Текст книги "Час тишины"
Автор книги: Иван Клима
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 21 страниц)
4
Дождь шел не переставая всю ночь. Капли тихо шуршали по поверхности огромных луж, вода в реке поднималась час от часу. Потом она вышла из берегов и потекла широкой полосой, ограниченной с обеих сторон дамбами плотины.
Ночью вода была особенной, не такой, как днем; тихая и тоскливая, она казалась совсем близкой, будто между ней и просторами вокруг уже не было никакой преграды.
– Все время поднимается, – сказал старый Молнар, – ничего не поделаешь, иди ложись.
Павел отрицательно покачал головой.
Их тени беззвучно плыли по поверхности бегущей воды, фонарь выхватывал из тьмы полосы дождя.
Отец ходил теперь по плотине днем и ночью, иногда они отправлялись вместе, а иногда Павел бродил сам вдоль мутной воды; а в те недолгие минуты, когда отец спал одетый на неразобранной постели, он или оставался на плотине, или сидел в будке, опершись головой о доску стола.
Засыпал он лишь на мгновение, потом его будила тоска, и он оказывался в пустоте, в которую проваливался; он поднимал голову, долго смотрел в дождливую тьму и снова проваливался, тащил Янку за волосы по грязному полю, пока она не потеряла свои огромные ботинки, слышал, как она дышит со стоном и просит, чтобы он ее отпустил.
Он отпустил ее. Какой смысл было мстить? Все равно уж ничего не вернешь.
– Лишь бы выдержали, – сказал отец. – Какая же это, должно быть, тяжесть! – и как-то весь сгорбился, словно на его спину опускалась тяжесть взбунтовавшейся воды.
Они подошли к мосту. У высокой мерки собрались люди, среди них была и Янка. Он впервые видел ее за эти семь дней. Она не заметила его. Как и все остальные, она наблюдала за прибывающей водой, но он видел ее, будил в себе ненависть или хотя бы презрение, но вместо этого испытывал только тоску по ней, ощущал прикосновение ее тела, ее гладкой и теплой кожи.
– Тебе бы лучше вернуться туда, к тысяче триста пятидесятому, – сказал отец неуверенно, – что-то нет у меня доверия к этому месту.
Она стояла немного расставив ноги, пальто на ней не было, платье вымокло от дождя, с волос стекала вода.
Он стоял всего в нескольких шагах от нее.
– Боже, – сказала она, – что, если правда будет наводнение? Мама же не может выйти.
«Почему все это случилось?» – рассуждал он лихорадочно. Почему он такой неудачник? Павел неотрывно смотрел на нее. Теперь она казалась ему совершенно чужой женщиной, и он не понимал, откуда вдруг возникло это чувство. Видно, что-то незнакомое послышалось ему в ее голосе. Но и вправду, перед ним была чужая женщина, чужая судьба, чужой мир, в который он так и не проник. И тут он впервые предположил, что, может, это и есть ее настоящий облик, и даже испугался своего предположения.
– Надо молиться, – сказала Байкова.
Он ее придумал. И верил, что она такая, какой он хотел ее видеть, хотя такой она даже и не могла быть.
– Пресвятая дева, богородица, мать ты наша милосердная, посмотри, пресвятая дева, какая беда нависла над нами…
Он видел, как она шевелит губами, и молчал. Да, молиться, подумалось ему, остается только молиться, когда ничего уже не сделаешь: приди и задержи воду. Милосердная! Верни мне любовь! Отврати опасности… Милосердная…
Павел повернулся и пошел по размокшей плотине, вода под ним тихо шумела, во тьме белели плевки пены.
Надо молиться, решил и он, ведь мы верим в то, во что нельзя верить, а когда познаем это, нам ничего уже не остается делать. Да, он был таким же, как все эти люди, – верил в бога, которого не было, верил в напрасный бунт чудака Лаборецкого, верил учителю с его утопией, верил в силу любви, которую сам выдумал, верил в счастливую жизнь в далеком городе и в то, что возможен такой мир, в котором не будет больше проблем… А когда понимал, что ошибся, падал, как камень, на дно. Но потом, чтоб подняться, снова выдумывал себе какую-нибудь новую веру.
А что мне было делать?
Он медленно приближался к месту, где плотина сужалась; теперь и он ощутил огромную тяжесть воды, давящую на утлые стены – как долго они выдержат? Он спустился вниз. Низкие колосья терлись о его ноги, а над головой шумела вода. Пасть бы сейчас на колени и молиться: господи, боже мой, останови этот дождь, хоть в этом одном смилуйся, посмотри, какая работа! Он понял, что крепости этой плотины, в которую верил он, в которую в конце концов уверовали и здешние люди, никогда на самом деле не существовало, и если вода немного поднимется, она перельется через край и, обрушившись на поле, унесет на хребте своих волн те самые цепи, в которые хотели ее заковать.
Именно здесь, на этом самом месте, она навалится на меня, подумал он. И уже видел, как начинает шевелиться земля; потом через разрыв хлынет вода, она превратится в широкий поток, который подхватит его и понесет и будет с бешеной силой швырять его на камни, захлестывая волнами. Так вот и умру: несколько мгновений – и водяной свод сомкнется над головой, кругом никого, вода врывается в рот, неба уже не видно – кругом одна вода, бескрайний поток, последний глоток воздуха, шум – и наконец тишина.
Он стоял в каком-то оцепенении, капли дождя падали на лицо и тихо стекали по плащу. Непрекращающийся дождь. Ему казалось, что он стоит здесь давным-давно, всю свою жизнь, слабый и беспомощный, стоит и дожидается, когда же разорвет плотину, которую он не может спасти.
Вдалеке замигал огонек фонаря, вероятно, шел отец или какой-то другой сторож. Воду все-таки можно было бы обуздать – ведь построили много хороших плотин. Хороших и плохих. Только человек всегда хочет верить, что та, которую строил он, самая лучшая и самая крепкая.
Павел шел по расквасившейся дамбе – длинная черная блестящая полоса, – в темных лужах он мог видеть самого себя: глупый, лупоглазый деревенский парень, ничего-то он не знал и ничего-то не мог добиться, а хотел ведь добиться всего, ко всему чувствовал призвание. Но в существующем мире он не мог Достигнуть ничего и поэтому Должен был выдумывать себе иной мир, мир, в котором возвышались крепкие плотины, построенные им, и была настоящая любовь, которой он жил, настоящая дружба, мир богов и спасения, мир совершенных мыслей, которые опускались с небес, как яркие и легкие перья фазана, – беги, собирай их и будешь счастлив!
А мир вокруг был совершенно другим, совсем непохожим ни на одно из его ярких представлений, не было в нем ничего подлинного – дружба превращалась во вражду, вражда – в любовь, а любовь гибла в ту минуту, когда начинала убаюкивать самое себя, мысли, которые казались очевидными, становились ложью и совсем другие завладевали миром. Люди в этом мире были такими, какими были на самом деле, и боги умирали гораздо быстрее людей. Это был мир, в котором не было спасения, хотя люди так этого жаждали.
Он приближался к мосту – там до сих пор стояли люди, но Янки среди них уже не было. Ему показалось, что он слышит слова молитвы, но не хотел присоединяться к молящимся. Он остановился неподалеку и пытался представить себе, что будут делать люди, если плотина прорвется, что сам он будет делать? Выход был только один – начать все сначала. Он вспомнил о новом проекте: если его осуществить, он, вероятно, задержит воду. Ему следовало бы принять участие в этой работе, чтоб узнать, неужели и эта надежда опять окажется тщетной?
До него все время доносились монотонно повторяемые слова. Скорей всего, это была не молитва, просто люди что-то повторяли как заклинание, так им было лучше.
Он вдруг остро ощутил свое одиночество. Чем же ему утешиться?
Хоть бы наступило утро, подумал он утомленно; ему казалось, что свет дня принесет ему облегчение. Он поинтересуется новым проектом, может, его действительно возьмут на работу, а может, он найдет и настоящую любовь. Еще все могло быть впереди, но сейчас он чувствовал только одно одиночество. Ах, скорей бы наступило утро!
Он подошел к толпе у моста, теперь он слышал разговоры, но это не могло его успокоить.
– Который час? – спросил он, чтоб что-нибудь сказать. И кто-то за его спиной ответил:
– Около полуночи.
5
Юрцова проснулась посреди ночи. Ей никогда не хватало сна на всю ночь; ее неутомимое тело разболевалось от лежания; боль будила ее сразу же после полуночи, и потом она уже только лежала с открытыми глазами и громко вздыхала, звала сдавленным голосом Янку, и, если дочь не отзывалась, она разражалась непрерывным потоком ругательств.
Вот и сегодня постель дочери была пустой.
– Курва, а не девка, – хрипела она.
Два месяца назад она была на свадьбе у своей племянницы, много выпила, упала под стол; люди решили, что она просто напилась, и бросили ее, как мешок зерна, на солому в риге, и только утром хозяин отвез ее к доктору.
Она долго лежала без движения, даже говорить не могла, однако все видела и все понимала, и добрые соседки, которые навещали ее, старались посвятить ее во все, что знали сами.
Так она молча выслушала историю своей дочери, узнала, что та путается с сыном трактирщика, откликалась на это только глазами и огорчалась тоже только глазами; но постепенно к ней стали возвращаться и речь, и движение, и наконец она смогла сказать дочери все, что о ней думает.
– Ах ты, шлюха, чтоб тебя паралич довел до смердящей могилы!
Она встала и, хватаясь за стенки, добрела к шкафу. За бельем лежала спрятанная бутылка самогона. Это дочь туда ее спрятала, потому что врач запретил матери пить, а она боялась, что мать все же не вытерпит.
Но Юрцова о бутылке давно знала, она уже не раз доливала ее из того, что приносили сердобольные соседки. Она взяла бутылку, вытащила пробку и жадно припала к горлышку.
– Ах ты, курва! – чертыхалась она при этом, – и ты еще будешь мне запрещать!
И пошла вдоль стены к столу, держась только за бутылку.
Юрцова опустилась на стул – теперь она была всем довольна; на столе ломоть черствого хлеба, она откусила кусочек и снова приложилась к бутылке. Сегодня ей захотелось и есть, и пить, – видно, здоровье снова возвращалось к ней.
– А этот-то, ее, ведь пообещал мне новый дом построить, каменный, – вдруг вспомнила она.
Но ведь Павел Молнар теперь уже чужой для ее дочери, неожиданно подумала старуха, а следовательно, чужой и для нее; девка потеряла мужа, и теперь она совершенно одинока.
А ведь все, почти все построились – она не помнила, чтоб когда-нибудь строили столько новых домов. Только она одна живет в своем старом доме с обгоревшими переборками и полуразвалившимися стенами.
Кто знает, подумала она, может, он мне и на самом деле построил бы дом или взял с собой в Чехию. Она снова опрокинула бутылку и смотрела, как желтоватая жидкость медленно потекла ей в рот, она даже задохнулась.
– Как вода, – сказала она вслух, – подлили в нее водицы. А ничего ведь был, ловкий парень, да и зарабатывал неплохо. И ведь взял Янку с собой. Не то, что мой. Всю жизнь мою загубил.
Всей тяжестью своего тела она откинулась на спинку стула и продолжала пить до тех пор, пока в бутылке ничего не осталось.
И тут она почувствовала, как в голове разгорается адский огонь. Она продолжала сидеть, опершись о спинку стула, и только тяжело дышала, уставившись прищуренными глазами в пустоту, в разлившуюся вокруг нее темноту. Но вскоре темнота стала медленно опускаться к земле, а яркий свет на столе разгорался все больше и больше.
Двери скрипнули, и когда она посмотрела в ту сторону, то увидела голову в черной шляпе и высокий загорелый лоб. Она не сразу узнала, кто вошел, – ведь прошло уже двадцать пять лет.
– Ты вернулся?
Он вошел в избу. На нем был все тот же костюм, в котором он уезжал, – как сейчас она помнила и себя на вокзале, и его, поднимающегося в вагон, – темно-синий костюм в красную полосочку и черная шляпа – ее подарил ему на прощанье Йожо.
– Ты вернулся?
Ее охватило жгучее волнение: целых двадцать пять лет дожидалась она этой минуты, а теперь уж и не ждала.
Он прошел на цыпочках прямо к столу, остановился перед ней.
– Обними меня хотя бы, – сказала она придушенным голосом. – Обними меня хоть теперь! – И вдруг поняла, что двадцать пять лет не вернуть, что все уже навсегда потеряно – и молодость, и красота, и любовь, и надежды, вся жизнь ушла, ничего не вернется.
В ее распоряжении только эта одна-единственная великая минута – она все же дождалась ее!
– Матей, – прошептала она, широко раскрыв руки; ее охватила бесконечная жажда любви, желание всех двадцати пяти лет, прошедших без ласки, без объятий; она прикасалась к нему руками, но он все еще не обнимал ее.
– Что я наделал! – шептал он, и она увидела в его глазах слезы. – Разреши, – сказал он и опустился перед ней на колени, – поцеловать тебе ноги, омыть их собственными слезами.
Она чувствовала, как он снимает с ее ног теплые валенки и как ее подошв касается холодный поток его слез.
Она чувствовала каждое его прикосновение, холодное и нежное, и давно забытое наслаждение разливалось от ног по всему телу, и она понимала, что ради этой одной-единственной минуты стоило жить и ждать.
Она хотела прикоснуться к его опущенной голове, но боялась, как бы не исчезло это освежающее и нежное чувство, поэтому оставалась неподвижной и только закрыла в ожидании глаза.
…А вода все прибывала через полуоткрытые двери и уже омывала ее помертвевшие ноги.
На другой день вечером она уже лежала одетая в свое лучшее платье. Черные, все еще красивые волосы убиравшие ее женщины зачесали в пучок и в головах положили ей засохший свадебный венок. У одра сидела Янка и все смотрела на мертвое лицо матери, она ни о чем не думала, только слезы непрестанно бежали по ее щекам, и так она сидела час, два, а где-то вдали слышались голоса людей, а потом наступила тишина и только изредка лаяли собаки.
Наконец Янка встала, подошла к окну, в которое врывался холодный ночной воздух, прикрыла его, но потом снова открыла, подумав о душе матери. И тогда она громко заплакала, на ощупь проскользнула в дверь и выбежала во двор.
Вода уже стала спадать, но земля все еще была насыщена влагой и чавкала под ногами.
Янка дошла только до забора, даже калитки не открыла – ей некуда было идти. Она оперлась о деревянный столб и, повернувшись спиной к дороге, смотрела на темные окна домов: в стеклах поблескивал месяц, вокруг – непроглядная тьма, но она хорошо знала, что таится за этой тьмой, и только подумала, что смерть – это, собственно, тоже тьма, тьма без рассвета и границы, тьма вечного лежания.
С сырых лугов повеяло холодом, он пронизал ее с ног до головы. Звезды на небе тихо мерцали и наполняли ее душу непонятной тоской. Убежать бы! Но бежать было некуда, не к кому, не к чему. Она изо всех сил старалась о чем-нибудь думать, но в голове у нее разлилась непроглядная тьма, тьма без просвета, без границы. Все, о чем она привыкла думать, рухнуло; все, что когда-либо ее радовало, к чему когда-то она стремилась, казалось теперь бессмыслицей.
«Иисусе, – шептала она, – Иисусе…» Она закрыла глаза, но из-под ресниц по-прежнему текли слезы. Она их уже и не замечала. «Иисусе, – повторяла она, – Иисусе…» Но это уже были только слова, пустые слова, которые не могли принести ей облегчения.
И тут, откуда-то из самых глубин тьмы, возникла далекая лунная ночь: он сидел рядом с ней, засунув руки в карманы длинных залатанных штанов, – она видела его совершенно отчетливо – и говорил ей что-то о зеленых дельфинах, и об острове с сахарными пальмами, и о стеклянном доме, который он построит.
Она никогда этого не понимала – не понимала всех его смешных идей, а случалось, они даже раздражали ее, а он забавлялся, вместо того чтобы думать о серьезных вещах. Она никогда не старалась понять, зачем он это делает, но теперь ей показалось, что вместе со всеми его смешными словами к ней приходит утешение, и она подумала: а не выдумал ли он все это потому, что уже давным-давно познал то, что она начала познавать только сейчас: что все, о чем они всегда думали, о чем говорили между собой и по поводу чего ругались – собственно, ничто. Поэтому-то он и выдумал нечто иное, особенное, более красивое, ради чего стоило жить.
Но и он, видно, не знал, как этого достичь. А она. ему не помогла, даже не сумела понять, чего он хочет.
И вдруг она поняла, что вся их жизнь и их любовь не удались только по ее вине, потому что она была неудачницей – жила ничем и ни для чего. Жила рядом с ним, как живут рядом с людьми лошади или аисты. И она даже задрожала от беспредельного горя, от жалости ко всей своей жизни, к тому, чего не сумела понять, к тому, что пропустила, чему позволила пройти мимо, к долгим пустым годам, к тому, что не сумела воспользоваться тем, что он мог ей дать.
Теперь ей казалось, что она смогла бы жить лучше, так, чтоб каждое мгновенье что-то приносило с собой и что-то изменяло в жизни, а главное – воздвигало бы стену между ней и темнотой, в которую может погрузиться жизнь. Она решила, что все это ей нужно сказать Павлу, и в ту же минуту все случившееся исчезло из сознания, и она видела только то, что должно было быть.
Стояла глубокая ночь, ни одно окно не светилось. Она остановилась у последнего домика, горло ее сжалось от волнения.
– Павел! – закричала она.
Она стояла, ноги ее медленно засасывала грязная каша, но она не замечала ничего, кроме безмолвной тишины и собственного дыхания.
– Павел! – закричала она снова. – Павел!
В окне показался желтоватый свет фонаря, она услышала шаги за стеной, быстро пригладила волосы, облизала пересохшие губы.
– Это ты, девушка? – сказал старый Молнар. – Проходи, проходи.
Она молча пошла за ним.
– Проходи, девушка, тебе тяжело одной.
Она сидела на кривом деревянном стуле, над головой ее низко нависла балка, старый шкаф еще больше облупился, низ его весь был забрызган грязью.
– Он ушел, – сказал старик, – ушел, а куда – даже мне ничего не сказал.
Старик сидел напротив нее на разостланной постели, но смотрел куда-то мимо нее.
– Очень на него все это подействовало… А теперь эта вода. А ты? Осталась совсем одинокой!
Она не слышала, что он ей говорил. Только поняла, что Павла здесь больше нет – он ушел, они уже не встретятся, и она не сможет ему ничего сказать.
– Кругом беда! – говорил старый Молнар. – И ты вот осталась совсем одна. Но маме, бедняжке, там будет лучше.
Он знал, что ему следовало бы на нее сердиться, презирать ее за то, что она обидела его сына. Но у него было слишком мягкое сердце, чтоб он мог презирать людей.
– Что теперь будешь делать? – спросил он.
– Не знаю. Хотела поговорить с Павлом.
– Да, да. Только кто знает, где его найдешь? Он даже мне ничего не сказал. Но туда, где вы были, туда он не вернется. Говорил что-то о проекте здесь, на равнине.
Она встала.
– Не думай ни о чем, – сказал он ей, – молись за нее, за бедную.
Он пошел вслед за ней к двери, и она прошептала:
– Прощай, отец.
Потом снова брела по грязной дороге, не молилась, нет, только отчетливо слышала голос, который звал ее на остров, где растут сахарные пальмы, и она невольно улыбнулась этому голосу – ведь он принадлежал далекому прошлому.
Наверняка найдет что-нибудь хорошее, решила она. Как бы мы могли жить!
Она вошла во двор, но в дом войти побоялась – там лежала одинокая мертвая.
Села у колодца на сруб, спрятала лицо в ладони и стала ждать, когда придет к ней прохладный сон.
Это был длительный час тишины
На лугах отцветала нескошенная трава. Скот ревел от голода, по запыленным дорогам сновали машины с бригадниками и детьми из школ. Люди выскакивали из машины на чужие поля, везли хлеб в чужие риги, кормили чужой скот, а за их спиной громко покрикивали те, за кого, по существу, они работали – те посмеивались, порой угрожали, а вечером, когда машин уходили, шли в поля, чтобы снова навести старые межи.
У него была своя работа, и все это его не касалось, но жена ездила на поля почти ежедневно. Школьникам работать не хотелось, ведь, что ни говори, начались каникулы, и вся работа ложилась на плечи нескольких учителей – им приходилось доить, разбрасывать навоз, кормить свиней и косить сено; она возвращалась домой усталая до бесчувствия, молча съедала ужин, почти ничего не говорила, а если вдруг начинала беседу, то только о том, как прошел день, она даже думать не могла о чем-нибудь другом.
Возможно, сейчас происходило как раз то, о чем она некогда мечтала; что-то большое потрясло людей и теперь подвергало испытанию ее любовь. Но ничего значительного она не видела в том, что происходило. Она испытывала скорее разочарование, ее снедала тоска – на что только способны люди. Их тени преследовали ее и молча посмеивались.
– Куда девался ум у людей? – утомленно жаловалась она. – Ведь они же вредят сами себе.
– Это наша вина, – отвечал он. – Мы сами будили в людях гнев, а гнев всегда ведет к утрате разума.
– Зато ты слишком разумен, – оборвала она. Любое несогласие и сомнение раздражали ее, они вызывали в ней ненависть или слезы. Хуже было другое – она сама начинала сомневаться в правильности того, что делалось – все так, все неизбежно, – но она пугалась своих сомнений, они казались ей отступничеством. Она не хотела их допускать и больше всего обнаружить их перед ним.
– Может, это и хорошо, что не все проходит гладко. Хуже, когда они молчали и не соглашались. Ты же знаешь, что мы их не убедили. Теперь они хоть что-то стали делать по-своему. Ну, а потом, когда гнев утихнет, все равно им придется что-нибудь решать.
Он смотрел в ее утомленные глаза, они запали, вокруг них появились морщинки. Как она постарела, подумал он, как изменилась! И он прикоснулся к ее лицу как только мог нежнее.
– Не думай обо всем этом. Скоро перестанешь туда ездить, поедем снова вместе.
– Куда? – удивленно подняла она голову.
– Представь себе, – заговорил он с деланной беззаботностью, – уже ведутся большие подготовительные работы. И мне уже пора начинать измерения – внизу на юге/ А также установить, сколько рабочих можно завербовать прямо на месте. Это очень важно, понимаешь?
– Но ведь твой проект отвергли.
– Это неважно.
Конечно, он долго не мог смириться с тем, что приняли чужой проект, и испытывал даже некоторое удовлетворение, когда слышал скептические отзывы: все равно, мол, ничего не построят, кто это будет пускаться в такое дорогое предприятие?
Он обычно молчал в таких случаях или тихонько покачивал головой – вот увидите, возражал он, земля внесет свои поправки в ваши планы. Но он не мог сидеть сложа руки, наблюдать и дожидаться, чем все кончится, это было не в его характере; в конце концов и этот, чужой проект ставил все ту же цель: должен был остановить ту же самую воду, сделать плодородной ту же самую землю и помочь тем же самым людям. Так повелось, что человек вместо своих планов выполняет чужие.
– Люди всегда найдутся, – сказала она, – если будешь платить.
– Не всегда, – возразил он, – я уже с этим однажды столкнулся. Люди не захотели делать то, во что не верили.
– Вряд ли.
– И отдохнем все же оба.
– Вряд ли, – повторила она. – Не знаю, отпустят ли еще меня.
Она была очень утомлена и хотела только покоя. Уехать отсюда, вернуться домой к родителям! Там жизнь бежала спокойно. Она могла стоять на берегу, смотреть, как разгружают пароходы, никто ни на кого не кричал, она могла вернуться к старым друзьям, вспоминать о молодежной стройке, у всех была своя работа, свои дома, они занимались друг другом, последней премьерой, там было с кем вспомнить, как пили они из одной бутылки воду и пели «Интернационал». Что теперь делает ее компания? Все уже, вероятно, поженились или вышли замуж.
– Это я беру на себя, – пообещал он.
Через неделю они уехали, маленький потрепанный «джип» привез их вместе с их рюкзаками в деревню посреди равнины: большое графское поместье, дом с оббитыми барочными окнами, вероятно, господа держали борзых, потому что каждый дом сторожил какой-нибудь внебрачный потомок сей благородной породы. Их поместили в поместье, в огромной грязной людской с пятью кроватями; окна без стекол, почерневшие, прогнившие рамы, въевшиеся в стены грязь и табачный дым.
На другой день он пошел в национальный комитет, которым руководил молодой учитель.
– Товарищ инженер, у нас вы могли бы завербовать человек двадцать, на столько вы можете твердо рассчитывать, но я вам советую сначала рассказать людям об этом проекте, раз уж вы здесь; сейчас все перепуганы, кругом все время идут замеры, и все боятся, что это коснется их земли.
Договорились, что собрание созовут через день в послеобеденное время, а пока инженер хотел закончить здесь свою работу – раскинем, мол, перед школой табор, улыбнулся он.
Жена дожидалась его на улице с инструментами, они работали два дня подряд с раннего утра, наносили на карту цифры, он ругал вслух автора проекта, не давшего себе труда посмотреть, в каком направлении в действительности течет река; тот, видать, умел сосредоточиваться на кабинетной работе, счастливый человек!
Но она думала о другом, о последних событиях здесь, об их любви; четыре года назад они ведь тоже вместе ездили, совершили сюда свадебное путешествие, и печалью отзывались ее воспоминания об этих днях. Тогда она была счастлива, ее радовало и волновало, что она живет иначе, необычно и неспокойно, она посмеивалась над мещанскими представлениями о счастье и была преисполнена восхищением их жизнью, удивлена своей любовью к нему, да, она была счастлива, что их объединяет не только любовь, но также и общие убеждения. Одно подкрепляло другое, и ей казалось, что и того и другого хватит по крайней мере на всю их жизнь.
Очевидно, она ошиблась, и то и другое утомило ее, куда-то улетучилось; прежде всего пропал энтузиазм и очарование романтики – остался холод туманного утра, грязная людская без окон, запах костра и плохо разогретые консервы. Убеждения их также оказались далеко не одинаковыми, у него было много еретических мыслей, хотя он и старался скрывать их от нее.
Они двигались по мокрому лугу, зеленоватая вода громко чавкала под ногами. Работали молча, в каком-то придушенном молчании, которое хуже одиночества, хуже полного отсутствия людей.
Он видел в своем приборе ее лицо очень близко, хотя и перевернутым. Видел и это отчуждение, и эту печаль.
– Что с тобой?
Она молчала.
– О чем ты думаешь?
– Ищу чего-нибудь, чему стоит радоваться, – сказала она.
– И находишь что-нибудь?
– Не знаю… А может, мне хочется быть подальше отсюда! – И она добавила, оживившись – Сидеть где-нибудь в концерте, быть в кого-нибудь влюбленной. – Она подумала – и чтоб он был молодой и веселый, и чтоб все еще было у него впереди.
Перед ней мелькали знакомые лица, фигуры, они приходили и уходили, она перебирала в уме старые фразы, сказанные на набережной или по дороге с факультета в дребезжащем трамвае, в лодке, мерно раскачивающейся под тяжестью тел.
– Ты слишком избалована, – сказал он ей. – Когда ты наконец поймешь, что жизнь совсем не та, какой ты пытаешься ее себе представить?
Она не ответила, взяла связку инструментов – у школы их уже дожидались люди, а они еще не собрали своих приборов.
– Что ты хочешь им сказать? – спросила она, когда они уже выходили из людской. – Ведь до сих пор неизвестно, когда все-таки начнут строить.
Они подходили к толпе, толпа гудела словно улей, над этим гулом высоко взмывал чей-то пьяный тенор.
– Перепились, – заметил он. – Что я могу сказать, кроме того, что знаю?
Он вскочил на каменную стенку перед школой, огромный цветок подсолнуха касался его плеча. Ему показалось, что в воздухе стоит острый запах самогонки, они явно выпили, учитель был прав, они думают о нем бог знает что и готовятся к скандалу, поэтому и напились для храбрости.
Но на этот раз он ничего от них не хотел, скорее, наоборот, хотел поделиться с ними хорошими вестями: должны строить плотину, будет заработок, избавятся наконец от воды. Жаль, конечно, что он не мог говорить о своем проекте, тот был гораздо проще и поэтому реальнее и понятнее – этим же он мог их только удивить: здесь пролагались новые русла рек, строились шестиметровые ворота, насосы, за день вычерпывающие озеро воды.
Темнело, прямо на него шла туча, толпа гудела пьяными голосами, и над этим гудением неизменно висел пьяный тенор – никогда он не слышал этой песни.
Жена присела на ту же стенку позади собравшихся. Будет гроза, подумала она, а Мартина они все равно не слушают, не верят ему. Сколько раз они уже так стояли на заборах и за заборами, убеждали в чем-то людей, а те им все равно не верили. А ведь то, в чем они их убеждали, было для них так полезно, и они им не лгали. Говорили одну правду, чистую правду. Но люди все же предпочитали затыкать уши. Лишь бы только не слушать.
Ей показалось полной бессмыслицей, что она сидит на чужом заборе, в чужой деревне, где вместо обычных дворняг сторожат полуборзые и где толпа пьяных мужиков даже не делает вида, что им интересно то, о чем им рассказывают.
Тенорок замолк.
– Хватит трепаться, – раздался вдруг чей-то голос, – нам это ни к чему.
Наступила напряженная тишина. Потом взвизгнул тенорок:
– Значит, ты снова пришел отбирать у нас землю. Да только мы плевать на тебя хотели.
Потом голоса рассыпались, кто-то заорал:
– Убейте его, свинью! – Но крик этот как-то утонул.
Она так и не поняла, что потом произошло, только видела, что он защищает лицо руками, послышался звон стекла, кто-то разбил в школе окно, и большой желтый цветок тяжело упал на землю. Она смотрела на сломленную головку цветка, откуда-то возникло старое поле подсолнухов, сломленное поле, это там лежит твоя голова – они убьют нас.
Она истерично засмеялась, и слезы полились у нее по лицу – они убьют нас! Опомнитесь, вы сошли с ума!
Она зажмурила глаза, но слезы продолжали течь из-под судорожно сжатых век; он пробился к ней, на лице синел кровоподтек.
– Пошли быстрей!
Прямо над башней костела блеснула молния. Зигзаг света, испуганная курочка перебежала дорогу. Куда денешься в такую грозу? Бегство показалось ей бессмысленным, тем более что сознание зафиксировало собачий лай.
Спустят на нас собак. Она больше всего на свете боялась собак, а этих особенно. Безобразно маленькие головки на паучьих ногах. Пауки с песьими головами. Она слышала безумный вой и мягкий топот собачьих лап, горячее дыхание касалось ее ног.
Она оглянулась, сразу за собой увидела высунутый язык, нога у нее больно подвернулась, она издала несколько отчаянных воплей – надо защищать шею.
– Не бойся, – сказал он ей, – и не кричи!
Они не бежали, и все же она не могла перевести дыхание.
– Прогони собак! – Она слышала теперь их лай со всех сторон.
Он выдернул из забора планку.
– Не бойся, – сказал он ей еще раз.
Последние избы – желтое дрожание колосьев под хмурым небом.
– Прогони собак!
– Они отстали.
– Прогони собак. Я все время их слышу.
– Говорю, отстали, – повторил он злобно.