412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Аксенов » Том 2. Теория, критика, поэзия, проза » Текст книги (страница 20)
Том 2. Теория, критика, поэзия, проза
  • Текст добавлен: 8 июля 2026, 19:33

Текст книги "Том 2. Теория, критика, поэзия, проза"


Автор книги: Иван Аксенов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)

С Брайссом же дело обстояло гораздо проще: он слегка задремал часам к шести и, когда увидел розовое освещенье зари, сказал, что она появилась именно с той стороны, на какую он ссылался. Кроме Болтарзина с ним никого не было и никто поэтому ему не возражал. Так как прощальные распорядки монарха подразумевали его скорое возвращенье и на станции к тому же позабыли авто, что в глазах суеверных туземцев являлось несомненным признаком неизбежности обещанного события, то к Брайссу отнеслись, как к многоиспытанным мощам нетленного угодника. Он пожелал ехать к Хамбо Ламе и вцепился во Флавиев рукав, хотя никакой надобности в спутнике не было: Натаниэль внезапно обрел дар русского и даже больше слова. Восклицания его отличались живописностью, свидетельствовавшей о глубоком и любовном переживаньи всех тонкостей российского коллективного и преемственного творчества. Нечего и говорить, насколько это способствовало возрастанию его авторитета среди окружающих. Шоссе, никем не строенное, потому что почва была достаточно камениста и требовала исключительно укатки, произведенной двухвековой ездой без дальнейших расходов от казны, отличалось любезностью к редкому гостью и его обитателям. Когда переехали все сомнительные мосты, Брайсс потянулся, чихнул и оказался совершенно трезвым. Болтарзин выразил ему свое восхищенье такой быстрой переменой. Тот засмеялся. Никакой перемены и не было. Он вообще редко бывает пьян: разве только очень захочется, но проходит желанье, проходит и хмель. Впрочем, вчера было кое-что и естественное, с четверть часа, потом только началась стратегия, тактика и использование создавшегося. Неужели Флавий Николаевич, видевший этот, с позволенья сказать, двор, обидит своего спутника предположеньем, что того может удовлетворить такая компания? Чем скорей с ней развязаться, тем лучше. В Парижском притоне, ночью, можно еще сесть рядом с этими невозможными людьми, но ехать дальше Аляски не позволяет чувство приличья, да и в Аляске коряков стыдно будет. Нет, автомобиль получить и дернуть с ним в сторону, благо он, все равно, краденый, единственное, что еще можно себе позволить в смысле поддержания с ними отношений. А Хамбо Лама ему вот зачем нужен: не учиться у него чему-нибудь, разумеется, еще чего, а получить ярлык в Тибет можно. Тогда можно доехать до степи до истощения бензина, пре доставить машину и жуликов шоферов их никому не интересной участи и ехать дальше одному на лошадях и в эскорте первого попавшегося монгольского князя, который вряд ли окажется таким же прохвостом, как этот европейский король. Хуже, во всяком, случае не может быть: это за пределами человеческой одаренности. А Тибет еще неизвестно, что такое. Бывают там вообще очень редко и вывозимые оттуда сведения, независимо от степени лживости, ценятся очень высоко. Потом место разных возможностей, чисто спортивных. Ведь, Флавий Николаевич, положим, в этих местах такими вопросами не интересуются, надо будет узнать, что его собеседник один из наиболее известных лыжников обоих континентов, что он недавно еще поставил рекорд фигурного лета и Джек Джонсон жалел о пропадающем в нем сопернике Карпантье. А долго еще до Гусиного? – Верст двадцать, девятнадцать. Шоферы, однако, были тоже тертые калачи и в своем роде спортсмены, почему, проехав верст двенадцать, решительно остановились, заявляя, что бензина едва назад хватит и предложили седокам либо идти пешком, а они обождут на видневшейся вдали станции, либо ехать домой. Так как солнце стояло высоко, небо прослаивалось летучими золотыми паутинками, воздух был прозрачен и тепел без дрожи, но с предчувствием холодка, как плавает ледяная иголка, в сухом [пропуск в тексте], то мнение Брайсса показалось всем совершенно естественным. Он предложил первую версию шоферам и просил не очень рассчитывать на скорое его возвращение. Ведь с ним и не то еще бывало: вдруг он в монахи поступит. Во всяком случае, часов до двенадцати ночи они ведь могут подождать? – Те обещали до утра, потому что им проще спать под крышей, чем колесить по степи, к тому же, может и водка на станции отыскаться. – Она им была обеспечена и они, посмеиваясь, принялись заводить машину, в то время, как пассажиры углублялись в излучины гладкой и твердой тропинки, имевшей своей конечной целью внезапно оборванный сосняк, впереди197 синюю от далека и высокую скалу, а у колен ее и на втором плане удивленных ресниц невозмутимого озера белые колонны коричневого монастыря, с подседом китайской крыши, ее золоченым коньком и шпилем, чуткими бронзовыми цветками джархи198, свисавшей на стебельках тоненьких цепочек с высоко задранных углов многоярусной кровли, геометрическими, медными подносами блях архитрава и двумя пегими чудовищами у портала, мордами к бенгальской курильнице, утаившей свои золотые отливы под вековыми осадками благочестивых смол. Когда затихает в коленях матери прибежавший из дня резвым ребенком ветер, а солнце краснеет от надежды ночных ласк в хрустальном городе, среди расписных песков поддонного края; или когда он еще не успел проснуться и на востоке потягивается только чистый, весенний хлорофил: у этой курильницы и по сторонам ее, на середине интервалов с чудовищами, ста нут два молодых хаварока199. На них будут апостольского, деревенских икон образца, красные рясы, желтые плащи через левое плечо и высокие с греческим из щетины гребнем шлемы, завезенные, надо полагать, Александром Великим. Они возьмут в руки трубы, какими ангелы вызывают покойников на Страшный Суд и по шлифованному озеру, как кольца дыма из амбашора200, мечтательного курильщика, закругляется журавлиные и инструментальные молитвы, которым не до [слово нрзб.] Должно будет отвечать эхо, потому что в воде эта нимфа не водится, а гора умышленно поставлена сзади Дацанам201. Когда уйдут трубачи, распахнет свое тело милая заря и дотлеют угли ладана, ветерок, во сне или спросонок, тряхнет джархами, сделает рыбку из озера и пустит в круг несметные цилиндры с ветрянками за надписью: «О, Мани падме хум»202. Ведь молиться надо всем и непрерывно, а за всякими мелкими, но питательными делами такое чистое занятие, как молитва, может, пожалуй, и пострадать. Необходимость механизации этого процесса так давно сознана, что великое техническое изобретение Востока вышло из хронологии и в веках будет служить религии, этому единственному отделу промышленности, работающему на бесплатном сырье.

Брайсс был человек любопытный и ему естественно хотелось посетить этот главк. Но он был и человеком, не лишенным впечатлительности; а поэтому падь, оборвавшая разговор, не могла пройти его внимания. Действительно: неприглядная муштра худосочной по упрямости неподобающего места жительства сосны прорезалась очень болтливым и совершенно недисциплинированным ручьем, с темно-синей пенистой водой по замшенным валунам, подозрением в золотоносности, несомненной крапчатой форелью и всем, чем полагается в таких случаях, до сочной пихты, весело потряхивающей своей кашей березы, до той лиственницы, которую Болтарзин имел уже случай наблюдать в Александровском саду и на майском кругу Петровского Парка, сибирских ябочек203 красными букетами своих карликов заменивших весеннее развлечение черемух и каскадом, которого не было видно, но который шумел под плеск хвостящей лососины, имеющей уступать соблазну отдыха от подъема в мирных ямках, любезно ископанных некиим местным гастрономом, в ведении которого состоит не только мед204, но и кое-какие, не подозревающие своей вкусности (в чем сомневался, впрочем, маститый К. Бубера205) речные обыватели.

А может быть, он просто запыхался, прыгая по камушкам поперек водяной холстины, достаточно глубокой для радикальной порчи костюма любителей путешествовать прямиком, во всяком случае он поглаживал еще ни разу не треснувшую кору цилиндрического ствола и, сняв перчатку, попробовал ее ковырнуть ногтем. – Г‑м, крепкая! – он полез за ножом. – По ножику вы охотник. – И по всему прочему. Почем здесь берлога? – Берлоги по двести, триста. – Но, ведь это нелепо! Шкура от тридцати и ниже! – Несомненно, но за удовольствием позволительно обобрать праздного настолько, что ему неизвестно местожительство самого обыкновенного зверка. – А снег здесь глубокий? – По пядям наметает, а так довольно скупо на этот счет, восточней еще голее. – Жаль, что так, мне бы нравилось здесь на лыжах. Вы когда-нибудь пробовали ходить? – И даже с вами, Патрикий Фомич. – ??? – Давненько, в Москве, с Ленцами, забыли? – Да как же, как же, Ваше имя? Ну, конечно же. По-прежнему мистификатор-профессионал. Помню ваш воображаемый Парагвай. – Действительный. – Да? Когда вы там были? – Болтарзин несколько отступил во времени и Брайсс совсем повеселел. Ему так хотелось вырезать что-нибудь на этой коре, где еще ничего не написано, кроме сердца, пронзенного стрелой не выдумывалось, а этот символ сейчас в буддийском лесу неуместен. Он напишет себя, старый друг вырежется рядом, а внизу нежное изречение из Саади и дата? Готово, первое. Очередь за цитатой, вы ее знаете лучше меня, который не читал ни одной руббаяты206. А режу лучше. Диктуйте. – По Пушкину. – Конечно. – Да, действительно, разбросало нас, как Раевских207 с ним… А вы знаете, Брайсс, мне кажется, у вас что-то было с Зиной. – А у вас? – Когда? – Да, вы не унаследовали, умерла. Но не жалейте: это был такой павиан, какого свет не производил. Несчастный Воронин был высушен заживо, как капустный лист под караваем208, сам я насилу отдышался, спасшись заявлением о неизлечимой Эрлихе209 … – Мы были с ней большими друзьями, вы не думаете, что вы неосторожны: место безлюдное, вы неизвестны, я пользуюсь всеобщим доверием и единственный нож у меня? – Натаниэль опустил руку в карман, где прорисовывался рельефный контур г‑образного предмета, но вытащил ее оттуда пустой и произвел жест отрицания. – В конце концов это лучшая услуга, которую человек может оказать человеку. И потом у вас слишком много вкуса. Из‑за женщины (глаза его забегали и он стал подвигаться боком от дерева) и особенно из-за этой сквозной Зины! Действительно! Ее непомерное сластолюбие уже никто не мог утолить, потребовался даже не паровоз, а целый поезд: она не успокоилась, пока не дала ему прокатиться…

Брайсс, оказывается, не так уже презирал жизнь: выпавший из кармана браунинг при обследовании оказался не заряженным, а ствол закопченным210 – во время пьянства из него расшибали изоляторы. Серая огива211 полированной стали, как известно всем, производившим когда-нибудь подобный медицинский эксперимент, входит с умопомрачительной легкостью в неплотно обтянутое пространство между ребрами, а если она прошла сквозь сердце пациента, то из него ничего не вытечет. Спортсмен лежал отчасти на камнях ручья, уровень которого был склонен играть на повышенье. Утонуть он не мог, но это никого не интересовало. В конце концов поступки частных лиц, как бы решительны они ни были, не имели способности удивлять зрителей благосклонной долины и окрестностей Гусиного и Щучьих озер. Когда падь оставалась все дальше и воздух свежел, а глухари перестали срываться с веток, Болтарзин услыхал звук далекого раструба длинной трубы, второй его нагнал и оба, сплетясь, заснули в горах за горелым лесом. Он принял их, как бой часов на башне Сен Жермен Локсеруа212, и поспешил к своим заговорщикам, потому что не любил спотыкаться о корневища. Выйдя в поле еще зазолото, он глянул на пройденный лес: тот вытянулся на караул и над ним, сокращая вектор спирали, упражнялся хороший орел, потом их оказалось два, а через некоторое время и больше. Флавий Николаевич сказал, что Брайсс действительно поступил в монахи и намерен оставаться в Дацане надолго. Шоферы выругались по матери, сплюнули, продули свечи, зажгли ацетилен и все завертелось.

Луны в заводе не было и ночь была тихая, лакированная копалом213. Шоссе естественно уходило далеко, как длинный след четырех лыж, среди снега двух рефлекторов. Порой пятерная линейка телеграфа, пойманная лучом, давала неожиданное трезвучье отдыхающей птицы, темного отростка и ущемленного за мочальный хвост змеи. И как самый яркий румянец разрастается на лице чахоточного, как нежнейшая эротика пишется полужильцами могил с оглядкой на уходящую в пыль семидесятилетнюю тризну, как поваленная снегом и выжженная в сердцевине костром груша уже не дает листьев, а на последнюю весну отвечает всеми способами носить цветы развилинками, так эта осень распустила ночь, разукрашенную всем, что хотело, но не успело сказаться в линиях и грозах, с последующими улыбками лета – в талом лепете и шиповном коронованьи весны. Глушитель был скромен и не выдавал секретов кухни внутреннего его ранья, амортизаторы – внимательны, а мотор бесклапанный. Быстрота бархатом дороги убегала в добродетель Атлантов214, ключ Мнемосины215, место прохладное. Память! Она опять свертывалась и развертывалась высокой орлиной спиралью, она опять залетала предсмертной искрой бабочки в луч фонаря, она веселым голосом отдыхающих отзывалась из-за угла деревень и оборвалась лоскутком песни звеневшего на рыси уздечкой бурята: «Знаю ее, сын: когда мы с ней шили небо…»

А шофер повернул стеклянный щит и нагретый днем воздух степи широкими полосами Млечного Пути прорезал Болтарзина, дорога разматывалась, как кокон на шпульке и ночь бросала ему в сердце полной горстью золотые букеты звезд. Может быть никогда до этого дня он не знал, как благословлять жизнь, опаснейшую и самую разорительную любовницу: до тла.

Но ее лица прекрасней клюв голодного орла!


Дальнейшее, дорогие читатели и милые, милые мои читательницы, кроме техники реализации силиката, не представляет для вас интереса новизны. Все, что осталось прожить Флавию Николаевичу, протекало в обстановке, настолько подверженной наблюденью и настолько принадлежа истории всем известных событий вошло в нее, что от нее его биографии, а не повести, которую я сейчас дописал – не отделить. Если она вам еще не надоела на уроках и лекциях: перечтите ее, мне только страшно, как бы и этот мой скромный опыт восстановления шедшего216 не разделил предполагаемой для его продолжения участи и вам моя книга не опротивела, больше, чем мне. А я не хотел бы ее кончать, потому что, если я поставлю точку, я уже не буду видеть ваших блестящих, позвольте считать их черными дорогая читательница, глаз, а передо мной станут серо-синие, большие и круглые, как солнечное затмение, глаза и я буду несчастен. Потому что, да будет известно вам, дорогая читательница, женщина, которую я люблю, меня, стыдно сказать, не любит и не хочет разговаривать о бессмертии души под тем предлогом, будто я ко всему отношусь легко. Она не понимает, поймите, что это происходит от моего отношения к весовой единице и мой коэффициент к русскому фунту = 120, тогда как…

Переводы

Пьер де Ронсар. К Елене*

Крепче лоз, оплетающих ульмову кору,

Гибкой мощью дрожа,

Узой рук меня, плачу, в блаженную пору

Ты обвей, госпожа!

И, притворствуя сон, ты, лица обаянье

На чело мне клоня,

Лобызая, излей свою прелесть, дыханье

Да и сердце в меня.

Если так ты поступишь – очами твоими

(Нет милее мне клятв!)

Я клянусь, что отныне не буду другими

Обольщеньями взят;

Но, склоненный в ярмо твоего государства,

Сколь ни строг его лет,

Одновременный нас в Елисейское царство

Корабль перевезет.

Залюбившимся на смерть, нам в сени миртинной

Лет бесчисленный ряд

Слушать, как там герои и героини

Лишь любовь говорят.

То мы будем плясать по цветеньям прибрежным

В пеньях той стороны,

То, от бала устав, мы укроемся в нежной

Вечных лавров тени,

Где легчайший Зефир, задыхаясь, качает

На весенний распев.

Где – цветы апельсин, где – влюбленный, играет

Меж лимонных дерев.

Милого там апреля бессмертное время

Неизменно стоит,

Там земля, упраздняя заботное бремя.

Вольной грудью дарит,

Там давнишних влюбленных святая станица,

Славя нас по векам,

На поклон принесется и будет гордиться,

Что приблизилась к нам.

Хоровода среди на цветущие травы

Нас веля восседать,

Ни одна, ни Прокрида не счтег себя правой

Места нам не отдать,

И ни та, кого бык под обманчивой шкурой

Умыкал за моря,

И ни та, кого Фебу невинной и хмурой

Лавра скрыла кора,

И ни те, кто, мечтая, склонились на ложе –

Артемис и Дидо,

И ни эллинка та, с кем красою ты схожа,

Будто имя твое.


Джон Мейсфильд. «Ломали камень здесь столетие назад…»*

Ломали камень здесь столетие назад;

Обозы по лесу скрипели, не слабея.

И сверла ставили пороховой заряд,

  Чей след теперь в дожде чернеет.

И вот, последний воз сквозь лес продребезжал:

Дом строили большой, чтоб сделать вековечный

Апрель – красавицу, – супруг так пожелал,

  И стала глыба человечной.

Дом до сих пор стоит, апрель же этот гордый

Давно исчез, как та красавица потом,

На Запад: старая, печальная исторья, –

  Не стоит говорить о том.

Исчез и муж ее. Но не каменоломня,

Когда спускается по-старому апрель, –

Отрада нежная свиданиям влюбленных:

  В ней первоцвет растет сквозь прель.

И дрозд гнездится под сережками орешин,

Фиалок беленьких цветет краса в крови,

И тянется нарцисс, и терна свечи.

  Блестят в запущенной любви.


Рене Вивьен. На сафический ритм*

 Для меня не гордость любви, не слава

и не радость мне в похвале излишней –

мне покой в углу потемневших комнат, где разлюбили.

 Знаю: не сыскать на земле нам правды,

терпеливо здесь ожидала смерть я,

боль тая свою, и неправый рока

жребий сносила.

 Для меня не встречи, не смех, не праздник

но затишье глубокого вздоха, черный

час молчания после потери битвы

и воспоминанье.


Анри Гильбо. Утренний отъезд*

Медленно и окончательно разворачивается залитая солнцем заря.

Свежестью, радостью зеленеет пышная листва.

На неподвижные серые стены садятся беглые и веселые пятна света.

Веки домов еще сомкнуты, кое-где поблескивает несколько зрачков.

Все пробуждается; все потянулось.

В воздухе повис щебет птиц.

Уже мычат кое-где моторы,

Рождаются, замирают и возрождаются ритмы,

Напряженно блестит дрожь и толчки металла.

В ангарах и гаражах авто, жадные, трепещущие,

Авто отчаливают.

Согнутые циклисты зажимают рога своих стройных вилок,

Еще в невысохшей росе, зевают, просыпаясь, трамы, автобусы:

Они послушны, покорны толчку своих моторов.

На солнце выступают задорные краски.

Мотометла медленная и пушистая идет вдоль тротуара.

Радость вспыхивает, металл сияет,

Все пыхтит, дрожит, живет,

С мотором в унисон стучат сердца домов.

Воздух радостен, праздничный;

Виднеется просторный и весенний отдых:

С нитей стальных, шуршащие птицы стригут криком воздух;

Прочерчивая быстрый след похлопывают моторы,

В здоровый аромат веселья и покоя вливается запах бензина и масла.

Авто отчаливают,

Птицы поют,

Солнце – здоровый пудлинговщик – все перемешивает чугун плавленный в свой

Восходит трепетное и широкое ура жизни.

Дороги и пути скрещиваются, путаются, переплетаются.

Прекрасной зелени листва дрожит по ветру.

Стволы сворачивают, окрестность завертелась. Бахают, бахают,

Бахают, бахают, бахают цилиндры,

Песнь птиц остается неслышно.

Звучит волнуясь только мощный вздох металла.


Анри Гильбо. Тамара*

Клочьями просветы неба, Осколками проблески солнца,

Сразу тиканье дрожащее, раскалывающее

Смисс, лифт, ролик, блок,

Полные поцелуи, наслоенные ласки,

Мощные пахучие наплывы дегтя,

И вдруг мохнатая голова высокой горы.

Вольт на коротке, трепет металла,

Эллипсы, параболы, геликоиды,

Перепутанные крыши, фосфоресцентные города.

И материя, вся материя голая и губчатая,

Упоенья огня, умноженные и ревностные.

Водопады ли пламенной страсти,

Или пустыня, унылая, огромная, без горизонта?

Сталкиванье молекул, спазмы атомов,

Кусты волнений, страх непроходимый,

Плавящиеся иероглифы, пестрые и прыгающие разводы,

Небо, земля, солнце – тьма и сиянье,

Паденье плоское, подъем отвесный?


1920

Анри Гильбо. Перемена скорости*

Осень, бежа, на высокие ели кладет широкие пасмы дождя,

От коры и хвои по сырому воздуху растекается смола,

По прямой дороге, чья граница укрыта травой,

В тяжелой и молчаливой ночи медленно и мелко скользят мои шаги.

Как девы, вырисовывающиеся неясно вдали,

С вымытого небесного балкона склонились две‑три звезды,

И порой сквозь тяжелые дождем и молчанием ветки,

Хрупкая и нежная, обличая чью-то заснувшую жизнь,

Прыгает точкой свет,

Я так иду. Трепещут легкие, спокоен лоб.

Вдруг голос скребущий: поезд выворачивает мир и молчанье.

Мне одиночество не страшно,

Но тело, в пространстве изолированном, как недоступный остров,

Уже не знает трепета веселого и мощного,

И снег укроет скоро редкие его вибрации.

Я здесь слишком далек от бессонных лабораторий,

И от всемирного технического великолепия.

Я еле вмешан во всесозидающую магию электричества.

Слишком много камней и песка,

Слишком много коней, слишком много инерции,

И замерзает нрав мой

Как металл смелого и нового мотора

Или творческий сперм машины.

Хочу услышать близкий и горячий трепет механизмов:

Сердце мое здоровое и искупающее все магнето.


Чарльз Эшли. Ночь перед заключением в тюрьму*

Один на улице. Тучи исчезли

Под стойкой луной,

Чуть внятный бриз от речки тянет:

Все, брошенное мной.

  Тьма, скрой, что рот мой искривился,

  Что мне прощанья не превозмочь;

  Проспектов я, столиц любовник.

  О, скрой, меня, гнилость ночь!

Дай душу мне вдавить в асфалыы,

Подняв от них глаза,

Чтоб ею был отмечен город

Моим и на года.

  Эта глубокая ночь, обрученья пред смертью

  С улицами, любовью моей:

  Сладкая, брачная едкость

  Слез и строгого пыла страстей.

О, роящиеся, влюбленные улицы,

Город, жажда мой –

Дай унести в мою клетку

Хоть рану темного своего огня.


1921

Воспоминания современников



Стихотворения, посвященные И. А. Аксенову

С. Г. Мар (Аксенова). Биография Ивана Александровича Аксенова*

Иван Александрович Аксенов родился в декабре 1884 года1 в семье помещика. Род Аксеновых – военный. И, по преемственной традиции Иван Александрович, достигнув необходимого возраста, был отдан в кадетский корпус. Окончив его, он поступил в Николаевское военное инженерное училище и оттуда был выпущен в 21 саперный батальон, как раз к отправке последнего в Манчьжурию. Однако участие в военных действиях не принял, потому что к моменту прибытия батальона война прекратилась.

В 1908 году2 в саперном батальоне произошел бунт, в связи с которым Иван Александрович был отдан под суд, просидел месяц до суда в крепости и после суда был переведен из Киева в отдаленнейший батальон, стоявший в Сибири в Березовке3.

Иван Александрович забрал с собою множество книг, построил в Березовке превосходные оранжереи и соединял военную службу с выращиванием роз и чтением.

Через два года4 Аксенова перевели обратно в Киев.

В то время, да и во все последующее, литература значила для него все в жизни. Наибольшей любовью Аксенова пользовался французский поэт Лотрэамон (Дюкасс) ныне чрезвычайно прославляемый во Франции (у нас сейчас переводятся его «Песни Мальдорера»).

В жизни Ивана Александровича попеременно различные искусства играли доминирующую роль. Первоначально это была живопись, и первым печатным выступлением5 его стала статья в сборнике «Бубнового Валета» в 1912 году, где он сразу и на всю жизнь заявил себя горячим поклонником Кончаловского. Потом это были стихи, которые он писал всю жизнь. Музыка, театр, кино также были ему близки и дороги.

Эта разносторонность Аксенова касалась не только искусства, – он преподавал математику на Днепрострое, писал брошюры, посвященные вопросам хлебопечения, сотрудничал в журналах, трактующих вопросы электросварки. Он знал языки: французский, английский, немецкий, итальянский, польский.

Во время империалистической войны, которую Аксенов провел на фронте, Иван Александрович написал книжку стихов «Неуважительные основания», книжку о Пикассо (включена во все французские библиографии) – «Пикассо и окрестности», драму в стихах «Коринфяне» и первый том переводов «Елизаветинцев». Все книжки вышли в издательстве «Центрифуга».

В начале 1917 года Иван Александрович, капитан инженерного управления штаба румынского фронта, стал одним из организаторов первой большевистской ячейки. Он был избран от офицеров в Совет солдатских и офицерских депутатов, но так как сразу выявил себя большевиком, офицеры лишили его мандата, и он тут же был переизбран солдатами. Когда высшее офицерство во главе с Щербачевым и Головиным содействовало захвату Бессарабии, Аксенов был схвачен, брошен в одиночку и подвергнут пыткам.

Аксенов вел себя одинаково героично и на пытке, и в камере. На пытке он молча вытерпел подвешивание на дыбу и накачивание водой, в одиночке он исписывал бесконечные рапортички (другой бумаги не давалось) своим романом. Через четыре месяца наше правительство обменяло Аксенова на военнопленных румынских сановников.

Аксенов принимал участие в боях, воевал на Дону. Потом председательствовал во Всероссийской комиссии по борьбе с дезертирством. В 1919 году был начальником политотдела 47 дивизии. В Ленинграде он был первым комиссаром Военно-инженерной академии.

Но даже в горячке Гражданской войны Аксенов не расставался с «Елизаветинцами». Именно в это время он переводил Бен Джонсона, поэта-драматурга елизаветинской эпохи, наиболее любимою им.

В 1920 году Аксенов еще работал в Наркоминделе, но страсть к искусству взяла верх, и уже в 1921 году он работает у Мейерхольда ректором Мастерских. С 1922 года Аксенов, не бросая театра, сделался бессменным председателем Союза поэтов. Из «Центрифуги» он перекочевал в «Московский Парнас», где люди были моложе и живее, потом – к конструктивистам.

Вскоре Аксенов порвал и с конструктивистами. Он был слишком горячим человеком, чтобы оставаться литератором. Строился Днепрострой, и Аксенов, не задумываясь, отправился в Кинкас преподавать математику.

Начиная с 1929 года елизаветинская эпоха стала наиболее близкой Аксенову. В 1930 году вышла первая книга Аксенова о Шекспире.

Будучи человеком основательным, он не мог легко отойти от темы и замыслил ряд других изысканий. Он написал ряд статей и, наконец, подготовил к печати книгу. Он написал сценарий оперы «Гамлет»6, в совершенстве передав концепцию шекспировского времени. Он переводил Деккера, Хейвуда, Флетчера.

Аксенов замыслил написать книгу «Современники» От живописи он взял Кончаловского, от театра – Бабанову, от кино – Эйзенштейна. (Все три образа готовы к печати, книга об Эйзенштейне скоро выйдет в издательстве «Искусство».) Умер Аксенов в 1934 году7, заканчивая статью об интриге в пьесах Шекспира.

С. П. Бобров. И. А. Аксенову*

Краб отдыхает на камне плоском,

Я желал бы иметь восемь лай,

Водой сероизумрудной двигаться боком –

И клешня покачиваемая водой!

Каждый шаг прибавляет каплю пота,

МОРЕ сваливается вниз,

Пожалуйста, острее: море,

Соль великая –

Синий гиппопотам, большой, неясный,

Восходить испещренной дорогой,

Похмыкивая крыши дач,

Детской зевоте часового,

И поворот вперед.

Вот смотрите, как

День закатывает агонии.

Чуть вздрагивая, свой единственный,

Циклоп закатывает – паленый

Трахматозный глаз –

И нежное, как семга, плечо берега,

Розоватое плечико,

В неподвижной подвижности – странной

Небывчивости,

Растет из струинных вод,

Растет в струинных водах,

А с визгом видимым, а не слышимым

В бочку противоположной горы

Сваливается задыхающееся, слепнущее,

Высоко повешенное небо.

Я же хитростью Одиссея –

Я вижу и другое море, я вижу и другое небо,

Где закатывается изумрудное точило света,

И все в спокойствии долгом

Подергивается камнем.

Сквозь

Мою грудь

Проходит

В 3+n’ом измерении

Меридиальный горизонт,

Он пронзает,

Он пронзает, голодный насквозь.


5. VII.1916. Балаклава 1

Б. Л. Пастернак. Из письма родителям*

16 – 23 ноября 1916 года. Тихие Горы

Дорогие мои!

Простите, что долго не отвечал на папину открытку; ту, в которой он сообщает о лестной Аксеновской надписи. К сожалению, лично с ним не знаком и имени-отчества его не знаю; адрес же его официальный мне известен. А я уже писал вам о протекционной телеграмме Боброва – это я должен был Аксенову (саперный капитан) прошение посылать1. Уже запросил Боброва об его имени и отчестве и ему напишу.

Пока же, чтобы достойным образом ответить на столь задушевный отклик, перевел Свинберновский сонет о том самом Дж. Форде, которого Аксенов перевел в «Елисаветинцах»; перевод решил напечатать с посвящением Аксенову в ближайшем альманахе ЦФГи. <…>

Из писем С. П. Боброву

3 – 4 февраля 1917 года. Тихие горы

<…> У Аксенова много счастливых элементов. Степень счастливости их подчас – первой руки. Но в восхищение все это меня не приводит. <…>

8 февраля 1917 года. Тихие горы

<…> Непременно пришли мне Аксеновскую книжку о Пикассо. Судя по проспекту, очень содержательная и живая книга вроде «Елизаветинцев» (Envoi). <…>

С. П. Бобров. Неизменно*


И. А. Аксенову

На всякое горе мира –

Существует две точки зрения, –

Одна из них премило изложена

В достойном внимания послании,

Каковое Ваша любезность

Относит к имени моему.

Давайте ж на время бросим

Наш горький и радостный крик:

В жилетном кармане не носим

Мы – складной, портативный язык.

Прекрасное изобретенье!

Альва! Задохнись, умри!

Пожалуйста присажива… осторожней!

Это самая последняя система.

Заводя этот складный рассказец,

Я должен внимательно следить,

Чтобы дружеская любезность

Не утопила меня.

Конечно, приятнее нет ведь

Увидеть добрый глаз,

Спокойную друга руку

И – «Здрастесергейпалыч!» – в телефон.

Ответ во втором изданьи,

Там будет подробно: как и что, а ныне

Портретик… Попробуем.

Чорта с два. О‑го‑го! Начинается.

Пажж-жжалте!

Звонок менее, чем самоуверен, однако

Серьезность пополам с горохом

Бороздит переднюю. – АКС.

Серая нога нетороплива,

Ей-ей он так же входит в магазин,

«Чинясь и притворяясь?» – нет.

Ноги нет и к озеру Меридата никакого отношения.

Рука растет с кепи,

Нежный бочонок запел,

Как это изумительно однако

Голос человека подделан. 1 ) –

За этой морщиной детской –

Собран детский негодующий сон,

Там отстроена парочка мыслей

(Комансон парле комансман

«На всякое горе мира»

Но я осмелюсь:

Попроще я думал, и плакал,

Давно – полтысячи лет,

Когда за чужой работой,

За кузнечикающим Гаммондом

Я возмечтал об индийце

Которого называете Вы.

Разве смел я признаться

В великом имени этом?

Нет, – я слышал в полуха

Колебанье света – пустые тени –

Признаться наверно – не видел,

Как плакали сердца струны

Тех чудаков смуглощеких,

Иссохших от чтенья старья,

Как сердце впрямь пламенело.

Пламенеющее сердце…

Картина простейшего типа:

Никто не видит, всем плевать, чорт с ним,

Он сам никому не расскажет.

Может быть кто уверен, в том, что

Он делает важное дело, что


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю