Текст книги "Час тишины"
Автор книги: Иван Клима
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)
Глава вторая. ЮРЦОВА
1
Никогда еще деревня не видела так много машин. Они стояли во дворах, прикрытые сетями, ветвями и даже цветной парусиной.
Уже несколько дней мужчины копали в размокшей земле длинную траншею; по деревне бегали венгерские солдаты, забирали кур и пытались заигрывать с девчатами. Офицеры сидели в доме Йожи, ужинали консервами, разложенными на картах, и запивали вином из его погреба; он сам предложил им вина – отчасти со страху, отчасти в надежде, что получит все-таки какое-нибудь вознаграждение. Но ничего не получил – в полночь мадьяры вдруг ушли, а из города нагрянули немцы – целая рота, – разбежались по домам и стали орать: «Партизанен! Партизанен!»
Они подожгли цыганский табор, а к утру вывели за дом блаженного Адама, всю семью Йозефа Смоляка – его старший сын Штефан уже год как ушел куда-то в горы – и всех расстреляли: и старого, полуослепшего деда, и отца, и мать, и двух сестер Штефана; потом привели блаженного, и тот должен был выкопать глубокую яму и бросить в нее все пять трупов.
Потом немцы облили дом Смоляков бензином, чтобы он лучше горел. И действительно, когда его подожгли, он занялся огромным пламенем, так что стало светло, будто в страшные грозовые сумерки.
В доме напротив вдова Юрцова коленопреклоненно стояла перед старым образом: она не так боялась за свою жизнь, как за свой домишко, за эту нищенскую приземистую халупку из необожженного кирпича – одну из самых убогих во всей деревне. Для нее же эта изба была всем на свете, единственным состоянием, и она знала, что у нее никогда не будет другой, потому что она осталась одна, без мужских рук. Как тут сэкономить' и построить?
Она была не настоящей вдовой, хотя сейчас, возможно, и настоящей: муж ее еще в двадцать восьмом году – через полгода после свадьбы и за четыре месяца до рождения дочери – уехал в Америку. Женились они по любви и верили, что скоро встретятся – вот только заработает Матей за морем на новый дом. Уже и в те времена избушка была плохонькой – сквозь глиняные стены проступала вода, а через узенькие окошечки вовсе не проходило солнце.
Когда Матей решил уехать, она плакала все ночи напролет, но столько уже уехало мужиков – ее собственный отец несколько лет был в отъезде, – что отъезд за море казался единственным выходом из положения. Ведь чем дальше, тем труднее было попадать туда.
Она хорошо помнила этот день: горячий вокзал, она стоит на открытом перроне, ей очень плохо. От рыданий, от солнца, от бессонной ночи. Ей хотелось побыть с ним хотя бы минутку наедине, но все последние дни целиком принадлежали только чужим людям. Люди приносили письма, давали ему бесчисленное количество поручений и платили наперед водкой. Всю последнюю ночь они пропьянствовали, пели, смеялись, будто уезжал он всего-навсего на базар или на жатву. Она тоже смеялась и пела, глядя на собравшихся, только у нее текли при этом слезы.
Поезд пришел точно по расписанию; Матей быстро ее поцеловал и потом еще постоял в окошечке. В дорогу он надел свой единственный костюм – темно-синий с красной ниточкой, в руке держал шляпу. Теперь она видела только часть его: высокий лоб, блестящие черные волосы и этот костюм. Она проверила перед отъездом каждый шов – там ему никто не починит; еще видела его плечи и лицо – он был еще здесь; но вот поезд медленно тронулся, и она со своим тяжелым животом побежала за поездом, крича: «Матей! Матей!» Все бежала и бежала, пока не обогнал ее последний вагон. И только тогда взмолилась: «Не уезжай!» Но он все равно уже не мог ее услышать; еще раз она увидела его руку – и потом уже больше ничего.
Он написал ей одно-единственное письмо, писал о том, что в Америке нет никакой работы, что работал несколько недель на строительстве, а теперь и на строительство не наймешься, писал, что хочет вернуться домой, будь у него деньги хотя бы на дорогу, но что пока и на это нет надежды. Письмо это она хранила под образами.
«Моя любимая жена, – кончалось письмо, – я думаю только о тебе, о той, кому я перед богом пообещал свою любовь, и я знаю, что однажды мы встретимся».
Больше она о нем ничего не знала, не знала даже, жив он или мертв, и все-таки в течение всех этих шестнадцати лет ни разу ему не изменила– так постепенно и старела без всякой радости, без ласки.
Остались ей только дочь, костел, водка да этот вот домик – маленький и развалившийся. И хотя она уже почти отвыкла чего-либо желать, в ее воображении рисовался иногда прекрасный кирпичный дом, куда выйдет замуж Янка и возьмет ее с собой.
Отблески пламени танцевали на почерневших стенах, а она молилась: «О дева Мария, спасительница наша, смилуйся надо мной, убогой, и над этим домом, нет у нас больше ничего, негде приклонить голову».
Она чувствовала, как через окно все больше и больше доносится горячее дыхание пожара.
«Матерь божья, – шептала она прерывисто, – столько просьб моих ты не услышала, мужа ты мне не вернула, оставь мне хотя бы эту избу, больше нет уже у меня ничего, у бедной».
– Мама!
– «Дева святая…» Где ты шаталась так долго?
– Мама! Эвакуация!
– «Помоги… попроси у сына своего, пречистая дева…» Оставляешь меня одну, таскаешься по ночам…
– Мама! – повторила Янка. – Все бегут…
Дочь стояла в дверях, всего минуту назад она выбежала наружу, накинув на рубашку одну только юбку, а на голые плечи простенькую накидку; длинные светлые волосы ее совсем почернели от сажи.
Янка присела на постель.
– Немцы выгоняют людей из домов, – говорила она задыхаясь, – страшно кричат. Пушкарову как стукнули по спине, так она и осталась лежать.
Янка была измучена, напугана и не знала, что делать.
– Ну что же ты сиднем сидишь, как наседка? – крикнула Юрцова.
Она сдернула с постели одеяло и стала быстро запихивать его в большую наволочку.
– «Матерь божья, – шептала она, – и последнее-то у меня отнимаешь! Сжалься над убогой!» Иди, запрягай корову, – приказала она дочери.
Огонь все еще гудел, метался, как напористый, все сметающий ветер, и в его зареве багровели дома, крыши и даже пыль на дороге. Горела уже школа и два дома близ нее: дом учителя Костовчика и дом Врабела.
Корова стояла в пристройке, рядом с домом, одна стена у них была общая, и корова своим теплом согревала ее. Корова уперлась рогами в дверь, и Янке показалось, что в глазах животного застыл ужас.
Янка старалась запрячь корову, но корова упиралась – тяжело, неуклюже готовясь к безумному бегству.
– Погоди, сейчас помогу тебе! – крикнул кто-то через забор.
Она узнала Павла Молнара. В последнее время он часто прохаживался мимо их избы.
– Скорее! – понукала из избы Юрцова. Тут она заметила паренька. – А тебе что здесь надо?
– Ничего. Отец на обходе, наверно, остался в Петровцах.
– Наверно, – допустила она без всякого интереса, потом сообразила: – Можешь к нам принести перину… Ну, как хочешь, – добавила она равнодушно, увидев, что он не двинулся с места.
Павел вошел вслед за ними в избу, чтобы не стоять без дела, – женщинам всегда нужна помощь.
На столе из последних сил чадила лампа. Янка завязывала в скатерть посуду.
– Дай-ка помогу, – предложил Павел.
– Не надо, – она взвалила узел на спину и показала ему головой на чулан, – там у нас повидло, можешь взять, если хочешь.
В чулане была рассыпана гречневая крупа, на полках стояли пустые горшки; старая Юрцова, видно, все уже упаковала, остался только бочонок с повидлом в углу. Он снял крышку, набрал полную горсть сладкой массы, потом снова закрыл бочонок и поставил его себе на плечо.
Где-то поблизости разорвался снаряд, избушку тряхнуло, из окна вывалилось маленькое стекло, столб искр взметнулся над горящим напротив домом.
Павел слышал, как в завывание пламени ворвался крик, кто-то, словно обезумевший, бежал по дороге, а потом снова раздался взрыв и по одной из крыш поползли языки пламени.
Напрягаясь, корова исступленно мычала. «Пошла!» – кричала Юрцова и хлестала кнутом испуганное животное. Она думала теперь только о том, как бы выбраться отсюда, но когда телега со скрипом и дребезжанием все же выкатилась за ворота, она. не смогла не оглянуться назад, чтобы в зареве огня еще раз увидеть бедную избенку – место своей свадьбы и единственного полугодия любви, а потом шестнадцати лет ожидания. Собственно, это и была вся ее жизнь, все, что у нее было. Оглянулась, хлестнула кнутом: «Тащись, чертовка!»
Янка шла за телегой. Она пыталась повязать платок, но пальцы не слушались. Павел Молнар смотрел на ее поднятые руки – они были белые, гладкие и нежные; ему захотелось к ним притронуться.
Мимо проехала телега Байки, за нею две телеги Йожи – за каждой бежал маленький жеребенок; и сразу же появилась телега трактирщика Баняса – тот успел погрузить и бочки с вином, и бутылки с водкой. На самой большой бочке сидела жена Баняса, она вполголоса молилась, космы ее седых волос развевались на ветру.
– Ой, боже, конец света! – крикнула она Юрцовой.
Наконец они выехали из деревни. Вдали в странном сумраке осеннего утра вслед за ними возникали другие повозки, а еще дальше вспыхивали огни выстрелов, воздух дрожал от непрекращающейся орудийной канонады. Только вечером у какого-то грабового лесочка они распрягли усталых животных, мужчины развели низкий костер и стали жарить сало с хлебом и луком. Все медленно жевали и смотрели на восток, где непрестанно рвались к небу то маленькие, то большие огни, и на юг, где в полной темноте скрывалась их деревня.
– «Дева Мария, мать святейшая, дева пречистая…» – Юрцова не могла оторваться от этой темноты; временами ей казалось, что она видит какое-то слабое огненное сияние, но скорей всего это были отблески ее собственного страха.
Она встала от костра, подошла к своей телеге, сняла брезент, бросила его наземь и сказала Павлу:
– Ложись под телегу, хоть сухо будет.
Дочь ее спала на узле перин, не раздеваясь, даже платка не сняв с головы.
Юрцова присела на оглоблю – спать ей не хотелось – и все смотрела, смотрела в темноту, в ту сторону, где стоял ее дом.
Через несколько дней и сюда, наверно, придет война. Она пыталась представить себе, что будет, когда война все же кончится, что изменится, но не могла этого себе представить. Возможно, придет письмо от Матея, или вернется он сам с кучей долларов, сэкономленных за эти шестнадцать лет. Она вздыхала вслух; знала, что это неправда, всего-навсего сказка, которую сама себе рассказывала, когда ей было особенно одиноко. Нет, сожгут они мою избу, и сгорит мое сено – только этого могла она ждать от конца войны. Шли разговоры и о том, что придут русские, отнимут поля, сделают колхозы и оставят человеку только козу да кур. Но такая перспектива ее не пугала, ей казалось, что хуже того, что есть, что в ее жизни уже было, ничего быть не может.
Только б дом, лишь бы он не сгорел! «Никудышный дом, – шептала она, – но хоть крыша над головой».
Люди, сидевшие у костра, звали ее; она подходила к ним, пила сливовицу – Баняс открыл целую бутыль – и все смотрела в ту сторону, где была деревня.
– Жил он около Липова, в лесу, – рассказывала Банясова, – пять дней в неделю постился и выкладывал по книгам, что в них действительно сказано. И вот он-то все это давно предсказал. На двадцать вторую неделю после сошествия духа святого спустится на землю целое войско ангелов и затрубят они в золотые трубы.
– Ангелы будут трубить разве что собственными задницами, – прервал ее Баняс и расхохотался.
– А говорят, будто нашли в море инструмент, – отозвалась Байкова, – и там-то все и произошло… С востока придет огонь, а с севера метель.
– Значит, нам и забот мало, – сказал Байко. – Куда это вы все смотрите, Юрцова?
У него дом был получше, чем у Юрцовой, но он сейчас о нем и не вспоминал, все беспокойные мысли его занял сын. Старший из трех детей. Мальчик выучился ремеслу, и отец гордился им, сын попал в город, на фабрику. Потом, в начале войны, вступил в черную гвардию. Байко не упрекал его. Каждый – сам творец своего счастья., Отец избрал когда-то иной путь – голосовал за коммунистов, потому что верил, что коммунисты дадут ему больше земли и порядочную жизнь и что воспрепятствуют войне, о которой у него были плохие воспоминания. Но надежды его не оправдались. Возможно, он ошибся в своем выборе и поэтому сыну Штефану сказал тогда:
– Ты сам творец своего счастья, хочешь защищать попов и новый порядок – защищай, только не участвуй ни в какой подлости.
Но вот недавно – не прошло и месяца, – как парень приехал. Его будто подменили – почти не говорил, курил все время, первую ночь так и не коснулся постели, ходил по комнате и пил один. Утром, едва сын присел на постель, отец все же настиг его вопросом:
– Что с тобой?
– Не спрашивай, отец.
А потом все ему рассказал.
Это было страшно… Это было страшно…
Сын приказал ему молчать, снова уехал, и с того времени отец молился только за него.
Никто об этом, конечно, ничего не знал, а когда спрашивали, ну как Штефан, отвечал – все, мол, в порядке, работает, ищет себе смену. Но думал он об этом денно и нощно и больше всего о том, найдется ли человек, который сможет такое преступление простить, и можно ли вообще с таким преступником жить. И еще. Что, если действительно придут русские и как-нибудь об этом узнают… Этого он больше всего боялся и об этом тоже думал беспрестанно.
– Боюсь, – захохотал Баняс, – чтобы при этом светопреставлении не побились мои бутылки – у меня с собой их, черт побери, сто шестьдесят штук!
– Нашел о чем сокрушаться! – завизжала Банясова. – Молиться надо, а не о пьянстве думать.
– Какое там пьянство! – набросился он на жену. – Это ж мое пропитание, – кричал он, – или прикажешь оставить все солдатам? Коль женщину иль бутыль почнут – другому ничего не останется. – Он засмеялся, встал, отошел к повозке, вытащил из-под брезента новую бутылку, зубами вытащил пробку, припал к горлышку и долго-долго пил, потом передал ее сидящим вокруг. – Пейте, – сказал он, – через час нас, может, и не будет. А останемся живы – тем лучше: допьем все, что есть.
Бутылка дошла до Юрцовой и здесь закончила свой путь; женщина допила и бросила бутылку в огонь. Ей стало уже веселее. Она начала вполголоса напевать. Все-таки что-то в жизни и было: напьешься, а потом еще костел – там воскресные службы, орган, и она могла петь; в такие минуты Юрцова уже не думала ни о чем – ни об одиночестве, ни о своей тоске, ни о работе, ни даже об избе; ей казалось, что через цветные окна вступает сам Иисус Христос, пастырь бедных, и из уст его она слышала напев, который был чище и прекраснее, чем что-либо на этом свете.
– Дева пречистая, – закричал Баняс, – посмотрите-ка!
Она спохватилась, что давно уже не смотрит в темноту, и, стремительно повернувшись, увидела светлое сияние над лесом, где стояла их деревня.
– Пейте, – кричал Баняс, – пейте за мой покойный трактир – горит небось теперь жарким пламенем!
Юрцова не сомневалась, что горит также и ее изба. «Даже этого ты мне не сохранила! – подумала она горько. – Ах, ты, святая, не оскверненная, пречистая ты – девка!»
Она почувствовала бесконечную боль и горечь, выпила еще, и только потом ею овладело равнодушие. Больше уже терять ей было нечего, ничто не имело для нее значения. Она поднялась от костра и потащилась к своей повозке.
Вокруг костра шло пьянство, дым поднимался коромыслом, а вдали валил другой дым – более темный и зловещий. Юрцова немного приподнялась, чтобы увидеть этот дым собственными глазами, и тут вдруг заметила, как прямо на нее опускается ширококрылая тень, падает с небес великая звезда, горящая как факел. «Прости мне, господи!» В одно мгновение она оглохла и, окутанная мягким плащом, стала подниматься на воздух.
Очнулась она в мокрой листве; мимо нее проскакала взбесившаяся лошадь; кто-то кричал отчаянным, безумным голосом: «Я не вижу!»
Наступила тишина. Видно, она уснула.
2
Телега повалилась. Что-то тяжелое придавило грудь, он сбросил тяжесть еще в полусне, потом понял, что это бочка с повидлом, схватил ее в охапку и сделал несколько неверных шагов. И сразу же увидел кровавое месиво, но не мог в темноте разобрать, человек это или животное. Потом почувствовал, что и у него по ноге стекает теплая липкая жидкость, – окаменел от страха, на мгновение даже ощутил боль, но бочку с повидлом продолжал держать днищем кверху. А потом побежал, перескакивая через пни, его гнал ужас, между ветвями перекрещивались лучи света– хотели, видно, убить; кто-то издалека звал его по имени, он боялся оглянуться, но вскоре узнал Янку Юрцову – она пробиралась к нему.
– Павел, Павел! – Платье на ее плечах намокло от крови, она была не в состоянии сдержать свой крик, вырывавшийся из груди. – Павел, Павел!..
Она устало оперлась о дерево, он снял у нее с головы платок и перевязал плечо как только мог туже; лучи света погасли, внезапно наступила тишина, только шелестели сухие листья. Куда они, собственно, попали? Она не хотела ни о чем думать; усталая, она легла на землю, влажную и холодную, и только стонала. Не от боли – боль ей не мешала, она привыкла к ней давно, мать часто ее била, стегала сырою метлой по голой спине – куда было больнее, чем теперь. Янка никак не могла опомниться от ужаса. Когда в двух шагах от нее упала бомба, земля сотряслась, воздух наполнился сырой глиной, дышать стало невозможно, а кто-то при этом страшно кричал, и кровь ее свободно и почти безболезненно вытекала из раны. Страх настигал ее все снова и снова, и она все снова и снова слышала истошный крик, слышала его даже теперь, в полной тишине.
– Смотри, не брось меня! – с трудом вымолвила она. – Не наплюй на меня…
Хотя Павел был еще мальчиком и даже моложе Янки, но в эту минуту ей казалось, что он может спасти ее.
Он сидел рядом с ней и дрожал от холода.
– Молчи! – остановил он ее. – Молчи, а то нас найдут.
Платок у Янки на плече намокал от крови, а во рту сохло от жажды. Она думала о матери, может, это ее убило – теперь она останется совсем одна. Она хотела на несколько мгновений вернуться обратно; идти куда-нибудь в другую сторону, в другую жизнь, назад, только не быть здесь, в этом лесу, не быть одной, – и рыдания ее все больше становились похожими на судороги, с которыми невозможно совладать.
Он хотел помочь ей, но был совершенно беспомощен; вокруг темнота, чужой безлюдный лес, он не знает, что будет завтра, куда они пойдут, жив ли отец, не знает выхода из этого леса, даже не представляет его себе. Он попал в капкан: хорошо расставленный капкан, из которого, собственно, невозможно выбраться.
«Хорошо еще, что мы здесь вместе», – пришло ему вдруг в голову. Трудно было себе представить более несчастное существо, чем эта девушка, но он был рад, что он не один. И казалось ему, что он сидит рядом с ней уже давным-давно – такой стала она ему близкой и необходимой.
Лаборецкий однажды рассказывал ему, как он с каким-то Джимом заблудился в лесу и как шесть дней и пять ночей пробродили они около озера, прежде чем наткнулись на людей. А потом, уже разыскав дорогу, поняли, что нашли они еще и кое-что другое – собственную дружбу.
Он думал теперь о Лаборецком, о том, как закончил тот свою жизнь, совсем одиноким, и ему пришло в голову, что это и есть самое большое несчастье – попасть в капкан и быть совершенно одиноким. Тогда уже нет спасения, и человек погибнет, как погибают животные.
Девушка все еще рыдала, но ее всхлипывания становились тише.
Он лег рядом с ней и смотрел на черные кроны деревьев: как страшно быть в капкане и знать, что может прийти только охотник с ружьем. Зачем это люди позволяют себе уподобляться зверям, быть, как лисы или как волки, которых все время кто-нибудь да преследует. «Когда я буду взрослым, я сделаю все совершенно по-иному, совершенно по-иному!» Теперь он понимал, почему Лаборецкий ругал солдат, взявших в руки оружие и стрелявших, вовсе не желая того. Но Лаборецкий был один. Он поднялся посреди базара и проповедовал, а люди безмолвно слушали его, но потом, когда за ним пришли те двое, люди только загудели и пошли дальше своей дорогой.
Он смотрел на девушку, которая заснула, видел, что ее лицо и в темноте светится бледностью; кровь больше не сочилась, он радовался, что находится рядом с ней, и представлял свою дальнейшую жизнь с кем-нибудь таким, как Лаборецкий, с кем-нибудь таким, кто смог бы ему помочь выбраться из капкана.
Им овладело лихорадочное желание вырваться, совершить что-то такое, чтобы можно было еще жить.
Он наклонился над Янкой.
– Ты спишь?
А когда она чуть шелохнулась, зашептал быстро:
– Мы должны идти! Мы не можем просто ждать!