котором лежали всевозможные инструменты. Молотки и пневматика, железные ярко раскрашенные брусья, отбойные молотки и пишущие машинки; ему казалось невероятным, но он нашел здесь необходимые ему инструменты – все до единого. Разрази гром, это же великое счастье!
Он расписался у кладовщика под какими-то ненужными бумагами, люди с удивлением смотрели на скарб, который он уносил и который совершенно определенно не имел никакого отношения ни к пище, ни даже к домашней утвари.
Хорошо еще, что украли чемодан, иначе он не смог бы все унести. И он рассмеялся, идя по разрушенной улице. Рейку сделаю сам и нанесу деления, вешки тоже или напишу Давиду.
Он купил себе буханку белого хлеба и на все карточки килограмм колбасы. На вокзале он сложил свои вещи в кучу, сел на них и стал дожидаться поезда. Около него суетились солдаты, девушки в темных юбках и цветастых платьях – они пели какую-то визгливую песню, одноногий цыган тащил на спине залатанный мешок, на путях маневрировал паровоз с тремя вагонами, из которых торчали ржавые обломки орудий. Люди кричали на каком-то трудно понятном языке, никто здесь не знал Мартина, никто не обращал на него внимания, никто его не ждал.
Он понял, что такое быть в незнакомом городе совсем одному, даже не знаешь, где придется спать. Казалось, это должно было его хоть немного беспокоить, но он не беспокоился, разве что испытывал любопытство. Потом он представил себе полянку под лесом, где ему предстоит произвести замеры – никогда еще он не готовил места для больницы. Прежде всего надо будет подыскать реечника, чтобы умел хотя бы писать и хоть немножко считать. Скажем, какую-нибудь девушку, думал он, какую-нибудь красивую девушку, и он начал думать о девушке, с которой днем будет работать, а ночью спать.
Наконец прибыл поезд – четыре вагона, обвешанные людьми; он влез в последний, нашел себе местечко в тамбуре и сел, прижимая к стене свои сокровища; воздух здесь был спертый от разгоряченных человеческих тел, от грязи, пота и пьяного дыхания.
Через краешек окна он видел убегающий пейзаж – островерхие кроны желтеющих деревьев, краснеющий кустарник, пожарища деревень, землянки, из которых поднимался дым, глиняные избушки и соломенные крыши, деревянные сараи, покрытые зеленой хвоей, – видно, в них жили люди и даже спали дети, – и он проникся еще большим сочувствием к жителям этого края.
Он вышел на сожженной станции – недавно разрушенный монастырь поднимал к небу зубчатую башню; к монастырю приближалась молчаливая процессия; что вы будете делать, когда опомнитесь, чтоб открывать двери, говорить обычными словами и снова любить? Они проходили мимо него, молчаливые, залезали в свои норы, расходились по разным тропинкам. Наконец их осталось только двое – он да длинный тощий старец в бумажных брюках, резиновых галошах на босу ногу, через плечо у него висело зеленое американское одеяло с большими черными буквами U.S. ARMY, на голове шляпа, как перевернутая лохань.
– Пан, – спросил старик, – это правда, что снова будет война?
Он ужаснулся.
– А между кем?
– Говорит, между русскими и Америкой. У американцев вроде есть такая бомба. Как бросят – так целая часть света долой. И огонь столбом до самой луны.
– Да что вы? Кто это вам такое наговорил?
– Да вот все вокруг говорят, – сказал старик. – Человек на все способен. Нравится ему огонь, вот он и зажигает. Той осенью, когда сюда пришел немец, наших согнали в костел, а некоторых увели за деревню в лес. А потом солдаты все полили бензином и подожгли. Огонь клокотал, все только трещало. И мы так кричали, что не узнавали собственных голосов, пока не услышали тех, запертых в костеле; у меня дочка там была, так вот слышал я, как она плачет со всеми детишками своими, как рыдают они в этом страшном огне; а потом немец, офицер с черным лицом, кричал: «Зинген, зинген!» И мы пели, о, господи, как же страшно мы пели и как долго в ту ночь, когда уж и треска-то никакого не было, когда уж никто больше не кричал и было совсем тихо.
Старец приподнял шляпу и ушел по тропинке, ведущей к желтым холмам, где, вероятно, посреди леса поселились люди.
Теперь он остался совсем один. А когда пришла ночь, он вытащил из рюкзака свитер и плащ-палатку, улегся под высокий дуб на опушке леса и сразу же уснул; сны ему не снились. Уже рассветало, когда его разбудил шум моторов. Это была целая колонна машин; первая сразу же остановилась, офицер тщательно проверил бумаги, откозырял, пожал руку и взял его в свой «джип». Дорога вилась вдоль холмов, повсюду видны были воронки. Вскоре они съехали с нее и стали медленно двигаться по кочковатому лугу, они проезжали через временные мосты, но чаще всего вброд, там, где брод был тщательно обозначен палками. Был уже день, когда с голого гребня он увидел развалины сожженного города.
Его высадили на пространстве, которое, очевидно, было когда-то площадью. Он смотрел вслед удаляющимся машинам, в бывших садах до сих пор торчали обгоревшие деревья, но не осталось ни единого цветочка: краски вообще исчезли из этих мест, только на заново построенном сарае висела оранжевая вывеска:
ГАЛАНТЕРЕЙНЫЕ ТОВАРЫ.
Ему показали, как пройти к врачу; нужно было вскарабкаться по зеленому косогору; в деревянном военном бараке он нашел медицинскую сестру. Врач уехал вчера вечером в горы – эпидемия сыпного тифа, а здесь его дожидалась целая толпа деревенских жителей; мотки бинтов, пропитанных кровью, гипс, а рядом жующая корова; на возу умирал безногий, его крик перекрывал тихий и бессвязный гомон людей, обреченных на длительное ожидание.
Наконец> появился врач в высоких сапогах, большой и плечистый, под глазами синие круги утомления, с большими руками, которым приходилось держать лопату.
– Давайте по одному. – И прошел в кабинет, прежде чем его успели схватить протянутые руки.
Инженер присел на деревянной лестнице и слушал непонятный разговор; он смотрел вниз на измученные леса, на плоские кратеры лугов, на маленькие фигурки людей, снующих на дороге, и ждал. В девять часов вечера отковылял последний пациент. Врач выскочил за дверь и закричал:
– Проходите, приятель!
Они сидели в маленькой каморке, в которой стоял только стол, заваленный бумагами, жестяной умывальник с кувшином, шкаф и складная кровать; сестра принесла две большие банки разогретых консервов и бутылки с пивом.
– Так вы, значит, пришли нарезать нам землю под больницу? – несколько раз повторил свой вопрос врач. – Очень вам рады, очень рады. – Он ел мясо с изюмом и продолжал говорить с набитым ртом – Вы даже понятия не имеете, каких трудов стоило мне отвоевать эту землю! Видите? – Он выскочил из-за стола и заспешил к окну.
На улице стояла дождевая тьма, но за день инженер успел изучить косогор почти наизусть.
– Вот это местечко для больницы, а? – кричал врач. – В комитете сидят одни крестьяне. Один – сам богатей, у другого – брат или отец. Они и слышать не хотели, чтобы у этого луга могло быть более святое назначение, чем служить коровам. И знаете, кто мне в конце концов помог? – Он глянул на инженера. – Коммунисты. – Возможно, он сказал это только для того, чтобы порадовать его. – Ночь будет мокрой, – добавил он минуту спустя. – У нас нет времени починить крышу. А вы можете работать на дожде?
– Мне надо еще подготовить инструменты и найти реечников. А вы очень с этим спешите?
Врач не ответил.
– Один день погоды не делает. А вы уж знаете, кто составит проект? Кто будет строить больницу? Кто привезет сюда инструменты? И наконец, кто будет здесь лечить?
Врач опустил голову.
– Кто-нибудь найдется, – сказал он в раздумье. – Прежде всего должна быть больница. Всюду разрываются мины, до ближайшего госпиталя пятьдесят километров. Кого я туда довезу, если по дороге и не проедешь? В следующем месяце придет новый врач… Нас будет уже двое. И наконец, теперь здесь вы и скоро начнете нарезать участок под больницу. Так и пойдет дело, люди найдутся.
Инженер завертел головой.
– Такие сумасшедшие, как я…
Он засмеялся. Может, и действительно, найдутся люди. Впрочем, теперь начинал надеяться и он.
– А вы? – спросил врач. – Откуда вы взялись? Есть у вас здесь кто-нибудь?
– Нет.
Врач заерзал на стуле, перегнулся через стол и снова спросил:
– А там, дома, кто-нибудь есть?
– Пара знакомых.
– Ну, ну, – закивал он головой. – А почему же все-таки вы приехали сюда? – И, видя, что инженер не собирается отвечать, быстро добавил – У меня-то это просто. Я здешний… Но что может гнать другого человека в такую даль?