412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Аксенов » Том 2. Теория, критика, поэзия, проза » Текст книги (страница 16)
Том 2. Теория, критика, поэзия, проза
  • Текст добавлен: 8 июля 2026, 19:33

Текст книги "Том 2. Теория, критика, поэзия, проза"


Автор книги: Иван Аксенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 30 страниц)

Глава V

Трогательная история

Последнее воспоминание о славных боях было обращено к Скраму. Болтарзин посмотрел, как налетевший из-за горы ветер опрокинул два беленьких бумажных кораблика, сделанных из резолюцией Окончательного Конгресса, а набежавшая рябь отвела всякую прозрачность и озеро стало обыкновенно скучным. Привет памяти Скрама повис в воздухе. Пришло ли к тому искомое беспокойство, утратил ли он, наконец, душевное равновесие, разорвало ли что-нибудь его сердце, Болтарзин не знал; во всяком случае, сквозь это сердце время уже не бежало. У себя на квартире он нашел все, как ни в чем не бывало, поэтому первым делом, по снятии перчаток, были письма; их обнаружилось несколько: разных цветов, форм, но одного почерка. В последовательности штемпелей, по возрастании нервности почерка он имел: 1) Милый Флавий Николаевич и т. д. Что греха таить, меня очень обрадовала ваша любовь – она поднимает мое значение в моих собственных глазах. Мне страшно тяжело, что я не могу дать вам то, что вам сейчас нужно, но горе мое в том, что я не могу. Поймите меня: я не могу ничего принести, кроме большого мучения и себе и вам. Не потому, что считаю это безнравственным, а потому что не могу. И т. д. 2) Милый Флавий Николаевич! Отчего вы не пришли? Что с вами? Я очень несчастна. Напишите мне или лучше придите. Неужели вы меня не поняли? 3) Милый Флавий Николаевич! Неужели вы обиделись или я сделала вам больно? Не может быть. Конечно, лучше всего было бы порвать, но мне это очень тяжело. Судьбу наших отношений я отдаю в ваши руки, как хотите. Вы знаете, что будет много тяжелых минут. Приходите. Я страшно одна и мне страшно. 4) Флавий Николаевич! Я была у вас и спрашивала, что с вами. Когда вы вернетесь, приходите сейчас же ко мне, это для меня необходимо. Очень извиняюсь за нескромность, но я беспокоилась. Мне очень тяжело думать, что вы меня не поняли. 4) Милый Эрнесто! Приходите сейчас ко мне. Это совершенно необходимо.

Последний petit bec108 был сегодняшнего производства и Флавий Николаевич окрылился сознанием новой победы, которая ему, в сущности, далась без расходов для души. У Корневой он удивился, увидя Воронина, в совершенно выпотрошенном состоянии, настолько, что не спросил даже об источнике знакомства, о котором он не подозревал. Смерть этого человека была фактом на две трети; оставшийся обряд ему предстояло совершить в Каире, при помощи лучших медицинских сил, со всей научной добросовестностью высокой культуры. Несколько фраз послужили ко взаимному освобождению и Болтарзин облизнулся ожидаемому. Было нечто, что его беспокоило, однако. Стекло, разгораживавшее его от живущих, бесследно пропавшее в дни бытия Федерации, внезапно обнаружило свою несокрушимость. Как ни дорога была ему Мария Марковна, но он чувствовал себя по сю сторону и даже видел свое отраженье в предполагаемой витрине. Многие и должные слова отскакивали от преграды под углом, равным падению, и голос его звучал, как в бочке, для него самого. Может быть дело в издыхающем Воронине. Американский замок щелкнул зубом и выражение лица собеседницы резко изменилось. Тревога была во всех его поворотах, крайняя напряженность проникала ее до кончиков волос. «Вы знаете, Флавий Петрович – он здесь. Вы удивлены? Мне сказал Воронин. Я его давно знаю. О, я умею владеть собой. Научили. Что со мной будет? Боже, что со мной будет? Флавий Петрович что со мной будет? Ну, Флавий Николаевич, не придирайтесь вы ко мне. Ах, я смеялась, болтала… За что? Какая боль. Ах. Ах…» И Болтарзин принужден был опрокинуть графин воды на свою милую знакомую, внезапно принявшую горизонтальное положение. «Не трогайте, не трогайте меня!» – взывала она, пытаясь произвести акт собственноручного удушения и в промежутках довольно больно кусаясь. Все-таки приглашение злополучному Эрнесто было написано после нескольких неудачных попыток; после неоднократного колебания был означен адрес конверта. Надо было выйти и вечер провести вместе, так как Корнева за себя не ручалась. «Держите меня, а то себя убью!» Но так как туалет продолжался дольше расчетов Болтарзина, то он счел позволительным нарушить неприкосновенность жилища и застал композитора во всеоружии кармина, пудры и прочего, за поглощением содержимого склянки английских духов, что вынудило новое вмешательство, довольно энергичное, во внутренние дела союзной личности. С письмом в руках и судорожными подергиваниями плеч она предшествовала приближению Флавия Николаевича к почтовому ящику. – «Нет, Мария Марковна, вы уже сами опускайте, я в эти предприятия не пускаюсь. А теперь куда?» Париж завивался и разбивался в хрусталях ресторанов, в камнях кокоток, в разноцветных жидкостях полных стаканов. Этот вечер был один сплошной поцелуй и красивые рекламные огни сводились приближающимся прикосновением. О, она могла пить много, она может море выпить; это ее настоящая сфера, здесь ее настоящее «я»; да, да, она, в сущности, в душе, конечно, проститутка. Боже мой, Боже мой, за что? Она никому не делала зла, но ей это предсказывали и еще недавно. Пусть и он пьет. На бульвар они врезались пешком, в каскад авто, но добрые звери пневматически обегали их, виляя лучами. Огни вывесок падали и вертелись, каштаны, прорезанные ими, распинались за автономию и ершились черными лучами, но и они были свет, свет, свет. Улица ревела и трещала от взрыва бензина и зеркальный асфальт игрался горящей ночью, как мячиком, игрался змеиной толкотней тротуаров, как телеграфной лентой, как бесконечной бумагой ротационной машины, газеты Temps109 с ее голубыми ананасами. За пестрой мраморной плитой артистка, выпивая коньяк (Болтарзин злонамеренно предложил ему завершительную комбинацию, зная по горькому опыту эффект на непосвященных), продолжала о том, что вся жизнь ее – одна сплошная рана, что Воронин недавно говорил о ней одной знакомой, будто по его мнению она должна быть страшно развратна и он хотел бы с ней провести ночь, одну, не больше, и она все думает об этом теперь, все думает. Ему, конечно, больно это слышать, она понимает, хотя он очень напряжен, но она этого во всю жизнь не забудет (Болтарзин вздрогнул, такие обещания создают смертельных врагов), он должен простить (ужас, ужас), она несчастна, несчастна; надо ехать. Красное колесо, одно, вытаращилось за окном и посмотрело на них не без укоризны, поморгало, сообразило и скромно убралось по добру, по здорову. Скатертью дорога! Но им она была шелком, была плюшем, фетром и восемью отражениями ночного цилиндра. Волны ее рассекались номером самохода, черная синева клубилась под его ударами, сквозь пропавшие стенки ворвался парк и обтекал их, шурша и поглаживая набухшими почками водорослей-веток. Болтарзин чувствовал пожатье руки на своей перчатке, чувствовал щеку на своей, чужие слезы на своем лице и цит<ир>уемое из Грекко110 небо распускало свой плед «ах, здесь он мне сказал, что он меня любит», но все было чистым движением, все было чистым пространством и производило скорость |d(s)t|111, пока Флавий Николаевич не увидел с жалостью и бесконечной, завернутой в Эйфелеву башню, нежностью, как женщина перегнулась в окно и вся ритмически подбрасывалась вне такта почтенного механизма. Твоя от Твоих – весь обед пропал: страдалицу вывернуло, как перчатку. Не слушайте друзей, милые читательницы, не хвастайтесь своим винопийством, а главное, не пейте коньяку после шампанского, в минуту скорби душевной. Но, впрочем, все к лучшему, и кто знает… если вы за себя не ручаетесь? Но если Болтарзин думал, что это для него эксод112, то он злостно ошибался, не тут то было. Неделя сменяла неделю, а ему приходилось выслушивать много, много разного о Жестоковыйности Эрнесто, подвергнутого платонизму; ему приходилось выслушивать тревожные расспросы очень смирного Эрнесто о том, «что русские женщины понимают, собственно, под словом душа?» Ему довелось пережить монологи о недостатке уважения в сердце этого изверга (о, читатели мои, если эти строки уймут хоть одну русскую, многое мне простится) и ему неоднократно демонстрировалась большая душа. Наконец, он дал телеграмму супругу Марии Марковны, чье имя запрыгало по разговору его жены с проворностью некоторого насекомого и, не ожидая конечного появления deus’а из конъюгального карантина113, он выкатился на север в тот же час, когда потентат114 выгружался на восточном вокзале. Прощание? Прочили о прощении и многое обещали. Многообещающее прощение, вообще, выгодное помещение чувства, ибо оно разгружает настоящее без закабаления будущего, чем приятно отличается от государственных займов. Эти соображения, впрочем, «Флавий Петрович» (он все-таки оставался Петровичем в минуты наибольшей утилизации (и, следовательно, благоволения), против чего перестал даже протестовать), бывший комментатор Лотрэамона, а ныне издатель посмертного Скрама, всего меньше думал о таких вещах. Все для него подверглось распылению бодрящих пароходных свистков и высокий дебаркадер взметнул и высушил навсегда (навсегда? навсегда ли? увы!) и дни, и вечера, и ночи (утром он спал, принципиально не допуская сновидений). Чернело. По темно-синему подмалевку пущена была белая опушка, отчаялась и зашлепала какая-то материя, и не стало больше дельфинов. Салон опустел, палуба обратилась в свеже-просольню, берега не было, в наличии состояла одна мокрая толчея, да скрип ревматический во всех заклепках и суетливая беготня команды. Все было загажено и перепугано. Только под стеклом, в раме фарфорового лифостратона115 была тишь, гладь и Божья благодать. Невозмутимо ровно калились лампы, умно обдумывали свои измерения настенные циферблаты, жестикулировали машины, незыблемые в бессонном движении. Патетически возникали из мрака их вертлюги, широко взмахивали, рассыпая отраженные лучи, сладострастно отшатывались, обобщая полировкой, и опрокидываясь ожесточенно в жирно смазанную темноту, не обращая внимания на длинные патентованные стебли, осторожно ползавшие среди этой декламации. Вдумчиво останавливающиеся, поражавшие сухостью и возвращавшиеся с полдороги, чтобы настоять на своем перед капризами несимметрично насаженных деревьев. Этот исступленно рассчитанный бег неподвижно клокотавшего металла, осуществляя единство во множественности, был таким благородным контрастом по отношению к происходящему вокруг безобразию, что целебное спокойствие разливалось по всем чувствам Болтарзина и зрение было единственной радостью в этом мире прискорбия. Но пусть прозрачны самые черные валы, пусть упоения достойны самые не чесанные тучи и неопровержимо бодрствуют за нас непогрешимые, непогрешимые механизмы – всему этому не изменить печального наличия в нашем мозгу не усыпленных половых центров. И сквозь все возрастающее мировое нахальство Болтарзина, черными и серыми воронками смерчей, черными и серыми воронками врывалась обида, ущемленное самолюбие, желание, «желание желаний, тоска» и эта самая, с позволения сказать, любовь. Все это отличалась весьма шустрой быстротой и юркостью, семеня в безграничном сознании, обнимающем вселенную и ее содержащем. Ибо

Все на свете вертит Турбо,

Всевертящий увертитель,

Центрифуга, Центрифуга,

Все вертится вкруг тебя!116


Часть III

Глава I

Такелаж и клотик117


Comment le pont de caroussel put-il garder la constance de sa neutralité?118

Они обратились в серые и желтые раструбы хладнокровных приемников лаборатории Флавия Николаевича, бывшего стратега Федерации, ныне наследника литературных памятников ее трибуна и издателя его ритмоисследований. Разбор материалов потребовал знакомства с предметом, знакомство это оказалось компрометирующим, и совратило уловленного неосторожника в самостоятельное ковырянье девственной почвы эксперимента, несмотря на всегдашнее отвращение Болтарзина (читатель, вероятно, его уже заметил) к дефлорации всякого рода. Но кто в наше да и вообще в любое, время был защищен от компрометирующих знакомств с достаточностью, исключающей невозможность беспокойства? Кто из нас обладает, не критерием (куда!), – чутьем, позволяющим поднять на дыбы нашу осторожность в предчувствии нового лица или нового понятия (что особенно опасно)? Факт неуменьшающегося числа браков и неумеренного размножения лабораторий – лучшее подтверждение распространенности опрометчивых вопросов и неосторожных завязок; последствия же брачных союзов ведут к возрастанию числа потребляемых последствий лабораторного опыта, и так – одно проявление человеческой опрометчивости подпирает своими ветвями крону другой ее манифестации, в какую опять же вплетаются побеги некоторой третьей неосторожности и т. д., пока весь этот лес лесов, silve silvarum119 не обратятся на наших глазах в древо Игрдразил120 (по которому так приятно растекаются мыслью), выражаясь мифологически, или в небесный свод, говоря метафорически, ибо небесного свода тоже не существует. И да будет вам это известно. Вот… так я об электричестве, как говорил когда-то Петя Ленц в стенах той же лаборатории. Болтарзин, повинуясь желанию точной природы которого он не пожелал установить, за непредвиденьем какого-либо для себя удовольствия от подобного рода исследований, осел в замкнутой прострации этих трех параллелепипедов, подобно кристаллу пересыщенного раствора. Много изменилось за это время в городе (и слава Року, думал Флавий), никто из былых лыжников не показывался из-за горизонта прошлых лет. Петя давно развязался с любезным отечеством и водрузил свои кущи у подножья каменного нарыва Европы в кантоне Бо, где с упоением и безмятежностью занимался изучением очаровательных экземпляров базедовой болезни, поглотившим его с головой, так глубоко, так глубоко от людской поверхности, что на письма он привык не отвечать, а от телеграмм довольно успешно отмалчивался, утешаясь высоким мнением, которое имел о нем его Лозанский коллега, доктор Ру, чье посредство и произвело передачу лаборатории, где, помимо присутствия в ней осажденного метриста121, никаких существенных изменений не произошло. Шкапы обзавелись другими жильцами и только. По-прежнему, ровный, северный свет сеялся на стеклянную поверхность стола, по-прежнему, на этом столе корчился медный хитин микроскопа, подмигивая кругленьким зеркальцем потолку, стульям и соседней комнате, где сидел Болтарзин в приятном обществе трех диктофонов, логарифмической линейки и арифмометра.

Работа шла ровно и автоматически, серые деления холодно скользили вдоль полированных пазов, таблицы заселялись защитным воинством цифири, вытягивавшимся в кильватерную колонну, и хряск черной шарманки довольно часто давал знать, что экспериментальная метрика ожидает исполнения своего долга от каждого из этих зафрахтованных рекрут. Но уходящая в бесконечность вереница воинов, не радовали сердца своего повелителя. И не то, чтобы он опасался, измены, готовый, как известно, в любую минуту просочиться в строй защитников научной закономерности. Сама эта закономерность становилась все дезорганизованной, по мере возрастания числа ее рыцарей и Флавий Николаевич бледно шептал: Si c’etait le nombre, ce serait le hasard122. И так была сильна тоска этого последнего завоевания великого борца со случаем, так были сбиты его слова, что Болтарзину привиделось нечто вроде Фюссенского моста, и сам он стоит у дуба, возле прислоненного к его стволу Баярда Малларма123, принимая последний вздох этой груди, окованной золотыми латами молчания, пробитой серебряным копьем слова и истекающей черными каплями типографского шрифта. Скупая и узкая метелка лучей надежды прыснула на это место отчаяния и вымелась за листву Игрдразила. Да, вот:

<…>

        une constellation

froide d’oubli et de désuétude

        pas tant

  qu’elle n’énumére

sur quelque surface vacante et supérieure

    le heurt successif

        sidéralement

d’un compte total en formation veillant

          doutant

            roulant

             brillant et méditant.

avant de s’arréler

à quelque point dernier qui

      le sacré124.


А экспериментатор, пробегая мысленно этот звездный каскад, не решался довести его мысленно до надлежащего конца (о, если бы ему вернули его старое стекло!), да послать к зеленому черту и таблицы, и линейки, и копченую бумагу, и арифмометр, и желтые с серым раструбы, в них же превратились вихри его любви, которой, собственно говоря, и не было ник…аких причин особенно завиваться, так как разорванное на четыре части письмо композиторши Корневой убедительно указывало своим соседям по корзине на крайнюю необходимость для Марии Марковны видеть Флавия Николаевича, а сама написательница помянутого документа (компрометирующего и дипломатического) с некоторых недавних пор довольно мягко проектировалась на фоне дверей в переднюю, не запертых адресатом, во избежание перерыва работы, вызываемого их открываньем; это показывает догадливому читателю, что письмо было, по уже знакомому и похвальному обычаю путешественника, предварительно прочитано.

– Да, да… все это, конечно, так. Но это было, было нужно, то есть необходимо нужно, только теперь все другое и ничего. Ни одного душевного (Флавий Николаевич вздрогнул) движенья не жалко. – Эрнесто? – Не существует. То есть, он жив и, кажется, здоров, вообще, благополучен, но это ее не касается ни в какой степени. Ах, если б вы знали, до какой степени это мне теперь безразлично! Столько перемен. – Работает ли она? Очень много. Странный вопрос (у собеседника тоже навертывался вопрос: что, собственно, от него требуется) – если бы она не работала, она б не жила. Это составная часть ее организма – музыка. Она, он не забыл, пожалуй, работала и в то время, когда никто не хотел играть ее вещей и некому было их слушать, тем более теперь. Но разве он ничего не знает о ее «успехах?» Странно, что он так зарылся в свои рисунки… Пусть это будут не рисунки, если он непременно настаивает, но он ее когда-нибудь убьет этими вечными придирками насчет точности выражений. Это совсем не важно, требуется, чтоб понимали, о чем говорят, – Симфония? – Безнадежная старина – эта форма. Дух, Флавий Николаевич, дышит, где хочет, и Атма125 проливается в астрал, согласно способностям оплодотворяемый материи. Она пишет теперь для кафешантанов. В конце концов это то, что она более всего чувствует. Это хорошо оплачивается и, главное, такое сердечное отношение, к какому она никак не привыкла. Он же знает, как до сих пор, но, конечно… люди всюду люди, даже в кафешантане… Бывали такие минуты… Но есть друзья, которые поддерживают. Правда. Ей с ними хорошо: известная легкость и простое товарищество. Полное или на вере? Она не совсем разбирается в коммерческих выражениях. Конечно, вера в людей ей всегда много вредила и будет, вероятно, вредить еще больше. Если б он только знал, что с ней было! Но это она расскажет когда-нибудь. Вообще, говорить придется очень много и она не знает, откуда ей начать, такое количество разных обстоятельств надо выяснить. Да, относительно веры в людей: его приятель, эта жирная свинья Марто (о таком приятельстве стиховед узнал впервые и с большим изумлением, он искренно не выносил гравера и пользовался взаимностью) оказался последним мерзавцем. Занятое не отдавал, это не важно, но потом всем рассказывал, что она у него занимает без отдачи, чуть ли не воровала и это при ней же, в глаза. Да, конечно, перемена не без причины. Он все хотел устроить ее к одному и еще к другому господину на содержание. Собственно говоря, было время, когда она и сама его об этом просила, но потом ей это почему-то расхотелось. Тогда негодяй решил, очевидно из жадности, чтобы зря товару не пропадать, самому уместиться на пустое сердце. Были острые эпизоды. Да… довольно примитивно. Ничего: она умеет отказывать. Только зло берет, когда подумаешь. К тому же и несколько тетрадей у него осталось. Зачем? Теперь не нужны, но потом могут понадобиться. Ведь, не век же ей шансонетки писать. Это делается для возможности настоящей работы. Неужели он не понимает? Вот еще: она хотела знать его мнение – может ли какой-нибудь человек, сам не испытывая чувства, заставить гипнозом другого это чувство к себе… переживать? Это ей очень, очень важно. Правда? К сожалению, он ошибается: все говорит и, увы, достаточно убедительно за то, что это действительно так. Она даже сама пошла к нему и спросила, зачем он это делает? Он ответил, чтоб она себя не мучила, а, главное, не пила сырой воды. Так вот и сказал. Она не понимает. Один день ей кажется, что ему пятьдесят лет, другой, что ему только двадцать. Совершенно необычайное нечто. Но теперь эта душевная чума прошла. Ничего. Хуже бывало. Она, собственно, пришла свести счеты. Сколько она ему должна? Не надо протестовать, а надо вспомнить. Она не записывала, полагаясь на его аккуратность, и будет огорчена, если он не даст ей точную справку. Он ставит ее в совершенно невозможное положение. Возмущаться нечем, так как она говорила без всякого умысла. О Марто? Да нет же, ничего она не думает, но не хочет иметь от него неприятностей, именно и больше ничего. Так он говорит правду? Когда он заведет? Не адрес… телефон… Звоните, хотя и редко дома. Разве утром, хотя не всегда и ночую. Квартира дохлая и у знакомых иногда остаюсь, если поздно. День то у меня тоже не очень рано начинается. Но она помешала его работе. Боже мой, какая ученость. Зачем это? Но если помогает… только кому? Впрочем, ему, конечно, и книги в руки. Он ей очень, очень нужен и именно теперь. А то бы она, конечно, не пришла. Впрочем, она объяснит все это. Только не сейчас, потому что он, верно, и так утомлен, а ей надо бежать. Всего хорошего. Значит, он позвонит?

На фоне дверной дырки не было ни шляпы, ни светлых волос, ни фиалок. Тишина прокармливалась только ровной работой выключенных часовых механизмов и мыслями, прорывавшимися в сознании Флавий Николаевича. Они бежали короткими, но компактными, тяжелыми поездами и тащил их какой-то здоровенный паровик, походкой напоминавший человека, поспевающего к третьему звонку, имея в каждой руке по чайнику с кипятком. Зрелище это редкостью почитаться не могло, но созерцатель обрывал его усилием воли, так, вагоне на девятом, усердно уговаривая самого себя, что цепь представлений сама укрывается126. Дело заключалось в решении вопроса о том, почему у него, Болтарзина, сосет под ложечкой и какой у него же гвоздь в голове? Флавий Николаевич решил решить и при том весьма решительно, что происходит от недостаточности производимых исследований и неутолимого искания истины. Получив же письмо от Корневой, он радостно изменил ход суждений, что и оказалось, что сосало под ложечкой от неудовлетворенной любви, а гвоздь в голове было желание эту самую женщину, которой он не был кратным, окончательно взять и забыть. И теперь, как только Флавий Николаевич подумал это, длинные колонны цифр двинулись с мест, занимаемых в графиках, полезли обозами вверх и налево под гальтель127 к пауку медленно, а потом скорее, цилиндры копченые и некопченые сами собой включались, вращаясь с математичной точностью часовых механизмов, выверенных, проверенных пантентованных; небо пробило потолок, вспучившийся образом желтого звукоприемника, лампы мгновенно отождествились с хозяином сих мест и потухли – ученый стиховед спал безмятежно, прижимаясь кончиком носа к полосе закопченной бумаги, ничуть его не беспокоившей. Мало-помалу дыханье усыпленного искателя становилось все глубже, все полней, пока не перешло в сап, а потом и в храп. Носовой аппарат героя довольно отчетливо произносил слова, не имевшие видимой связи ни с материальной, ни с визионарной деятельностью среды, однако, точность транскрипции не подлежит никакому обсуждению. А слова то были такие: вре‑шь, не уйдеш‑шь, не уйдеш‑шь и. т. д., пока Флавий Николаевич не увидел себя лично на самой оконечности желтой воронки, откуда небо подмигивало круглым зеркальцем микроскопа, не возмутился подобным беспорядком и не вернулся к бодрствованию от незакономерных сновидений, Стоит ли еще останавливаться на подробностях? Перечислять количества удивленья сновидца, мыла, отмывавшего его нюхательное приспособление и ярости о погибшей криптограмме? По-моему, не стоит: даром вы, читатель, время потратите и потом будете мне же пенять, как пенял другому лицу Болтарзин, история которого с данного момента завелась с упругостью пружины часового механизма.

Он почти ежедневно рвал письма М. К., ежедневно бросал утром безмолвную от нее трубку телефона и висел на зеленом шнурке этой машины к вечеру, по воле кривого сигнала композиторши. Они встречались, согласно обычаев и нравов этой женщины, или на улице или в кафе и нейтральность почвы, в связи со столь раздражавшим Болтарзина дребезжаньем возрожденной мостовой, доставляла писателю все больше неприятностей. Старая, парижская задушевность, на которую Флавием Николаевичем возлагались, однако, довольно тихие и мягкие надежды, тем не менее, не появлялись на свет истинный и нашему знакомому это обстоятельство казалось огорчительным. Огорчительность имела свойство обнаруживаться при прощании и разлетаться при встречах, о которой он, идя в указанное место, твердо решал сделать ее последней, однако же, помянутая огорчительность принадлежа к числу прямокрылых, именуемых в точной науке мухами (musca) и привыкла возвращаться на покинутое место. Так что с досвиданием у Болтарзина оказывалось не только новое огорчение, но и все бывшие. Эта прибыль, по свойственной человеческому роду вообще и мужской его разновидности в частности (читательницы, читательницы мои, внимание, глубокоуважаемые) неблагодарности ничуть не ценилась кавалером Корневой, а, напротив, привела его к очень нехорошему поступку. Хотя, – кто поставил нас судьями над чужими поступками? По каким уложеньям должны мы выносить наши приговоры над потемками чужой мысли и закон, признаваемый сегодня самим действующим, не станет ли для него сомнительным изречением мировой глупости через два месяца? Как видите, я щедр на время и никто, в сущности, не имеет права меня упрекать.

Но Флавий Николаевич огорчался совсем не так рассуждением о бренности осудительных критериев: возраст, в который он вступал, ласково понуждал своего обладателя к подведению итогов целому периоду деятельности и стихометрист чувствовал себя обокраденным – так полагается это ощущать всякой сознательной и осознанной личности. В сущности, он ничего не приобрел, все его поступки были бескорыстны, то есть совершались им для собственного удовольствия, жаловаться было положительно не на кого, требовать возмещения не откуда, приход равнялся расходу, а прибыль нулю.

Флавий Болтарзин твердо решил впредь жить только для себя: довольно мол для других пожил и совершил таким мысленным намерением крупнейшую ошибку, так как самопожертвование, происходя непосредственно от слова «сам», обозначает, главным образом, жертву самому себе. Но самое скверное было не в ошибке, а в том, что ошибавшийся лучше нас с вами видел свою логическую погрешность, но не хотел ее произнести, в том, что он хотел впредь любить легко, счастливо и безболезненно, что для этого он не хотел искать (это совершенно правильно) никого и будет счастлив с М. К. (это было уже легкомыслие), для чего атакует ее при первой возможности и да будет любовь. Он действительно был полон ею, любовью, несчастный, но направление роста этого деревца лежит в первом развитии его корня и о, всепрекраснейшие мои друзья, вы все являете образец постоянства: вы любите одной любовью одну и ту же женщину, выбирая ее из поступков и жестов бесчисленных ваших любовниц, как неизменными глазами видите один и тот же зеленый цвет. Любовь, как и зрение, считают чувством, но она слагается из традиционных пяти лучей пентаграммы и если каждый ее лепесток изменяется со временем и организмом, то взаимоотношения их куда устойчивей и человек верен своей любви, как собственной своей левой ноздре. Так что постоянством, действительно, стыдно хвалиться.

Но это говорю я для вас, читательница моя прилежная и заслуженная, а Болтарзин не тем был занят. Он просто хотел быть счастливым в любви, то есть обладать намеченной женщиной, следуя в своем желании обычному словоупотреблению русского языка. Здесь кстати было бы вспомнить о сравнительном языковедении, Максе Мюллере128 и религиозных воззрений якутов, не сделаю этого, однако, опасаясь сообщать слишком известные вещи, хотя материя это и не сухая.

Глава II

Семь мертвых гробов

Счастья любви Болтарзин решил достигнуть самым безжалостным образом, происходило это где-то в переулках, между Арбатом и Пречистенкой, был снова полный конец апреля, было тепло, зелень праздновала уже несколько дней день своего рождения, но покрытое небо давало дождь и обещало майские снега. Тротуар тоже отличался неровностью характера или пульса влюбленного и то заливался водой, то суживался, то убедительно исчезал, обращаясь в деревянные мостки, по которым двум человекам пройти было так же невозможно, как поделить теоретически одну и ту же даму. Ясно, что разговор подвергался достаточно твердой обработки именно с его стороны. Говорила то, собственно говоря, милая приятельница, а Флавиус, уважаемый, больше упражнялся в междометиях с закрытым ртом, терпеливо ожидая паузы, как замены дирижерского мания ко вступлению в симфонию; но ввиду важности сольной партии, предстоявшей к исполнению, необходимой экономии экспрессии и томительности такого рода ожидания, победитель парагвайских федералистов, не считаясь с высоким интересом дамственной декламации, занимался вольной игрой мысли, подобно герцогу Орлеанскому, во время стояния129 у Английского пятого Гарри130, автора милой рондели, утверждавшей звание высшего счастья за помянутой игрой. Из этого можно вывести заключение и мораль, что неволя розовых не легче рабства железных цепей. Единственным недостатком этого вывода будет перерыв цепи исторического повествования, но ведь мораль всегда была и осталась форм мажор131, значит, прощенье возможно, тем более, что милость есть, будет и была вечным украшением какого угодно судилища.

– Сюда приезжает на днях один мой знакомый, который недель пять тому назад звонил мне из Владимира и звал смотреть соборы, пока есть еще снег, но я не поехала, потому что была очень пассивна, такое состояние. Должна сказать, что я когда-то жаловалась на Париж, но в этом отношении Москва что то невообразимое, где все люди занимаются передаваньем сплетен, потому что они интриганы.

– Золотили ли эллины волюты ионической капители? Говорят, он похож на локон, но вероятнее всего, он воспоминанье о какой-нибудь тамошней бересте, да еще осмоленной, чтоб не загнивал торец, карниз карнизом, а ведь дождь то косой. И ветер. Да, золотой локон на белом это дело… дело. Поднялся и рассыпался… Поцеловать? Проклятый гвоздь! Какой мерзавец строит такие мостки? Подъезда еще не хватало! Будет мне, как той капители.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю