Текст книги "Час тишины"
Автор книги: Иван Клима
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
Глава восьмая. ЯНКА
1
Янка сидела в маленьком привокзальном буфете, вокруг цыганки с детьми, мужики в резиновых галошах на босу ногу, смесь языков, цветастые платки, широкие черные юбки; она купила немного колбасы и бутылку минеральной воды, у стойки мотался пьяный старик с благородным лбом, в руках у него была кружка пива, и кто-то все подливал ему в эту кружку апельсиновой воды.
Старик заметил Янку и подошел к ней.
– Зачем тебе царица Савская? Не было никакой царицы, никакой Савы. А людям все равно, знай себе ищут новых кумиров.
Снова она была дома.
Поговорю по крайней мере со знакомыми. Она не радовалась дому, хотя уже и не боялась пустого одиночества, в которое возвращалась. Когда-то она бежала отсюда – так хотелось ей любых перемен. Перемены не могли произойти в ней, поэтому она во что бы то ни стало хотела найти их вне себя. Но человек не может без конца жить в постоянных переменах, поэтому рано или поздно приходится обращаться к самому себе или смириться. Она привыкла смиряться с тем, что есть, и заметила, что так поступает большинство людей. Это ее успокаивало. Так проходил день за днем, жила она маленькими радостями и скучными заботами и, как все, только приговаривала: «Такова жизнь!» Да и в самом деле, что еще можно назвать жизнью?
Впрочем, ей не дали возможности бездельничать – взяли ее референткой в бригаду; должность хотя и небольшая, но она доставляла уйму утомительных забот. Все время она линовала бумагу, заполняла графы, звонила по телефону или отсиживала на заседаниях, где всегда говорилось об одном и том же: о подготовке рефератов, торжествах и подведении итогов, всегда говорилось только о работе, короче, о том, чем и среди чего она жила, а это еще больше утомляло.
Но вместе с тем в этом было какое-то успокаивающее утомление. Не оставалось времени и энергии даже на собственное воображение, всегда рисовавшее что-нибудь постороннее, во всяком случае не то, чем жила она и чем жили остальные люди вокруг нее.
Только во сне ее посещали особенные, красочные видения: солнечные пастбища и мягкие кресла, рыжие лисицы с шелковистой шерсткой, танцовщики, которые раскачивали ее на руках, а потом вели к золотому алтарю.
Когда она просыпалась, на нее обрушивалась вся проза жизни, она вспоминала о том, какая в действительности была у нее свадьба, думала о несбывшихся надеждах и иллюзорных представлениях – ничего из этого, собственно, не осуществилось. И любовь, и вся ее жизнь теперь часто казались ей сплошным обманом, вроде церковной проповеди, которая много обещает, опьяняет музыкой органа и запахом кадила, а выйдешь из храма божия – и опять одна-одинешенька в пыли немощеной дороги, а вокруг, как и вчера, как и завтра, только гогочут гуси.
Иногда она себе говорила: сбегу, сбегу от всего и начну новую жизнь. Но ей некуда было бежать, и она не знала, как начать новую жизнь.
Кто-то положил ей руку на плечо.
– Янка, ты что тут делаешь?
– Ах, боже мой, Йожка!
Она вспомнила, что еще не привела себя в порядок после дороги и быстро пригладила волосы.
– А мужа в Чехии оставила?
– Да, приехала одна. Получила телеграмму, что маме плохо. Ты ничего об этом не знаешь?
Она вынула из сумки телеграмму и протянула ему.
Он равнодушно заглянул в телеграмму.
– Не знаю. Я теперь редко бываю дома. Что там делать?
Йожка был слегка пьян. Он очень постарел. Под глазами висели желтые мешки, черные волосы поредели и утратили блеск.
– Ты что так смотришь на меня? – И он потрогал небритое лицо. – Испохабили мне всю жизнь… А ты как?
– А меня уже взяли в канцелярию, я работаю секретарем.
– Ах ты, дама.
– Ну, таких, как я, хватает, – сказала она тихо, – но есть люди, которые мне завидуют.
Он перенес свою рюмку к ней на столик.
– Ну что это за жизнь! – сказал он. – К чему стремиться? Были у меня свои идеалы, все отняли. Почему? Ведь я же эти машины делал из ничего, из всякой рухляди! А они? Они из машины делают рухлядь. И самое плохое – лишают человека всяких стимулов. Ну ради чего человеку Жить? Ну скажи, ради чего? Ради чего, к примеру, тебе жить?
– Ты на машине?
– Да, – ухмыльнулся он, – только не на своей. Но все равно, ты – мой гость, потому что ты – моя старая любовь.
– Не шуми, – попросила она.
Он вытащил из кармана скомканную бумажку в тысячу крон и пошел платить, а она отыскала в сумке зеркальце и гребенку и немного подкрасила губы.
– Ты единственная, – продолжал Йожка Баняс, – кто прогнал меня, как паршивого пса, когда другие зарились на мои деньги. – Он взял ее чемодан и бросил в свою серую «татру», на кузове которой уже не стояло его имя.
– Государственная! А у меня ведь было уже три своих. Шоферы меня величали «шефом». А этот рыжий Шеман, – помнишь? – еще набросился на меня, мерзавец! Ну ему тоже дали от ворот поворот.
Она смотрела на длинный пучок света, вырывавший из тьмы знакомые домики, потом замелькали только деревья, и наконец они оказались в поле. Как странно! Прошло столько лет, думала она, пойди я тогда с ним, может, была бы счастливой.
– Проклятое шоссе! Покрышки так и летят. Слава богу, теперь уже не из моего кармана, – засмеялся он. – А что ты будешь здесь делать? Хочешь, найду тебе местечко у нас? Будешь ездить на линии. Сейчас нужны люди.
– Не знаю. Наверно, опять уеду.
Дорога была разбита, он ехал все медленней, она чувствовала мелкие крупинки пыли, кружившие по кабине.
На мгновение он бросил руль, потом взял его одной рукой, а другой обнял ее за плечи.
– Я иногда думаю о тебе.
Она слегка повернулась к нему, теперь, в темноте, не была видна его утомленность, и он показался, ей даже красивым: продолговатое лицо с тонким носом и большим ртом.
– Погибла моя жизнь, загубили все. Что мне теперь делать?
Она молчала.
– А помнишь, – пустился он в воспоминания, – как мы однажды с тобой танцевали?
– Помню.
Она так часто об этом вспоминала, помнила все подробности того дня.
– Я была тогда еще глупой, – сказала она, словно извинялась.
– Я хотел тогда к тебе приехать… честно, только подвернулось одно хорошее дельце… Все равно из этого ничего не получилось, – вздохнул он, – может, хоть тебя не потерял бы.
Ей показалось, что он говорит о ней, как о материале или о мебели, но все же каждое его слово возвращало её к тем дням, когда у нее еще все было впереди.
– Как вы живете с ним? – спросил он.
– Ну, так. – Потом добавила – Он учится, начал ходить в школу.
– Этот парень не для тебя. С ним ты счастлива не будешь.
Он смотрел теперь только на нее, смотрел и смотрел, машина дико подскакивала на ухабах. Вдруг он стремительно повернул руль, выехал на какую-то полевую дорогу и затормозил.
– Что такое? – спросила она испуганным голосом.
Он обнял ее и стал целовать в губы, в шею, потом выключил свет, но целовать продолжал, так что она совершенно потеряла дар речи.
– Нас никто здесь не увидит? – наконец спросила она.
– Нет, здесь мы одни.
Он открыл дверцу и чуть ли не на руках вынес ее из машины; потом на минутку вернулся – она одиноко стояла посреди тихой уснувшей равнины, – выбросил тяжелое солдатское одеяло, а она все ждала, неподвижно ждала.
2
По дороге с работы Павел зашел в магазин. Купил себе хлеба и колбасы.
– Когда женка-то у вас возвращается? – спросил его продавец и, не дожидаясь ответа, добавил: – Оно, конечно, можно и без жены, всегда какая-нибудь заскочит, а? – и засмеялся.
Павел тоже засмеялся. Он уговаривал себя, что для него не важно, когда вернется Янка, что ему, мол, теперь вообще все равно. Вырос из всех своих безумств.
Он все время за чем-то гнался, что неизменно от него ускользало. Он размышлял о вещах, о которых, видно, не должен был размышлять, хотел жить так, чтоб жизнь была не напрасной, чтоб она имела какой-то смысл, был убежден, что если он найдет этот смысл, то будет счастлив… Но на самом деле он только еще и еще раз разочаровывался. Зачем же он это делал?
Он открыл, что между счастьем и несчастьем существует еще довольно большое пространство. И человек может спокойно в нем передвигаться, не приближаясь к его границам.
Так он и старался жить весь последний год: ни о чем не думать, ничего особенного не хотеть, ничего особенного не ждать, слушать в трактире разговоры, играть в карты, радоваться мелочам, экономить на холодильник и на платье жене, – его жизнь действительно стала гораздо тише, а в последние месяцы перед отъездом Янки они и ссориться с ней почти перестали, во всяком случае, ссорились уже не так сильно, привыкли друг к другу. Порой у него даже возрождалась надежда, что их любовь вернется. А теперь, когда ее не было, он совсем забывал о пустых и никчемных минутах, стоявших между ними, в его воображении возникали только минуты близости, вспышки радости, неожиданные встречи в городе, утомленные и родные глаза, упавшее дерево, через которое им пришлось как-то ночью перелезать, ее беспомощная улыбка; и он все больше верил, что они все-таки любят друг друга.
Павел подошел к своему домику, под дверью белел конверт, он обрадовался, решив, что письмо от нее, но оно было не от нее – писал отец.
В доме стоял запах пустоты, он зажег свет, открыл окно, вытащил из портфеля ужин… В деревне новостей хоть отбавляй: кооператив распался, скот люди разобрали по домам – каждый свою корову, снова стали проводить межи, хлеб при этом потоптали, как взбесившиеся кабаны…
«Люди словно обезумели, – писал отец, – они переполнены ненависти, а ведь кругом делается и много хорошего. С прошлого месяца к нам стал ходить автобус, и до самых Петровец уже провели электричество, и мы каждый вечер видим, как там горит свет, будто звезды сияют, электричество ведут уже и к нам; видно, так и должно быть, чтоб хорошее и плохое шли рука об руку: когда год дает много влаги, он не только обещает хороший урожай, но и грозит большой водой. Сухой же год всегда приносит голод и нищету. Что касается твоей жены Янки, то плохого о ней говорить не хочу, через того молодого Йозефа Баняса нашла она здесь работу в городе, на автобусе, а о своей матери все равно не заботится, носит брюки и домой иногда не возвращается, а потом люди говорят, будто меж ней и этим Йожкой что-то есть – об этом все уже говорят, поэтому и я тебе об этом пишу. Милый Павел, лучше б я тебе написал что-нибудь повеселей, теперь женщины не такие, как раньше, не такие, как твоя покойная мать, – ни бога не боятся, ни людей!»
Павел сложил письмо.
На улице накрапывал дождь, он смотрел на мокрую мостовую чужого города и не замечал ничего, кроме этого печального мертвого блеска, ничего не ощущал, кроме безбрежной пустоты своей боли.
Потом вспомнил, как он мечтал в детстве, что вырастет большой и устроит жизнь совсем по-другому. Совсем по-другому. Хотел, чтоб все люди были счастливыми, чтоб не было больше той беспомощности и отчаяния, какие ему пришлось испытать тогда в лесу, в ту военную ночь. Чего, собственно, я добился? Что буду делать дальше? Куда пойду?
Бесконечная каменная пустыня; сбегающиеся морщины, холодная тень собственного тела, – у него было ощущение, что он перестает жить. Он старался во что бы то ни стадо найти какую-нибудь опору – лицо близкого человека. Но видел только ее лицо.
Янка! Они лежали в сухой траве – все-таки она его любила. Сама сказала: «Жди завтра вечером». И опустилась рядом с ним: «Скажи, как перед богом, можешь ли ты до самой смерти остаться со мною в супружестве?»
Перед глазами мелькало ее лицо, он слышал ее слова, и на всем лежала печать боли, он в отчаяньи хотел отделаться от нее, и тут пришла спасительная мысль – а что, если все это неправда: в деревне всегда болтают лишнее.
«Господи, боже мой, – прошептал он, – пусть это будет неправдой!»
3
Она лежала рядом с Йожкой. Большая комната, к ней вело восемнадцать скрипучих ступенек; она касалась руками его тела и пыталась прогнать тоску, всегда овладевавшую ею, когда она оставалась с ним.
Тогда, когда уже все произошло и она поднялась среди луга, – вокруг стояла пустынная ночь, рядом остывала огромная машина, – эта тоска посетила ее впервые; она быстро оделась и побежала прочь. Было еще темно, она долго бежала по шоссе, пока не обессилела, потом еще два часа брела пастбищем, пока не добралась до гумен. Она тихонько проскользнула к себе в избу, где мать неподвижно дожидалась смерти.
Почти целую неделю не выходила она из дому, сидела возле матери и вполголоса читала ей замызганный церковный календарь, рассказывала о Чехии, думая при этом о Павле. В голове проносились воспоминания: как он подарил ей платок, первая ночь у воды, дни, когда они ходили на танцы, ночи, когда они любили друг друга. Боже, что ж я наделала? Между тем губы шептали про домик, про хор, про соседку, которая каждый месяц покупает себе новое платье, хотя дети ее ходят в лохмотьях, а Юрцова неподвижно лежала с онемевшими руками, и на угасшем лице ее двигались только плачущие птичьи глаза.
Она едва могла говорить, с трудом выдавливая из себя отдельные слова, которыми выражала свои нужды или кляла свою жизнь – и мужа, и дочь, и свою неподвижность, и грядущую свою смерть – она уже слышала ее приближение.
Янка должна была ее кормить, умывать и переодевать, прислушиваться к ее бормотанию, к ее проклятьям, и все больше и больше ею овладевала усталость.
И когда однажды возле их дома остановился Йожка, Янка не раздумывая села к нему в машину и тихо радовалась, что хотя бы один вечер проведет вне дома, выберется из этой тишины, из этого одиночества – и она сидела с ним в трактире, и пила водку, и пошла в кино, а потом они спали в его большой комнате без мебели. Наутро она чувствовала лишь только усталость и нежелание возвращаться домой. Потом она ждала его целую неделю, а когда он появился, снова радовалась и снова не раздумывая поехала с ним. Но на этот раз они уже не пошли в кино и не пили водку – он помог ей получить место кондуктора, и теперь они чаще оставались в городе. Поужинают где-нибудь вместе, и он скажет ей пару обычных слов. Говорил он меньше, чем Павел, и только пьянея становился веселым и начинал хвастаться. Но теперь он большей частью оставался трезвым. В любви Йожка был суровее и стремительнее Павла, потом отталкивал ее от себя. Так же стремительно, как перед тем в ласках, он впадал в нерушимый сон. И тут-то к ней приходили угрызения совести и страх, что будет, когда обо всем узнают люди и Павел. Она никогда не думала о будущем, даже теперь не думала, но будущее все же напоминало о себе все чаще охватывающей ее тоской. Она говорила себе, что уйдет от Йожки и снова вернется к Павлу. Но как уехать от больной матери? Больше того, она не могла себе даже представить, что расстанется навсегда с Йожкой. И она погрузилась в странное неподвижное оцепенение и совсем перестала писать Павлу. Время от времени, когда ею овладевали угрызения совести, она пыталась убедить себя, что по существу не делает ничего дурного. Многие расходились, или, наоборот, жили вместе совершенно чуждые друг другу люди. А что было делать ей, если она здесь так одинока?
Она никогда не читала ни книг, ни газет, но любила поговорить о том, как живут люди. Ее не очень-то беспокоила угроза войны или то, какой она будет страшной, но от женщин с фабрики она слышала, что война принесет гибель всем – так чего же еще ждать? Знала она также, что у многих девушек есть по многу любовников, что любовники бывают и у замужних женщин. Погоди, сулили они ей, скоро ты узнаешь, что остается от любви через пару лет.
Она охотно слушала рассказы об изменах, о супружеских ссорах, о первых свиданиях, о больших и маленьких обманах, но как-то даже и не думала потом об этих историях– они лениво шевелились в ее мозгу. И все же они гораздо больше задевали ее душу, чем речи, которые она выслушивала на собраниях, где о жизни говорили совершенно по-другому, да еще и в непонятных, каких-то отвлеченных фразах.
Она села на кровати, под окном светила лампочка уличного фонаря, тяжело падали капли уходящей грозы.
Она смотрела на своего любовника: белое лицо с синевой под глазами, чернеющие опавшие усики; из полуоткрытых губ вырывалось громкое дыхание. Она знала, что до нее он имел много любовниц. Правда, в ту ночь возле машины он утверждал, что связывался с другими нарочно, чтоб забыть о ней, потому что всю жизнь любил только ее; но потом, вспоминая эти слова в длинные дни у постели больной, она поняла, что он врал, потому что за все эти годы он даже и не вспомнил о ней; и теперь он связался с ней только потому, что у него уже не было своей машины, не было денег и, следовательно, возможности иметь много любовниц.
Потом она узнала, что у него есть еще девушка с почты, хотела было упрекнуть, но едва обмолвилась, как он подошел и дважды больно ударил по губам и велел убираться прочь. Но через несколько дней снова пришел, принес стеклянные бусы и просил прощения, мол, он несчастный человек, все планы его рухнули, ради чего осталось жить – только ради нее.
И она опять пошла с ним – знала, что любовь эта хорошо не кончится, но все же боялась конца и поэтому была податливой и привязалась к нему тоскливой, унижающей и отчаянной любовью.
Она встала. Улица была совершенно пустынна, среди больших луж торчали одинокие фонари, в небе вспыхивали беззвучные зарницы.
Теперь все уже всё знали – не могли этого не заметить: дома, в деревне, ей не отвечали на приветствие, старая Байкова даже плюнула через забор, увидев ее; ей некуда было возвращаться, некуда было идти дальше.
– Йожка, – сказала она вполголоса.
Он спокойно дышал, и она знала, что теперь его не разбудить, а если бы она его и разбудила, он очень рассердился бы.
Она высунулась из окна, на волосы стали падать капли дождя. Во тьме виднелись отдаленные вершины гор, над ними плыли мучнистые облака, полные запаха влаги и светившиеся холодным светом.
Еще издали она услышала шаги одинокого прохожего, но взгляд ее был обращен в противоположную сторону – к горам. И вдруг ее охватила какая-то слабость, приковавшая к месту. Она по-прежнему смотрела на вершины могучих гор, но уже ничего не слышала и не ощущала, кроме этих шагов. Собравшись с силами, она все же повернула голову в ту сторону, откуда доносился шум шагов. Она захлопнула окно и задохнулась, как после стремительного бега. Но шум шагов слышался и сквозь закрытое окно будто топот лошадей под сводами храма; она не знала, что предпринять, и только бегала из угла в угол по большой полупустой комнате; в конце концов она открыла шкаф и набросила на себя пальто, но туфель так и не нашла – пришлось надеть большие Йожкины ботинки.
Внизу кто-то застучал.
Она потихоньку открыла дверь и, дрожа всем телом, спустилась по восемнадцати деревянным ступеням и там оперлась о косяк двери, все еще не в силах справиться со своим волнением.
Стоявший за дверью должен был слышать, как она спускалась по ступенькам, наверно, слышал и ее прерывистое дыхание и поэтому ждал, когда ему откроют.
Она прислонилась лбом к дереву дверей и в ней даже мелькнула надежда, что стучавший ушел, но новый удар в дверь пришелся ей прямо по лбу.
Она немного отступила и открыла двери.
Они стояли друг перед другом и долго молчали; он был совершенно мокрый, слипшиеся волосы закрывали половину лица.
– Это ты? – спросил он ее наконец и хотел было пройти мимо. Он и сам не знал, почему собирался идти дальше.
– Павел, – сказала она, – не входи сюда.
Он остановился и только смотрел на нее, не зная, что делать.
– Вот видишь, как все получилось. – Он опустил голову и заметил ее странную обувь. – Что это у тебя на ногах? – спросил он.
– Ничего, – ответила она быстро, – никак не могла найти свои. Куда-то их забросила.
Янка ждала, что он ее ударит или хотя бы оскорбит, но он только повернулся и пошел прочь.
Она долго стояла и вдруг ринулась за ним. Ботинки смешно стучали о камни, она вынуждена была делать крошечные шажки, но разуться боялась – Йожка избил бы ее, если б потерялись ботинки.
– Павел, Павел! – восклицала она вполголоса. – Павел, подожди.
Она понимала, что ей нужно быть с ним, нужно с ним говорить.
– Подожди! – уже крикнула она.
Но он ускорил шаг, и она совсем не приблизилась к нему, хотя все время бежала смешными маленькими шажками. В ботинках было полно воды, пальто и рубашка были забрызганы грязью.
– Павел, Павел!
Но она уже задыхалась, и у нее не было сил крикнуть громче. Вдруг она поскользнулась на грязном тротуаре и упала в лужу, простирая перед собою руки.
Встала она не сразу, несколько секунд лежала неподвижно и прислушивалась, как удаляются шаги. Только теперь она разулась.
Еще никогда в жизни ей не приходилось испытывать такой сильной, такой неизмеримой, такой саднящей боли; она вытерла забрызганное грязью лицо, несколько раз всхлипнула, как ребенок после долгого плача, и медленно побрела туда, где на втором этаже в полупустой комнате спал Йожка Баняс.