Текст книги "Час тишины"
Автор книги: Иван Клима
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)
Инженер хотел было объяснить, что именно эта далекая от всего света даль и притянула его сюда. Но это был только первый импульс: исчезнуть, уйти от всего, что могло бы напомнить ему дни с ней; а потом возникло уже новое побуждение: любым способом ликвидировать затянувшееся время молчания и бездействия. Он хотел работать, работать до упаду, делать даже то, чего остальные не хотят, – поэтому-то он и стал ездить в те ночные смены.
А также и потому, что страшился одиноких вечеров в своей квартире; и у него и у вернувшегося из концлагеря Давида было одинаковое состояние. Оба что-то «искупали», и оба бежали от пустоты своих домов – боялись их; возвращаясь в воскресенье с ночной смены, страшились второй половины дня и всей следующей ночи. Обычно он звал Давида к себе. Иногда к ним присоединялся кто-нибудь еще, он надувал резиновый матрац, который брал с собой в экспедиции, и они засыпали, тесно прижавшись друг к другу, на два-три часа. Потом жарили на газовой плите колбасу и спорили: «социализм», «демократия», «правительство одной партии».
– Все что угодно, только не то, что было, – твердил Давид, – только чтоб с человеком не смели уже обращаться, как с мухой.
У него было свое представление о будущем общества, в котором господствовал народ – не партии и не политики, а действительно народ.
Народ, кто он, этот народ? Разве во время всех этих злодеяний кругом не было народа?
Нет, его на это толкнули. Воспользовались его нищетой и необразованностью. А теперь мы дадим ему в руки ключ, с его помощью он найдет правду.
В полночь они расходились. Им виделось совсем близко общество, в котором не будет ни нищеты, ни трепки нервов, ни ненависти, общество, которое навсегда положит конец войнам, и эти видения были столь утешительными, что они наполняли надеждой те несколько минут пустоты, которые оставались между прощанием и сном. И теперь он мог заснуть без боли. Но иногда, посреди недели, на него обрушивалась отчаянная, непреодолимая тоска, он мучился, что она не дождалась мирной жизни, и тогда он звонил Давиду и они таскались из кабака в кабак, и он, всегда такой молчаливый, все рассказывал и рассказывало ней, а потом начинал даже петь. К утру всегда трезвый Давид приводил его домой, укладывал на диван – это, мол, пройдет! – и тихо исчезал.
«Так нельзя дальше, – думал он потом, пытаясь через час смыть всю тяжесть опьянения, – я должен что-нибудь делать, что-нибудь порядочное. Только так можно уцелеть, чтобы жить дальше».
Потом он вспомнил о равнине с аистами, прочитал о ней все, что только смог достать, предчувствуя там дело, в котором он мог бы принять участие.
Когда он садился в поезд, несколько друзей помахали ему с перрона и у него совсем исчезло чувство, что он едет куда-то в изгнание, в медвежий угол, в далекие края минированных полей и сыпного тифа; скорей казалось, что он едет туда, где наконец-то сможет хоть как-то заполнить свою жизнь. И он даже радовался.
Вот это-то он и мог бы рассказать, но ему казалось, что потребуется уж слишком много времени, и он сказал только одно: «Убили у меня жену… Мы еще не поженились, но все-таки жену… Я хотел быть как можно дальше, совсем далеко…»
– Так-так, – забеспокоился врач. – Вы сделали правильно. Надо сломать в себе все стереотипы, привычные ходы мыслей! И вы с толком выбрали себе место. Здесь вы можете быть полезным. А когда человек полезен другим, нигде ему не может быть… – он с трудом подыскивал слово, – грустно.
Он вздохнул и попробовал снять кожаные сапоги.
– На заказ, по мерке сшитые, – принялся рассказывать врач, – я заплатил за них двенадцать тысяч, поглядите-ка!
Наконец он стащил их и показал ему пальцем на тонкую полоску вокруг голени.
– Это от клея. Спасло мне жизнь. Когда мы обовшивели, я ловил на это дело по сорок вшей в день. Изобретение двадцатого столетия! – Он рассмеялся.
Потом принес из коридора сверток солдатских одеял.
– Кровати у меня нет. Но если пару одеял положить под себя, а другую пару на себя, принцесса позавидует. Вы и представления не имеете, что это за край. Сибирия. Паршивая кобыла здесь не останется, не то что человек.
Он открыл шкаф, вытащил откуда-то из-под кучи грязных рубашек и нечищеных ботинок черный чемоданчик, на крышке была изображена беленькая собачка His master's voice[5]5
«Голос его хозяина» (англ.). Название известной фирмы грамзаписей.
[Закрыть]. Врач поставил пластинку, сделал несколько оборотов ручкой и опустил мембрану:
Здравствуй, здравствуй, юродивый Иваныч,
Встань-ка, честь нам отдай, низко поклонися…
Тупая игла скрипела, но врач сидел неподвижно; обхватив голову руками, он прислушивался к странной песне, к этому одинокому напеву в одинокой ночи; инженер тоже стал слушать, и на мгновение его охватило чувство неуемного восторга и чистой радости, которая продолжалась и потом, когда пластинка кончилась и врач закрыл чемоданчик.
– Это на прощание, чтоб скрасить ночь, – сказал он, обращаясь к патефону, – раз уж у меня гость.
– Благодарю, – спохватился инженер, – искренне благодарю вас.
– Человеку ведь мало надо. Немножко еды да крыша над головой. И еще ощущение, что он хоть немного нужен людям. – Он погасил керосиновую лампу и тяжело плюхнулся на железную кровать. Капли дождя падали на стол, а в углу – в подставленный таз. – Это важнее всего, – продолжал врач. – Я не верю в добрые поступки. И в бессмертие души не верю. Принесут вам человека, разорванного миной, и вам сразу ясно – конец, совсем конец. Пусть это и несправедливо. Вы идете по дороге и вдруг – хлоп, и это только потому, что кто-то, кто вас даже и не знает, поставил капкан. Я об этом часто думаю, когда привозят сюда подорвавшихся на минах. Что же, собственно, такое человек? Человеческая душа? Все это сидит в мозгу – миллионы клеток, великолепнейшее сооружение? Это и есть вы. А где-нибудь другое сооружение, и это – я. Когда-нибудь, скажем, через десять тысяч лет, соорудят люди искусственный мозг. Почему бы и не соорудить? Делают ведь другие вещи, сделают и это. И если сумеют создать его точно таким, каким был ваш мозг, вы вдруг снова станете жить. Вы, или я, или, скажем, Гитлер. Но прежде всего вас спросят: что вы делали тогда? Вы, кажется, разрывали землю и закладывали в нее мины, чтобы убивать ваших братьев? Какой ужас! И разорвут вас! Навсегда! Я хотел бы, чтоб я, когда меня спросили: «А вы, доктор Кривула, что делали?..»
Он не ответил, уснул, не закончив фразы. Теперь инженер лежал один, бодрствовал, прислушивался к шуму дождя– не мог уснуть. Перед его глазами проплывал обезображенный пейзаж: из земли шел дым, и люди ползли в развалинах, и над всем этим звучал низкий голос врача.
Потом инженер вспомнил об отце. Суть философии отца также заключалась в том, чтоб быть полезным людям. В сознании инженера неизвестно почему вдруг возникло не живое лицо отца, а фотография; отец сидит среди своих учеников – очень удовлетворенный и почтенный; каждый год вступало в жизнь самое меньшее шестьдесят молодых людей, которым он вкладывал в голову и смерть Александра, и падение Карфагена, и картину битвы под Аустерлицем; у него были свои принципы и свои изречения: «Дамы и господа, Наполеон был человек гениальный, но он воплощал тоталитарную идею и поэтому должен был закончить свою жизнь нищим изгнанником!», «Человечество развивается по пути демократии, а это означает народное правительство». Изо дня в день он сидел в кресле у книжных полок: Масарик, Чапек, Ремарк, Эптон Синклер, «политика– дело грязное, демократия – вот честная работа, она одна-единственная оставляет ценности». В тридцать восьмом году его досрочно отправили на пенсию. Он старался, как только мог, скрыть свой «позор», даже созвал гостей на торжество по поводу своего ухода из школы – несколько учителей и старую тетку, ел больше, чем обычно, и рассказывал анекдоты, сухие и бородатые анекдоты, рассчитанные на то, чтобы сделать более занимательными уроки истории. Все смеялись, а грусть и растерянность нарастала с каждой минутой. Потом все было кончено. Ушли. Остались зажженные люстры, бессмысленный беспорядок недоеденного и недопитого, незадвинутые стулья, полные пепельницы. Отец неподвижно застыл в углу, через окно влетела бабочка, на стене он видел кривую летящей тени, но не двинулся, тишина продолжалась… хоть бы он заплакал, хоть бы разразился проклятиями, хотя бы рюмка разбилась, хоть бы кто-нибудь вошел и поставил на место стулья! Если ничего не произойдет, наступит конец – конец движения, порядка, жизни, – и отец, видно, это понял.
В первые же дни оккупации он узнал, что трое из его учеников перекинулись к немцам. Вероятно, таких было больше. Но этого он уже не узнал – на ночь принял смертельную дозу люминала. «Быть полезным людям», но как? Политика – дело грязное, только честный труд оставляет ценности. Не занимаешься политикой – кто-нибудь придет и снова все поломает; сколько людей заботилось лишь о своей работе, а кто-то пришел и разрушил – люминал, деревни без крыш, горящий костел, в который заперли людей, матери, плачущие вместе с детьми, обгоревшие деревья… И все, все мы были совершенно невиновны.
Дело только в том, сумеют ли люди придумать что-нибудь другое? Но я все-таки вступил в партию, которая хочет изменить мир; ему казалось, что тем самым он соединил свои мысли и свои действия с мыслями и действиями людей, которые хотят придумать нечто другое: чтобы никто не мог одного человека гнать против другого… «И вот я здесь», – сказал он устало. Но, несмотря на большую усталость, ему казалось, что он заглядывает в грядущие дни, наполненные смыслом, имеющие свое назначение. Ему еще захотелось представить, что в этом грядущем сумеет сделать он, но думать уже не было сил, он только прислушивался к звуку воды, однообразно капающей в умывальник, и наконец уснул.
В коридоре раздался сильный крик, послышались шаги. Он увидел, как доктор зажег лампу и как с лампой выбежал наружу.
– Двигайтесь живее! – приказывал доктор.
Инженер встал, растерянно прикрыл постель, оделся – не было еще и двух часов ночи, на улице продолжал шуметь дождь. Из соседней комнаты доносились болезненные стоны, он вышел в коридор и заглянул в открытую дверь. На широком столе, покрытом простыней, лежал человек, облитый кровью, кровь капала на пол, образуя лужу, сонная сестра подготавливала инструменты, доктор мыл руки.
– Я нужен вам для чего-нибудь? – спросил инженер.
– Благодарю, – сказал доктор, – а вам когда-нибудь приходилось?
– Нет.
– Тогда будет трудно. – Он посмотрел на потолок. – Разве что, – и он показал в угол, где стоял старомодный черный зонт, – придется подержать его над нами. – И доктор стал тщательно вытирать руки.
Инженер взял зонт, раскрыл его и подошел к операционному столу.
– Вы должны быть осторожны, – предупредил врач, – мне теперь будет не до вас, и постарайтесь лучше не смотреть, раз вы не привыкли.
На зонтик падали капли, он смотрел, как врач длинными ножницами разрезает сухожилия и потом зашивает кожу – кровь текла у него по рукам. Потом он увидел смертельно бледное лицо. Этот человек все-таки, наверное, умрет. Ноги у инженера вдруг стали тяжелые, лоб похолодел. Он прикрыл глаза. Видно, усталость. Без всякой причины вдруг охватило сознание отчаянной бессмысленности. Почему все-таки не отремонтируют крышу? Какой смысл в том, что он приехал сюда в такую даль? Для того чтоб держать этот зонт? А что будет дальше?
Врач забинтовывал рану. Он вытер вспотевший лоб, самое худшее было позади.
– В первые дни нам приходилось на бинты рвать солдатские рубашки.
Безногого отнесли в соседнюю комнату. Врач наливал в умывальник чистую воду; руки, халат и даже лицо у него были забрызганы кровью.
– Умрет? – спросил он его.
– Наверно, – сказал врач, – даже определенно умрет. Его везли сюда чуть ли не целый день.
Инженер несколько раз закрывал и открывал зонт – капли стремительно разлетались во все стороны.
На улице в непроницаемой дикой горной темноте не переставая шумел дождь.
Глава четвертая. УЧИТЕЛЬ
1
Учитель снял с плитки кастрюльку с кофе, перелил его в настоящий майсенский кофейник. И кофе тоже был настоящий– он оставил себе горстку, когда раздавал детям посылки ЮНРРА. Он расположился в кресле и пировал по-царски – ел кулич и пасху, которые принесла ему дочь школьного сторожа. Она или ее мать носили, видимо, угощение и прежним учителям в качестве незначительного подкупа, но все равно это его порадовало; у него было превосходное праздничное настроение; после стольких недель утомительной работы хоть немного покоя, хоть какое-то время для собственных мыслей.
Поев, он помыл посуду и стал глядеть из окна. Учитель родился в горах, до назначения сюда он несколько лет работал в деревеньке, лежавшей у самого подножия суровых скал. Бесконечность равнин очаровывала его, ему нравилась их чистота, тишина, узкие полосы поблескивающих вод, желто-зеленые шары весенних кустов, черные косяки летящих уток. Во всем этом была нетронутая красота, но он знал, что за нею стоит горькая нищета. Земля – не знавшая плуга. Ледащая.
Почему не пробуют ее возделать?
Потому, что все заливало водой.
Все здесь говорили о воде. О том, как разлилась она в прошлом году, два года назад и почему еще не разливалась в этом? А на вербе под окном белела засечка, до нее он с трудом дотягивался рукой. Сюда доходила вода.
Он прикрыл глаза: кусты верб медленно расцветали, слышался запах ореха и персиков, виноград свисал с утомленных кустов, земля огрубела, он мял ее в пальцах и глубоко вдыхал. Он любил ее. Ему давно хотелось стать садовником или даже обыкновенным крестьянином, но для этого нужен был хотя бы кусочек земли, хотя бы кусочек этой негорной целины, которая лежала здесь рядом, пересыхала и никому не шла на пользу.
Ему было жаль ее, жаль людей, которые смирились с тем, что не получают от нее ничего, кроме жалкого пастбища для скота.
Это нищета сделала их покорными. Нищета плодит покорность, а покорность в свою очередь плодит новую нищету.
Он снова опустился в кресло, взял со стола старательно обернутую толстую тетрадку.
ЗАМЕТКИ О ШКОЛЬНОЙ ЖИЗНИ,
которые сделал учитель в Блатной Петр Лукаш.
Он хотел вести только педагогический дневник, но писал обо всем: записывал свои мысли, делал заметки об учениках и их родителях.
Сегодня, 20 февраля 1946 года, ученица второго отделения Елена Пушкарова пришла в школу с перевязанной рукой. Я снял повязку – из-под нее вывалился большой кусок навоза.
– Что это у тебя такое?
– Да это ж навоз, чтоб зажило.
Так еще здесь лечится народ. А старая Бруднякова до сих пор ходит по воду к реке, и эту воду пьет. «Наши бабки ее пили и здоровы были, чего вы пристаете?» – сказала она мне. И так здесь рассуждают многие: живем, как жили наши бабки. Какая темнота!
5 марта.
Вчера приехал районный врач и передал мне коробочку хины от малярии. Он также составил список людей, которые должны каждый день приходить ко мне и в моем присутствии глотать порошки, иначе они не будут их принимать, и страшная болезнь еще больше распространится. Она здесь свирепствует. Некоторые все равно отказываются, и я вынужден ходить по избам.
Он перевернул густо исписанные страницы повествования о его здешней жизни.
3 апреля.
Некоторые дети в школе не говорят ни слова, как, например, маленькая Пушкарова, Байко Гашпар или Брудняк Миколаш. Последний со слезами на глазах доверительно сказал, что дома ему сперва намекали, а потом и прямо сказали – учитель ничему хорошему не научит, потому что он не верит в бога, и потребовали, чтобы мальчик ни одного слова за учителем не повторял. Вот как ведут себя многие родители – они даже на приветствие мне не отвечают и только молча слушают, когда я говорю им что-нибудь об их детях.
Я ДОЛЖЕН ЧТО-ТО ДЕЛАТЬ!
Но с чего же начать? С утра до вечера я как белка в колесе, а когда у меня бывает немного свободного времени, я пишу людям заявления или сижу на собрании. В этом, наверно, есть какой-то смысл, но действительный смысл моего здешнего пребывания заключается в том, чтобы расшевелить их, поднять их против собственной покорности, против костела, против злосчастной доли, которая, как лютый волк, хватает их за горло.
Тут следовала страница, к которой он постоянно возвращался.
Я решился!!!
Сразу же под замком, на пастбище, разобью опытное поле! Поставлю вместе с детьми плотину, которая защитит поле от паводка, и таким образом спасу эту часть земли от неожиданного затопления. Посажу там табак, виноград и вообще все самое лучшее, что здесь может произрастать. Попытаюсь убедить людей, что можно жить иначе – не только в нищете!
А под этими словами – еще и еще раз перечитывая свою первую запись – он приписал некоторые из своих мыслей.
Человека, поднимающегося на борьбу, уже не остановить.
Самое худшее – молчание. Если ты относишься к своей судьбе, как к раз навсегда данному, в конце концов обязательно станешь рабом, хотя, может быть, и родился царем!
Выглядело это несколько патетично, но сама по себе мысль его всегда волновала, и в эти минуты ему казалось, что написанное в первую очередь и со всей настойчивостью обращено к нему. Он взял перо и приписал еще несколько слов под последней строкой:
Человека никогда полностью не покоришь, если он научится сопротивляться, ибо в нем родится сильный инстинкт свободы! Но ему будет всегда грозить покорность, как только он станет цепляться за жизнь, презрев все остальное. ВЫШЕ ГОЛОВУ!
«Но один я ничего здесь не докажу, – возражал он, как всегда, сам себе. – А кто захочет что-либо начинать со мной, если я не могу предложить даже кроны?»
Он испытывал потребность с кем-нибудь поговорить о плотине, об опасности паводка, о котором знал только по рассказам, о той земле, на которой он хотел начать работать. Но с кем говорить? Здешние люди могли бы только посмеяться над ним! Для них это была мертвая потерянная земля, они не верили в нее, и каждый, кто попытался бы утверждать обратное, показался бы им обманщиком.
Но дома сидеть он больше не мог.
Он постоял с минутку перед воротами своего замка, деревня благоухала мылом и куличами, за заборами стояли мужики в самой праздничной одежде, какая только сохранилась в стариковских сундуках, с разных сторон доносились веселые девичьи голоса – девушки пытались как следует облить парней водой. Но он видел все это как в полусне.
Он торопливо обошел замок, взял в сарае заступ и спустился по лестнице, ведущей на пустое пастбище, – в лестницу было ввинчено ржавое кольцо для крепления лодки.
Земля зарастала низкой жесткой травой, он вдохнул ее аромат, потом прорыл узкую глубокую траншейку и стал наблюдать, как она постепенно наполняется водой.
«Ну и работенка будет, – подумал он, – тяжелая работенка».
Со стороны деревни бежала белая с черным охотничья собака, за ней спешил молодой Молнар с отцовским дробовиком через плечо.
Учитель знал его, не раз говорил с ним и всегда поражался– голова у паренька была полна разными удивительными представлениями.
– Куда собрался? – крикнул он Молнару.
– На уток.
– Вот это жизнь – ходить по лугам и стрелять уток.
Тот засмеялся.
– Хотите, подстрелю вам селезня?
– Ну что ж, я заплачу.
Учитель ждал, что мальчик спросит его, зачем он копает здесь траншейку, и тогда он рассказал бы ему в нескольких словах о своем замысле.
Но Молнар ничего не спросил и только сказал:
– Принесем вам чистого, небесного!
Мальчик вскинул ружье и выстрелил в крону высокой ольхи; стая воробьев испуганно взлетела, а он громко рассмеялся.
Учитель снова остался один. Он слышал звон колокола, доносившийся из деревни, девушки медленно прогуливались вдоль канала и пели песни, которые навевали на него грусть. Он говорил вполголоса сам с собой: провести бы сюда воду, навезти бы земли – солнце здесь жаркое, стена замка будет защищать растения от холодного ветра; и орешнику, и винограду – дамским пальчикам или фурминту – будет здесь хорошо. Он вдыхал воображаемый аромат табачных листьев, уже слышал шелест жестких кукурузных листьев, задевающих платье, и мечтал о том, как он – тот самый человек, которого многие не хотят даже и замечать, – разожжет в людях душевный мятеж против собственного равнодушия и покажет им их настоящее человеческое лицо, о котором они, вероятно, и не подозревают.
2
Дворы опустели, остались только собаки да дети, в саду у Йожо зрели черешни, Павел перевесился через забор, – будто орган зазвучал от внезапного удара по клавишам, будто хор перекрывающих друг друга голосов, – он бросил горсть черешен своей белой с черным собаке и пошел дальше по пустынной дороге; на поясе у него болталась пара селезней с зелеными шеями. В этом году трудно было подстрелить птицу, разлива почти не было, целые стаи перелетели через горы в другие края, только отдельные пары опускались на скрытые болота. Но Павел знал об этих болотах, бродил от одного к другому. О нем никто не беспокоился, никто вообще не ведал, кроме пастухов заблудившихся стад.
Вернувшись домой, он обвязал шеи селезней проволокой и спустил их в колодец – беспомощные тела коснулись водной поверхности.
– Один будет для учителя, – сообщил он собаке, – раз мы уж ему пообещали.
Потом он вошел в горницу, присел и разложил на коленях грязное полотенце – стал чистить ружье.
Собака лежала у его ног, и он беседовал с ней:
– Все делают вид, будто это дьявол. Серьезно. А он просто взбалмошный, как мы с тобой.
Собака дремала, а Павел негромко посмеивался. С того дня, как он бросил ребят у ржавеющей машины на берегу реки, он никогда уже больше не возвращался в компанию Йожки, теперь у него, собственно, не было друзей, как не было и близких, кроме отца, если не считать Янку, в которой он разуверился; он думал о ней часто, писал ей, и она даже ответила ему, хотя и не сразу, писала, что нашла себе место получше, вполне хорошее место в большой канцелярии, – всего несколько фраз. Он написал, что приедет к ней, и тогда она ответила очень быстро: не надо, мол, не приезжай, жаль денег, да у нее все равно и времени нет.
Несмотря на это, он приехал, нашел ее на гостиничной кухне, она мыла посуду, была вся красная от пара, с мокрыми жирными волосами, у нее действительно не было ни минуты свободной, и она очень рассердилась, что он приехал.
Он отложил ружье, склонился над собакой.
– Теперь пойдем к учителю. Не спи все время!
С улицы донеслись мужские голоса. Это возвращался отец со своей воскресной компанией. Теперь они станут у забора и заведут беседу: она будет перебрасываться от женщин к урожаю, от урожая к воде, от воды к вину, от вина снова к женщинам, а от них – грустно – к войне, от войны – весело – к женщинам…
Он уже различал отдельные голоса: «…в ночной рубашке, – рассказывал старый Баняс, – в такой… о… о…».
Все смеялись.
Потом он услышал голос отца: «В Петровцах ко мне пришла эта молодая цыганка – Вилгова. Господин хороший, говорит, хочу работать у реки. Я ей отвечаю: да ведь вы, кажется, грамоты не знаете. Нет, говорит, в школу не ходила. А умеете хоть писать? Нет, говорит, не умею».
Мужики смеялись. Отец явно острил. Он умел артистично острить, смог бы, наверно, и о похоронах рассказать так, что люди животики бы надорвали.
«Так что же вы умеете?» – спрашиваю. – «Детей делать умею», – отвечает.
Они заливались смехом. Павел тоже смеялся. Он любил истории отца и мог их бесконечно слушать. Старался, чтоб и у него так хорошо получалось. Но когда начинал рассказывать, никто не смеялся. Видно, потому, что в его рассказ всегда вплеталась какая-нибудь бессмыслица.
– Ты дома? – крикнул отец с улицы.
Павел слышал, как отец снимает ботинки.
– Опять не был в костеле! – Отец прошел в чулках к шкафу и вынул две толстые книги записей. В первую он записывал все, что касалось воды, во вторую вклеивал анекдоты, которые вырезал из газет и старых календарей: граф Андраши однажды объезжал свои владения и встретил своего преданного лесничего. Граф предложил ему сигару, а лесничий вопреки ожиданиям принял ее…
– Ну и не был.
– Ты – единственный, – сказал отец, даже не подняв головы от книги. – Только ты один.
– И учитель.
– Правильно, и учитель. – Отец не спорил: ему, видно, никогда не приходило в голову, что надо спорить. – Только учитель может себе это позволить… Он – учитель и может делать, что захочет – хоть пальто наизнанку носить.
Павел снял с себя пиджак и торжественно вывернул его наизнанку.
– Никому до этого нет дела, – продолжал отец, – только ты-то будешь выглядеть, как осел. – Он залепил анекдотами уже много страниц, хотя пристрастился к этому занятию уже после войны, когда умерла жена и не вернулся старший сын. Надо же было чем-то заполнять пустоту страниц, – в этом он находил утешение. Сколько же на свете веселых людей! Если 6 они могли в один прекрасный день встретиться все вместе!
– Воскресенье надо отмечать среди других дней.
– Почему?
– Потому что мы христиане. – Ему очень не нравились подобные наставления, но он чувствовал ответственность за воспитание сына. – Человек может думать о священниках что угодно, – добавил он, – но верить должен. Для того мы и живем. Да сними ты свой пиджак!
– Ведь мы же верим, – сказал Павел и взял собаку за загривок. – Вот идем мы с ней и видим полное небо ангелов, а она на них лает. – Павел почувствовал, что шутка снова не удалась – отец даже не засмеялся. – Ну, в общем мы пошли, – сказал он, чуть смутившись.
На дворе он обратился к собаке:
– Ведь мы ж с тобой все-таки верим… Я верю, что однажды, что однажды… – Он глубоко вздохнул. Потом вытащил из колодца одного селезня – он был тяжелый, перья его еще не потускнели и отливали металлическим блеском. – Может, он предложит нам поработать с ним, а? – продолжал Павел. – Тебе бы это понравилось?
Они вышли через заднюю калитку и как сумасшедшие побежали за гумнами.