Текст книги "Когда цветут камни"
Автор книги: Иван Падерин
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 27 страниц)
«В шахту, а там – смерть. Нет, надо искать выход», – мучительно думал Василий. Когда-то его растила тайга, ласкали мать и отец, он ел досыта и был свободен, как ветер. Этого нет теперь, но это вернется, должно вернуться.
Комендант между тем продолжал:
– Скоро падет Сталинград, и большевики-комиссары капитулируют. Пей, ешь сколько хочешь, и вот тебе лист бумаги, пиши: хочу освободить Россию от евреев и комиссаров. Прошу принять… и подпись. Полностью год рождения, откуда родом, национальность, личный номер…
Так через несколько месяцев Василий стал власовцем. Летом 1943 года Василий Корюков был переброшен в прибалтийские леса на самолете с отрядом разведчиков, действовавших под видом русских десантников. Как ловко удавалось обманывать даже командиров партизанских отрядов, пока никому не известно, но кажется: появись он на русской земле после войны – и все прояснится, могут даже показать пальцем: «Вот он, предатель!..»
Мысль эта мучила его. Она всегда возникала внезапно, как припадок стремительного недуга.
От былого высокомерия он готов был отрешиться и стать пресмыкающимся, но страх наказания за измену Родине возрастал в нем каждый раз, как только начинал думать об этом. Возрастал с такой силой и в таких масштабах, что первые сомнения в правильности своего поступка в дни сдачи в плен показались ему комариным писком наивной души. Теперь некуда пятиться, опоздал – сам себе отрезал путь к возвращению. Никто не поверит в раскаяние, в народе накопилось много гнева против предателей, и будешь кипеть в этом гневе, как в адском котле со смолой, беспомощный и презираемый даже после смерти…
Оторвавшись от этих мыслей, Василий прислушался: «Спит ли ординарец? Наконец-то уснул. Теперь пора выйти и дать сигнал».
Выйдя из блиндажа. Василий закурил, сделал два круга светлячком папиросы. Ответного сигнала не последовало. «Наверно, задремал, – возмутился Василий. – Нет, вон отвечает таким же светлячком папиросы: «Вижу хорошо, спокойной ночи».
Вернувшись в блиндаж, Василий прилег и затаил дыхание.
Через час поднялся Миша, чтобы завести настольные часы. Светящиеся стрелки показывали без двадцати три.
Миша прибавил огня в лампе; поставил на стол заготовленный с вечера термос с горячим чаем и звякнул вилкой о тарелку. Спит майор. Спит сладко, как ребенок, подложив руку под щеку. Жалко Мише прерывать сон командира, и он остановился перед ним, считая секунды.
У блиндажа послышались шаги. Вошел подполковник Верба.
– Доброе утро, Миша, – тихонько, чтобы не разбудить Максима, сказал Верба.
На войне никто не считается с бессонными ночами командира, зато в спокойные часы и минуты его сон охраняется, как великая ценность.
– Здравствуйте, товарищ подполковник, – Миша козырнул, стукнув каблуками.
– Тише, – Верба поднял палец.
Но командир полка уже открыл глаза и посмотрел на часы.
– О, пятнадцать минут четвертого… Миша, проспал?
– Маленько, товарищ майор, маленько проспал.
Миша смело забренчал кружками.
– Извини, Борис Петрович, – проговорил Максим, протирая глаза. – Вчера долго засиделись с братом. Вот он, спит. Проснется, и познакомитесь. Прошу за стол, будем чай пить. И вот я тебе что скажу, Борис Петрович: я пойду на строительство блиндажей, а ты оставайся здесь, у тебя сегодня много дела. Возьми эту папку, просмотри аттестации.
Они с наслаждением пили чай из кружек.
– Вчера вечером, – сказал Верба, – провели комсомольское собрание в первой роте и избрали нового комсорга.
– Кого же?
– Леонида Прудникова.
– Не рановато?
– Ничего, дозреет. Командир роты его выдвинул. Когда будешь там, прошу поддержать нового комсорга.
– Посмотрю…
В тот же день подполковник Верба показал личное дело лейтенанта Корюкова капитану Терещенко. Раньше, в первые годы войны, капитан Терещенко занимался проверкой людей, побывавших в окружении. Теперь ему все чаще и чаще приходилось иметь дело с беженцами из плена и бывшими партизанами, у которых недоставало некоторых весьма существенных документов.
В личном деле Василия Корюкова, вероятно, ему удалось бы что-нибудь заметить, но он хорошо знал Максима Корюкова, прошел с ним дорогами войны от Волги до Одера и даже в мыслях не мог допустить какие-то подозрения в адрес его родного брата.
– Тут все в порядке, – сказал он Вербе, познакомившись с личным делом Василия Корюкова. – Назначайте по своему усмотрению, посоветовавшись, конечно, с Максимом Фроловичем.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
В РАЗНЫХ КОНЦАХ
Глава первая
НА ПРИИСКЕ И В ЛЕСОСЕКЕ
1
Старик Третьяков, старатель-одиночка, жил на отшибе, в избушке с одним окном. Жил отшельником. Был он высокого роста, сухой и сильный. Родных у него никого не было. По праздникам надевал широкие плисовые шаровары и красную, с длинными рукавами рубаху. Пил только спирт, любил плясать под гармонь.
Придет, бывало, в клуб, кинет баянисту: «Играй подгорную» – и давай колотить в пол сухими ногами в больших бахилах, пока кости не устанут.
Выпивал по воскресеньям. Спирт брал в золотоскупке по субботам, в дни сдачи золота. Россыпь у него крупная, отборная – золотинка к золотинке, каждая с таракана величиной. На тараканов и счет вел. Два таракана – золотник. Сдал шесть тараканов – подавай «гусыню» (четверть) спирта.
В гости Третьяков не ходил и к себе в избушку никого не приглашал. Лишь одна Капка Лызкова – повариха из столовой – знала к нему дорогу. Через нее комсомольцы прииска пытались дознаться, где Третьяков добывает такое крупное золото.
Капка долго упиралась, наконец сказала:
– В Сухом логу.
Ребята нашли там свежие шурфы. Пески были хорошие, с охрой. Сняли пробу: оказалось, золото, но мелкое – брать только на ртуть. А Третьяков сдавал крупное, любую золотинку, бери хоть в рукавицах.
Началась слежка за Третьяковым. Долго водил за нос комсомольцев хитрый старик. Наконец с ним сумел подружиться Степка-гармонист, бывший до Лени Прудникова комсоргом прииска. Третьяков любил гармонь и проговорился с пьяных глаз:
– Золотые у тебя пальцы, Степа, хоть и молодой. Взял бы я тебя в город покутить. Ты бы играл, я бы плясал. Эх, смотрите, городские, любуйтесь да не спрашивайте, где мы родились! Пойдешь со мной, а? Ух, молодец, вижу, согласен… Тогда приходи завтра на Талановский ключ – покажу, дам заработать, только язык за зубами держи, как Васька Корюков, иначе тебе каюк, кайло в затылок. Золото болтливых не любит, уходит от них, как святое тело от греха. Понял?
– Ясно, дядя Терентий, – нажимая на лады, ответил Степа.
В самом деле, на Талановском ключе, в хвостах под старыми сплотками, пески оказались богатые. За два дня Степа взял там около фунта. Но пески кончились, да и россыпь там была неровная: то вроде бекасинки, то вроде клопов.
Так и не дознались комсомольцы, где Третьяков вымывает тараканов.
В годы войны следить за Третьяковым стало некому. Как-то Фрол Корюков пригласил его в партком. Разговорились о войне, о золоте.
– А что, – сказал Третьяков, – хоть советская власть, хоть германцы, золото всем надобно.
Но в дни битвы на берегах Волги, когда начался сбор средств в фонд обороны, Третьяков принес горсть отборной россыпи. На танковую колонну.
– Не вешайте, а запишите: горсть тараканов против фашистов от Терентия Третьякова. И дайте распишусь. Парторг убедил: отцовские запасы отдаю.
Сказав это, он приложил свой палец к списку.
После этого Третьякова не раз избирали в президиум торжественных собраний. Портрет его вывесили в клубе на видном месте.
Однажды зимой Третьяков разоткровенничался:
– Ну, Фрол, полюбил я тебя, как твоего младшего сына Васятку, по душе он мне пришелся. Теперь ты возьми мою душу, скоро умру. Давай мне людей, покажу. По жиле ходим, а не берем. Нас от этой жилы раньше вода отгоняла, двоих затопило. Давно это было, а теперь моторы есть, откачать можно. Жила там…
– Где там? – спросил Фрол Максимович.
– Близко, возле школы. Закладывайте шахту под уборной. Там богатая жила спряталась, – подумав, ответил Третьяков…
Тогда Фрол Максимович пропустил мимо ушей слова о том, что его младший сын Васятка пришелся по душе старику Третьякову, который показал Василию тайные тропы к «своим» богатым шурфам, а затем, когда Василий поступил в институт, ездил к нему в город «покутить». Как они там «кутили» – никто не знал…
Из третьяковской жилы было добыто сверх плана несколько килограммов металла. Третьяков кряхтел и ворчал, заглядывая в новую шахту, открытую возле школы. Видно, жалел теперь, что показал богатую жилу. Ведь он считал ее своей собственностью.
И все же в третьяковской жиле было не то золото, какое он приносил в золотоскупку…
А в последние дни Третьякова нигде не видно: ни в клубе, ни в золотоскупке.
Фрол Максимович возвращался из шахты в партком, и вспомнился ему старик Третьяков именно сейчас, когда на сугробах, на заснеженных отвалах вынутой породы школьники вывели огромными буквами:
«До Берлина осталось 60 км!»
Давно Фрол Максимович не получал писем с фронта, еще не знал о встрече Максима с Василием, но разговоры о том, что в тайге скрывается сын парторга, теперь уже не тревожили его: все это вздор, гнусная сплетня. Он корил себя за то, что хоть на минуту мог усомниться в Василии. Не мешало бы, конечно, выяснить, кто и с какой темной целью пустил этот мерзкий слушок, чернивший парторга Громатухи. Да все некогда: приближалась весна. Громатуха получила задание – начать подготовку к смыву песков на широком фронте. Было о чем подумать парторгу. Вечером в клубе открытое партийное собрание. Фрол Максимович хочет поделиться с народом своими мыслями о том, как и с чего начать подготовку широкого фронта. Сегодня же надо создать две бригады лесорубов: пришла такая директива – мобилизовать молодежь на заготовку леса; лес нужен государству на восстановление разрушенных сел и городов.
Когда Фрол Максимович поднимался по лестнице в партком, его догнала запыхавшаяся бабка Ковалиха.
– Максимыч, к тебе я. Здравствуй.
– Здравствуй, Архиповна. Заходи.
– Пришла просить для нашей женской старательской артели участок Третьякова, – сказала бабка Ковалиха, когда они вошли в кабинет. – В наших шурфах бедновато стало, и вода выживает. Вот и просим: помоги нам третьяковский шурф отвоевать…
– А Третьякова куда? – спросил Фрол Максимович.
– Третьякова… Да ты, видать, еще ничего не слыхал?
– Пока ничего.
– Тогда слушай, – усаживаясь на стул, сказала бабка Ковалиха. – Захворал он. Хотели положить в больницу – отказался. На той неделе, как по радио передали, что наши к Берлину подходят, он приходил в клуб плясать. Лихо плясал, с криком. А вчера вечером прибегает ко мне Капка Лызкова и сказывает: всплыл Терентий-то, всплыл! Спрашиваю: как всплыл, где всплыл? Дома, говорит, в своей избушке из подполья всплыл. Руки и голова виднеются. Бежим мы туда с фонарем: так и есть – мертвый наш Третьяков, в западне плавает. Под полом-то у него шурф был, и, видно, вода в забой прорвалась и задушила его. Под кроватью ковш с песком, а в ковше – два таракана. Вот он где добывал такое золото! Ну, человек помер, этого назад не повернешь, а только прошу тебя, помоги отвоевать его участок для нашей женской артели. Шурф наш бедноват стал, бабоньки обносились, и заработать охота… Воду мы откачаем. Мотор поставим и откачаем.
Фрол Максимович смотрел на Ковалиху, будто не понимал ее.
– Жалко старика. Какая глупая смерть!
– Не вздыхай, похороним… Как насчет участка-то?..
– По-человечески надо похоронить, неплохой был старик.
– Что ты его расхваливаешь? Ему твои похвалы теперь ни к чему… Помоги отвоевать стариков участок для женской артели. Воду мы из его шурфа откачаем. Подведут электричество, поставят насос, и откачаем.
– Так. А еще что требуется?
– Хорошо бы с какой-нибудь шахты подъемник снять да к нам его, на третьяковский шурф, а?
– Можно, – тут же согласился Фрол Максимович. Голос у него был ласковый.
– Ох, что-то легко ты, Максимыч, соглашаешься! – встревожилась бабка Ковалиха.
– На днях мы получили директиву, Архиповна, директиву «Главзолота» из Москвы. Спрашивают, может ли Громатуха увеличить добычу.
– Само собой. Если будут рабочие руки…
– Война подходит к концу, рабочие руки и машины будут. Да и планы у нас тут кое-какие есть: открытым способом на широких участках будем брать пески…
– А коли так, Максимыч, то я посоветую тебе вот что: начинайте Талановку разрабатывать. Там богатые пласты лежат. Помню, перед войной там старик Михеев и Петруха Котов старались. Петруха – Марии Котовой муж. Так вот, пошел он на фронт и говорит: «Иди, говорит, Ковалиха, в Талановку на Рахильевский ключ, бери желтые пески с почвой». Приходим мы туда и что ж видим?… Михеев на песках умирает: надорвался один-то. И тоже говорит перед смертью: бери желтые. Богато платили желтые с почвы, но еще богаче слой серых песков. В них попадались золотинки в черных шкурках, с майского жука величиной. Снимаешь шкурку, и золото вспыхивает в глазах, как солнце. Высокой пробы было, на зуб поддавалось, червонное. Но ушел от нас этот пласт в гору, и тоже вода душила. Не под силу нам, бабам, такое дело… Ты спросишь, зачем я тебе свой клад открываю? Планируй этот участок под свой открытый способ, а нам – третьяковский шурф.
– Подумаю, Архиповна, посоветуюсь с товарищами, – ответил Фрол Максимович. – Только как-то нехорошо получается.
– Почему нехорошо?
– Почему… Один участок не тронь, другой не тронь, где же тогда большому развороту место найти?
– Значит, для этого ты и созываешь партийцев и беспартийных?
– Для этого, Архиповна…
Бабка Ковалиха встала и, тяжело переставляя свои грузные ноги, молча вышла из кабинета.
Фрол Максимович посмотрел ей вслед. Старые песни. Старатели ковыряются на своих участках как попало, по-дедовски: где богато, там и ройся. Ковырнул лопатой, выпало счастье – пей, гуляй неделю, месяц, год. Старатель – тот же картежник: идет и не знает, проиграет или выиграет. И долго ли будет продолжаться эта картежная игра?
Об этом и решил поговорить на открытом партийном собрании Фрол Максимович, а затем поделиться своими мыслями на бюро райкома партии.
2
После открытого собрания Семка Михеев, по прозвищу Корноухий, не мог найти себе места. Это был маленький мужичок с круглыми мышиными глазками. Прозвище дали ему справедливое: у Корноухого и в самом деле не было одного уха. Как-то, еще до войны, в трескучий мороз он напился до потери сознания и пошел колобродить по Громатухе. С пьяных глаз Семка ввязался в драку, и в драке ему отшибли отмороженное ухо.
Жил Корноухий в маленькой избушке на закрайке густого пихтача. Летом промывал песок, работал как старатель, а зимой от нечего делать разносил почту. И привык к такой жизни. И вдруг все рушится: парторг сказал, что весной широкие площади будут разрабатываться открытым способом.
Что теперь делать?
Сразу же после собрания кто-то сунул Семке в руки письмо – жалобу в райком партии на парторга, который якобы вздумал закрыть золотоскупку. Семка целую ночь бегал по старательскому поселку, собирал подписи и утром чуть свет отправил это письмо в район.
Тревожился Семка не зря. Если так дело пойдет, то могут его, Семку, заставить работать и зимой или, того хуже, отрежут участок с богатыми песками, известный только ему одному, под государственные разработки. Тогда оставайся на подножном корму. Правда, еще до собрания богомол Пимщиков, проповедующий среди старух библейские писания, внушил ему, что никто не посмеет наложить руку на Семкины пески, если он, Семка, будет слушать и делать то, что говорят старшие: «Приисковое дело на старателях держится, и Корюков не в силах поколебать эту основу». Но вот парторг уже замахнулся…
Так три дня терзался Семка, не зная, что делать. А тут еще повестку под расписку вручили – на лесозаготовки мобилизуют. Наконец из райкома пришла телефонограмма:
«Громатуха, Корюкову. Прекратить митинговщину. Явитесь с докладом о работе среди старателей. Райкомпарт».
– Ну, туго придется Корюкову, дадут ему за нас по шее! – возвестил Семка, прибегая к Пимщикову, который жил тоже на отшибе в доме с забитыми окнами.
Дом был срублен давным-давно из толстых сосновых бревен, но до войны в нем никто не жил, потому что под домом, как говорили старожилы, еще до прихода сюда советской власти был похоронен священник с Никольского прииска. Однако Пимщиков не побоялся жить на могиле священника и теперь принимает тут старух богомолок.
– Надо еще старухам шепнуть про то, как парторг собирался насильно золото у всех забрать, – передохнув, посоветовал Семка.
Пимщиков покосился на него, посучил в щепотке конец черной и широкой, во всю грудь, бороды и не торопясь молвил:
– Шумишь, Семен, много шумишь, а дело свое забываешь.
– Какое дело?
– Про сына Фрола, про Василия, разговор глохнет. Надобно перед тем, как в лесосеку тебя угонят, к Татьяне Васильевне сходить, посылочку у нее для сына попросить, в тайгу…
– Не разговаривает она со мной. Не выйдет из этого ничего…
– Не выйдет… – Пимщиков открыл стол и показал на толстую книгу в кожаном переплете. – В священном писании сказано: от родной крови отрекаться грешно.
– Вот дай мне эту книгу, я покажу ей такие слова, тогда что-нибудь получится, – сказал Семка, протягивая руки к открытому столу.
Пимщиков резко оттолкнул его и закрыл стол. Семка набрался храбрости возразить:
– Тогда мне не с чем к ней идти…
– Делай, как велено, и молчи, – уже тоном приказа осадил его Пимщиков. И этот тон еще больше возмутил Семку. Язык зудился сказать Пимщикову такое, чтобы этот хитрый богомол понял, что за ним он, Семка, следит не первый день.
Пимщиков приехал на Громатуху в прошлом году, осенью, откуда-то из тех районов Центральной России, куда подходили немцы. Там будто похоронил он всех своих родных и близких, потому что городок, в котором жил, целый месяц обстреливали пушки и самолеты. Сюда, в тайгу, Пимщиков приехал с надеждой найти кого-то из дальних родственников, переселенных в эти края еще в тридцатые годы. На руках у него была пенсионная книжка, но он не очень-то нуждался в пенсии, потому что здешнюю тайгу и золотопромышленное дело знал хорошо.
Недавно Семка подсмотрел, что к Пимщикову из тайги приходит его сын Андрейка, дезертир, а люди болтают, будто это сын парторга Василий Корюков хоронится в лесу.
И, вспомнив сейчас обо всем этом, Семка сказал:
– А вдруг придет такая бумага: Василий убит или, еще хуже, жив и скоро вернется домой? Куда же тогда Андрейке деваться? Ведь тогда за ним все бросятся в облаву…
Но хитрый Пимщиков не растерялся от такого прямого удара. Будто не слыша того, что сказал Семка, он приподнялся со стула и, приблизив свое волосатое лицо к Семкиному уху, прошептал:
– Третьяковский шурф теряем. Такое богатство из-под самого носа могут увести.
– Кто? – встрепенулся Семка. Это сообщение убило в нем всякую злобу на Пимщикова: о третьяковском шурфе он думал дни и ночи еще при жизни Третьякова, а теперь считал его уже своим и к весне собирался перебраться туда окончательно.
– Известно кто, – заговорщицки намекнул Пимщиков, видя, как округлились Семкины глаза.
– Как же быть?
– Вот так… Слушай, что тебе говорят, и выполняй, остальное не твоего ума дело. Не один ты привык к золоту… Ступай в лесосеку, там…
На пороге показалась какая-то богомольная старуха, и Пимщиков заговорил другим тоном:
– Ну, иди, иди, Семен. Раз повестку получил, значит, положено тебе ехать в лесосеку. Поработаешь там на совесть, и тебя не забудут.
Семка вышел и остановился: по дороге, в сторону зимовья Девяткиной, легкой трусцой тащила сани серая лошадка, в санках сидел Фрол Максимович Корюков.
Телеграмма из райкома, конечно, сильно испортила настроение парторгу Громатухи. Дела вроде пошли на лад, а тут на́ тебе: «Прекратите митинговщину». Досадно и обидно, когда на тебя возводят несправедливые обвинения. Досадно потому, что, случается, несправедливость берет верх.
И каждый раз, когда сердце Фрола Максимовича сжимала обида, в голову как-то сами собой приходили думы о Василии: «Как он мог пропасть без вести?»
Давненько не было писем от Максима, да и фронт теперь вон где, под самым Берлином. Задумался Корюков.
Перед глазами – родная тайга, укутанная белым. Снег уже осел, спрессовался, и пробитая сквозь сугробы дорога к зимовью Девяткиной теперь как бы всплыла на поверхность снежных волн. Справа и слева на косогорах стояли сосны в снежных папахах; ближе к дороге сбежались пихты, еще ближе, нависая над дорогой, угрюмились бородатые кедры; местами размашистые лапы елей задевали о дугу и потом раскачивали долго увесистыми кулаками, как бы угрожая схватить и выдернуть из саней задумавшегося Фрола Максимовича.
3
Проезжая мимо одиноких избушек, разбросанных между Громатухой и зимовьем Девяткиной, Фрол Максимович перебрал в памяти все слова телефонограммы райкома и стал думать о старателях. Живут как сурки в норах – разобщенно. Кто трудится, кто лодырничает, одному фартит, другой как рыба об лед бьется… Вон в овраге на вершине косматой березы висят санки с передвижной старательской бутарой[2]2
Переносный агрегат для промывки золотоносных песков.
[Закрыть] для промывки песков. Что за шутка? Кто затащил туда эти вещи? Вернее всего, сам старатель. В пургу он передвигался на лыжах по поверхности снежного покрова и, выбившись из сил, бедняга бросил санки. Прошли недели, месяцы. Снег осел, и повисло хозяйство старателя на вершине дерева, на удивление проезжим и прохожим, а где сам старатель – неведомо. Быть может, замерз или скитается по избушкам тех старателей, которым фартит.
В морозной тишине тайги хорошо думается. Мысленно Фрол Максимович забежал далеко вперед, он уже сидел на бюро райкома и рассказывал, доказывал руководителям района необходимость коренной перемены в жизни старателей. Долго ли его будут слушать там – неизвестно, рассказа хватит на целый вечер, но за дорогу хорошо бы пораскинуть и заранее уложить свои мысли в получасовую речь. Все в голове, и выбирать самые основные вопросы Фролу Максимовичу так же легко, как если бы перед ним лежал исписанный блокнот. Эх, если бы еще был под рукой утвержденный проект Максима! Тогда бы легче было убедить членов бюро. А если не поймут… Тогда придется писать выше или самому в крайком двинуть.
Ухабы, рытвины, раскаты… Местами санки бросало, как лодку в шторм, но Фрол Максимович не выпускал вожжей из рук. Сидел он в сайках твердо.
Он уже проезжал мимо зимовья Девяткиной.
Матрена Корниловна, завидев его, выбежала на дорогу, крикнула:
– Стой, Максимович! Ко всем заезжаешь, а ко мне глаз не кажешь?
– Некогда, Корниловна, еду в райком.
– Слышала. Зайди, однако, посоветоваться надо: на какие делянки в первую очередь лесорубов посылать? Я план составила. Взгляни… Ночи не сплю, так разволновало меня это дело. Все думаю, думаю…
– На обратном пути, Корниловна, обязательно заеду.
– Ишь ты какой… – Матрена Корниловна выхватила из рук его вожжи и завернула лошадь во двор. – Раз так, то обожди минутку, сейчас надену шубенку и провожу тебя до Гляден-горы. Поговорить надо…
Через минуту она вышла с централкой в руках и на ходу зарядила ее жаканами.
– Зачем ты эту палку взяла? – спросил Фрол Максимович.
– Надо… Говорят-де, из берлоги медведь поднялся, к полынье на водопой выходит. Сегодня утром следы заметила…
4
Проводив Фрола Максимовича до Гляден-горы, Матрена Корниловна долго петляла по медвежьему следу, который увел ее в глубь тайги. Пришлось переночевать в бараке лесорубов на дальней лесосеке, а утром чуть свет она вернулась к своему зимовью – встречать новые бригады лесорубов с Громатухи.
Какой лес рубить и где, Матрена Корниловна уже давно задумала, и времени на разводку бригад по делянкам потребовалось немного. С восходом солнца на всех делянках зазвенели пилы и топоры. И будто проснулась тайга. Обогретые лучами солнца деревья скидывали с вершин седину зимы, затренькала мартовская капель; прозрачный чистый воздух наполнился щебетом отзимовавших птиц; на стволах сосен выступили блестки смолы; еще ярче заискрился снег.
Но Матрене Корниловне, как говорится, не сиделось, не стоялось.
С централкой на плече она пошла по насту напрямик к пустующим еще делянкам лесосеки. Кругом лес, лес, да какой – ствол к стволу! И сколько этого леса!
Поднявшись на хребтину Южнокаскильской гряды, Матрена Корниловна, как с высоты орлиного полета, окинула родную тайгу взглядом. Перед глазами большие и маленькие горы. Все они покрыты лесами, как меховыми шубами. И мех этих шуб переливался сейчас под лучами солнца то огнем остистой лисицы, то окраской золотистого каракуля, то блеском искристого бобра. Вот как сосны, кедры и пихты украшают горы! А светолюбивые белоногие березки разбежались по бокам увалов, как непослушные козлята, и попробуй их сгуртовать…
И над всем этим огромным массивом лесов и гор возвышается Каскил. Покрытый вечными снегами, он стоит, как седой пастух перед стадом, – угрюмый и молчаливый.
Матрена Корниловна исходила тайгу вдоль и поперек, она любит ее, как свою жизнь. Здесь родилась. Здесь выросла и постарела.
В начале тридцатых годов прилегающий к зимовью лес был объявлен государственным лесопитомником. Зимовье Девяткино, названное так по имени мужа Матрены Корниловны, погибшего здесь от руки бандита Алифера, стало теперь пунктом охраны лесных богатств Каскильской гряды, а хозяйка зимовья – хозяйка лесов.
Без разрешения Матрены Корниловны здесь никто не мог срубить даже маленькую елку; на дрова она разрешала брать только сушняк и поваленные бурей нестроевые деревья. Людей, блуждающих по тайге с топорами, называла хищниками. И если кто-нибудь и осмеливался срубить облюбованное дерево, то все равно неизменно возвращался ни с чем. Она ловила таких порубщиков, отбирала у них топоры, пилы, рубила гужи упряжек, и никто не жаловался на нее.
– И для кого эта чертова баба бережет лес, кому он нужен в такой глухомани? – сетовали приискатели на Матрену Корниловну. При этом они обзывали ее и скрягой, и лесной акулой, и собакой на сене.
Таежные жители искони привыкли рубить лес как попало и где попало. А Матрена Корниловна решила установить в тайге порядок…
Казалось, с началом войны все забыли о девяткинском лесном массиве. Никто не приезжал сюда, никто не спрашивал, как охраняется лес, и даже зарплату Матрене Корниловне перестали высылать. Бывали дни, когда она подумывала покинуть зимовье. Но тут же ее охватывал страх: застонет тайга, начнут губить деревья кому и как вздумается… «Нет, нет, не покину вас, дорогие», – клялась Матрена Корниловна делянкам.
Но сейчас у подножья горы стучат топоры, жалуются пилы на крепость смолистых комлей, валятся деревья, звенят ядреные сутунки, редеют делянки, а Матрена Корниловна будто разлюбила лес, да еще взялась помогать лесорубам. Торопится к началу половодья, к началу сплава как можно больше заготовить древесины.
Радиограммы, письма, пухлые пакеты инструкций и директив посылались за последнее время на ее имя из района, из края и даже из Москвы. Нет, не забыли ее! Лес, который она так ревниво охраняла, стал нужен государству. Многолетний труд не пропал даром! Давно Матрене Корниловне не приходилось испытывать такой счастливой гордости. И вот только огорчение – появился в ее лесах чужой след…
Возвращаясь к лесорубам, Матрена Корниловна вдруг услышала голоса:
– Корниловна!..
– А-а-а, – отвечал эхом лес.
– Иди сюда!.. Тут медведь наследил!..
«Глупые, какой сейчас медведь, он еще в берлоге лежит», – усмехнулась Матрена Корниловна, подходя к бригаде Нюры Прудниковой.
Хорошо работают девчата, дружно и аккуратно. Деревья валят правильно: вершинами в гору, комли обрезают ровно, сучья собирают в кучу. Вот только бревна перекатывать к штабелю им не под силу. Но ничего, к сплаву подойдут мужики и поправят дело. Однако девчата в самом деле встревожены, озираются пугливо…
– Что с вами, доченьки?
– Да вот посмотрите, медвежий след, совсем свежий. Мы уже хотели костер жечь, – ответила Нюра Прудникова.
Словно босоногий человек прошелся по лесосеке. Отпечатки пяти растопыренных пальцев и голых пяток медвежьей лапы выступали на снегу четко и ясно.
– Ишь ты, черт косолапый, куда забрел, – Матрена Корниловна нахмурилась.
– Лапища-то, лапища какая широкая, мои три ноги поместятся. Видать, здоровенный, – проговорила Нюра.
– Да, здоровенный, – согласилась Матрена Корниловна, а подумала другое: «След медвежьих лап, но это не медведь, это дезертир так маскирует свои следы. Хитрый, на глаз не попадается, боится, стороной ходит, подлец…»
Но могла ли Матрена Корниловна сказать об этом хотя бы бойкой Нюре Прудниковой? Да ни в коем случае. Пусть лучше думает, что настоящий медведь тут бродит. «Для спокойствия девушек пойду сегодня вечером и стукну того бурого, что залег осенью в берлогу под выворотнем, на кедровом косогоре, – внезапно решила Матрена Корниловна. – К тому же у лесорубов работа вон какая – мяса требует».
С девушками Матрена Корниловна пробыла до полудня, а вечером, встретив еще одну группу лесорубов, которых привел с Громатухи оставшийся за парторга Захар Прудников, сказала:
– Медведь тут появился. Стукнуть бы его на мясо.
– Хорошее дело, – одобрил Захар.
– Дай хотя бы двух подсобников, одной-то мне его не приволочь.
– Помощников… – Захар посмотрел ей в глаза. – Сам бы пошел, да разве угонишься за тобой на деревянной-то ноге?..
Самым взрослым из «мужиков» оказался Семка Корноухий, мобилизованный на лесозаготовку по повестке поссовета. Захар указал на него.
– Чем бревна ворочать, лучше за медведем походить, – с охотой согласился Семка, подмигивая своему напарнику Феде, сыну солдатки Кетовой.
И Матрена Корниловна взяла их в помощники.
– Только не трусить.
– Мы не из трусливых, – похвалился Семка.
– Тогда пойдем прямо по медвежьему следу.
За лесосекой медвежий след слился с широкой затвердевшей лыжней и совсем пропал из глаз. Матрена Корниловна будто и не заметила этого. Она прошла дальше, к берлоге действительного медведя, оставив на лыжне крест из палочек: дескать, хитрость твоя, дезертир, разгадана, и если появишься здесь – моя рука не дрогнет.
И тут Семка чуть приотстал:
– Корниловна, медведь-то, за которым идем, он какой?
– Бурый… Не отставай.
– И здоровый?
– Посмотрим.
– Видно, злой. Бурые всегда злые бывают…
– Наоборот, бурые как телята, а вот черные – муравьятники, с белым ошейником – всегда злые.
– А может, и этот муравьятник?
Семка пугливо стал озираться по сторонам. Он знал, чьи это следы в лесосеке. Андрейку-дезертира он не боялся, а вот настоящего медведя… Да что и говорить, зверь есть зверь.
– Не отставай, – поторапливала его Матрена Корниловна. – Человека все звери боятся, если человек не боится их. И муравьятник боится.
– Это верно, если его не трогают, – Семка подтолкнул Федю вперед: – Иди, не бойся, я за тобой.