412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Потанина » Русская красавица. Анатомия текста » Текст книги (страница 2)
Русская красавица. Анатомия текста
  • Текст добавлен: 28 апреля 2017, 20:00

Текст книги "Русская красавица. Анатомия текста"


Автор книги: Ирина Потанина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)

– Ну, тише, малыш, ну чего ты? Ну, еще не началось ведь ничего! Еще рано плакать…

Мать самоубийцы чувствовала повышенное внимание к себе, но не скукоживалась, не поджимала гордо губы, обижаясь на обилие жалости. Напротив, поднимала глаза и…улыбалась.

Грустно и немножечко удивленно, совсем по-Маринкиному… Она чувствовала себя обязанной поддержать нас. Она, как и Марина, считала себя ответственной за весь мир и все пыталась сделать его лучше…

Интересно, ну хоть она что-нибудь предчувствовала? Или как все мы, отмахивалась мимоходом. Ныряла в свои дела, не обращая внимания на то, что голос дочери звучит все неувереннее, а мысль все больше путается. Нет… Она, наверное, понимала, что происходит нечто серьезное. Но изменить ничего не могла. Только ждать. Только верить, что жизнелюбие победит в Марине тоску и депрессию. Только поддерживать, выскребая по сусекам души остатки бодрости, забывать обо всех своих личных неурядицах, воодушевляться и рассказывать дочерям, как мир прекрасен и гармоничен. Вот единственное, что мать могла сделать для Марины… Хотя наверняка делала намного больше, наверняка суетилась, может даже втайне бегала к врачам или к бабкам… Не помогло.

/Те, кто ее теряли,/ Верили в чудо, ждали…/ Сами себе внушали:/ Скоро уже просвет./ Лишь просыпаясь, в тайне,/ С губ пересохших драли/ Ужас и гарь отчаянья/ Вместе с бессильным «нет!»/ К белым халатам снова,/ Рушили в хлам основы, / Были на все готовы: / Вот вам и кнут и лесть./ Долго скребли остатки,/ Делали вид, мол, гладко,/ Богу носили взятки…/ Зря. У него все есть./ – это написалось в мыслях сегодня, когда весть о Марининой смерти была осознана. Это рвало изнутри, но я – умничка, догадалась, никому не причинять боль, никого не мучить – держу в себе и никому эти строки не читаю… Да и кому читать? Маринки нет, а остальные – не те ценители…

Вспоминаю вдруг все бесконечные Маринкины аналогии. Она меня всегда с Сонечкой Голлидей – любимой цветаевской героиней – сравнивала. А себя, конечно, примеряла к Цветаевой. И правда во многом походила. Как и я, на Сонечку…

«Опрокинулись, Мариш,» – говорю ей мысленно. – «Опрокинулись, перекрутились все твои аналогии. Пережила Голлидей Цветаеву. Не с кем ей теперь общие мысли из мира черпать и хохотать от такой вот схожести… Все наоборот, все навыворот. Сонечка жива, а Марина –и младше ведь, и не такая безумная была – лежит бездыханная. Бред! Бред, нелепица, явная ошибка. Маринка, строчи апелляцию!» – чувствую, что начну сейчас реветь и впадать в истерику. Резко отворачиваюсь от дома покойницы, ищу с кем бы вступить в разговор…

– Бедная женщина, как я ее понимаю! – похоже, не одна я наблюдаю за Марининой мамою. Очень ухоженная хрупкая пожилая дама вздыхает, снизу вверх взирая на своих спутниц: двух огромных теток, схожих лицами и их выражениями. – Ведь и мне тоже Марина была – как дочь! Пусть она не проработала у нас и дня, пусть не принесла никакой пользы общему делу, но… пока я общалась с ней, ну, на собеседовании, ощутила такой прилив нежности, настоящие материнские чувства…

Я потихоньку понимаю, кто это. Павлуше кто-то рассказывал, что незадолго до смерти Марина очень нуждалась в работе и влезла во что-то первое попавшееся. Какой-то журнал, с мизерными ставками и чопорными начальствующими дамами. Вероятно, этих дам, а точнее теток – для дам слишком суетливые – я сейчас и наблюдаю. Стою тихо-тихо на крылечке, и невольно слышу весь их разговор.

– Да, девочка вызывала желание о ней заботиться, – хмуро изрекает одна из теток. – Глаза вроде живые, умные, а одета, как… Впрочем, какая уже разница.

– А разговаривала как? – поддержала вторая. – Никакого почтения к тем, кто главнее! И должностью, и жизненным опытом… Нуждалась, нуждалась в воспитании, потому вызывала родительские чувства. Впрочем, нам же объяснили, она умалишенной была, что с нее спрашивать… Бедняжечка!

Третья собеседница, та, что затеяла разговор, смотрит одобряюще, радуясь такому единодушию компании. Потом еще раз вздыхает и решается на главное.

– Может, мы действительно, как-то переборщили с замечаниями. – жмется она. – Может, для ее больного сознания они показались слишком строгими. Ну, там, про внешний вид. И эти ваши колкости про маньяков, которые появляются в городе из-за женщин, которые так одеваются… – видно, что дама заговорила о вещах, важных для всей троицы. – Может, мы слишком открыто с ней разговаривали… Но ведь на работу в результате приняли, и место предоставили самое лучшее. И я ответственно заявляю, нашей вины в ее смерти нет и быть не может совсем…

– И непонятно, чего нас сюда вообще пригласили. Я и дня с потерпевшей знакома не была… – неожиданно резко вставляет одна из теток. Другая ее обрывает, испуганным успокаивающим жестом.

– Приглашают всех, кто в последние дни общался с умершей, – терпеливо объясняет дама. – И потом, мы упоминаемся в ее предсмертной записке. Вы разве не знаете? Мне это тот мальчик сказал, что всех с приглашением обзванивал…

– Да? Правда? – оживляются остальные, явно польщенные. – Надо же… И что она нам завещает?

Я не выдерживаю:

– Завещает любить ближних, поступать честно и не быть дурами! – без всяких на то прав – вмешиваюсь. – Просит не являться на похороны, если вы идете туда из вежливости или от страха показаться нечуткими и причастными к доведению до самоубийства… Впрочем, не обращайте внимания. Она сама не знает, чего просит. Ведь в случае выполнения ее просьбы похороны будут совсем безлюдными…

Пашенька нервно морщится. Ах, как я его, беднягу, компрометирую! Оттаскивает буквально за руку. Набирает в легкие воздух для отповеди. Я опережаю:

– Молчи. Я сама знаю.

И чувствую – сорвусь сейчас. Ни разу на него не срывалась, ни разу голос не повысила: с тем, кто почти безразличен, так легко быть паинькой… Ни разу не позволила себе при Павлуше что-то гадостное, старательно поддерживала предельно положительные, милые, чистые отношения.. И вот сейчас, непонятно из-за чего…

– Тебе нужно побыть одной? Я отойду. – мой Павлуша корректный и вежливый. Он все понял. Оставил меня сочиться бессильной злобой в одиночестве. Правильно. Никогда не простила бы ему, если б наорала. Никогда не простила, если б знала, что он видел мое падение. Это с одной стороны. А с другой – как же важно, как же безумно необходимо вцепиться в кого-то и выплакаться… Боренька, душа моя, как ты нужен мне, как глупо все. Теряем своих, считая чужих надежнее. Как глупо, как нелепо я предаю тебя, как не хочу этого делать, но совсем не могу с собой справиться. Как я запуталась.

Та ложь, которую я так зло и так неожиданно выпалила чопорным матронам, увы, является правдою… Нет, предсмертную записку Маринину я, естественно, не читала – ее никому пока не показывали – и что там написано, понятия не имею. Но о том, что сюда все пришли не попрощаться, а свою невиновность продемонстрировать – вот об этом говорю со знанием. Еще бы! Ведь тот ужас, что накрывает большую часть присутствующих, гложет и меня…

Как все мы виноваты, как виноваты-то! Марина… Сумасбродная, сильная, целеустремленная, поведенная на поэтах серебряного века и собственной свободе личности… Она была совершенно потрясающей, жила среди нас вечным двигателем, /всех пыталась окрасить в яркое/ где ходила – земля светилась/ нечто сказочное украдкою/ в уголках ее щек теплилось/… Она /все несла свою опрометчину,/ огорчаясь, когда растрачено/, она… А мы не сберегли. Просмотрели, не бросились спасать, когда были нужны. Нет, она повесилась не в приступе помутнения рассудка, как нам объявили знающие. Такая формулировочка очень удобна нашему виноватому сознанию, поэтому мы приняли ее за правильную. Нет! Она умерла от другого – от крайнего нашего безразличия. Она была человекозависима и не умела оставаться одна. Мы не имели права оставлять ее…

– Я пойду в дом, – по-мальчишески дрогнувшим голосом говорит Павлуша, неожиданно возвратившийся ко мне за спину. – Просят. Я пойду…

– Не бойся, – утешаю улыбкою. – Она мертвая, она уже не кусается!

Пашенька смотрит на меня совершенно безумным взглядом. Для него такой юмор неприемлем. Для него такого юмора просто не может существовать. Судя по взгляду, Пашенька решил, что ослышался. Встряхнул головой, чтоб прийти в себя, принял солидный вид, направился к покойнице.

Он уходит, потому что четырех высоких мужиков – и Павлушу в том числе – отобрали для торжественного сопровождения гроба. Павлик ступает неуверенно, все на меня оглядывается печальными глазами, словно на эшафот идет. Трое других держатся бодренько. Пиджаки посбрасывали, рукава позакатывали, будто Марина моя сто килограмм весила… И гордо так пошли, как на подвиг или на парад праздничный.

Павлуша не просто так трусится. А потому что он тоже виноват в Марининой смерти. Знает это прекрасно, и никак в себя не может прийти. Когда-то он не выдержал Маринкиного характера. Нет, чтоб любить вечно, принести себя в жертву, остаться подле!!! Нет же! В ответ на очередное нервное «уходи!» ответил согласием, перевел себя в ранг друзей, а потом встретил меня и влюбился так, что аж в ушах звенит… Раньше он обо всем этом спокойно вспоминал, с иронией даже. А теперь – с острым ужасом. Конечно, виноват! Триста лет он нашей Марине не нужен был, но сознание того, что ухажер вдруг оказался без ума от твоей подруги – штука неприятная и по самолюбию бьющая тоннами… У кого-то бывает больное сердце, у кого-то – совесть, а у Марины было больное самолюбие.

– Но что же мы могли поделать? Откуда мы знали? – в панике оправдывался Павлуша, когда только узнал о случившемся. Причем затронул он эту тему сам. Мне и в голову не приходило лезть к нему с обвинениями… Помню, неприятно защекотало тогда в районе солнечного сплетения. Неуютно сделалось и муторно оттого, что Павлика больше не смерть Марины трогает, а его, Пашенькина, в этой смерти роль.

– Ничего не могли, – я покладисто решила тогда успокаивать. – Если бы ей что-то могло помочь, она позвонила бы и попросила….

– Вот! Вот именно! – Павлуша оживился так, что динамик моего телефона как-то захрипел и закашлялся. – Она никогда не объясняла все толком. Никогда ничего не говорила в открытую. Позвонила бы: «Нужна помощь!» – да я бы первый город вверх тормашками перевернул. А так, считает ведь, будто весь мир должен ее понимать с полувзгляда! Вечно намеками каким-то изъясняется, а потом обижается смертельно…

– Действительно смертельно, – напомнила я. – В буквально смысле…

Павлуша откровенно осуждал и раздражался. И я вдруг с ужасом поняла, что полностью его в этой внезапной неприязни к покойнице поддерживаю, потому испугалась и постаралась загладить все им сказанное.

– Да-да, – Павлуша быстро опомнился. – О покойниках или ничего или… Тем более, она ведь действительно была очень, ты не представляешь даже насколько, ну… хорошая. А то, что всем нам это устроила, так это не со злости же… Ей просто в голову не пришло о нас подумать, прежде чем вешаться…

– Умение доверять – редкий дар, – сказала я скомкано и неопределенно, после чего мы хором вздохнули. Скорбно, светло и… фальшиво-фальшиво, потому что глубоко в подсознании, все-таки оба ругали Маринку за содеянное и испытывали относительно нее волне конкретное раздражение.

И как ни грустно, но большее количество присутствующих именно с таким настроением сюда и пришло. Внешне – благородная скорбь, внутри – неконтролируемое, склочное осуждение. И зная в себе это, жить страшно…

– Я боюсь, – говорю вслух, для пущего осознания.

– Здравствуй, – здоровается в ответ проходившая в тот момент мимо меня Нинель. Здоровается очень тихо. Голос доносится откуда-то из-под ее застегнутой на все пуговицы черной кофты. – Бояться уже поздно. Бояться нужно было до того. Когда эта боязнь еще что-то изменить могла… У тебя не будет сигаретки?

Вообще говоря, я в шоке. Нинель – бывшая рядовая сотрудница, и нынешняя главная редакторша журнала, в котором мы вместе с Карпиком и Маринкой очень весело и долго работали. Нинель всегда терпеть не могла две вещи – мои «бесконечные бесстыдные разговоры» и нашу «глупую дымозависимость». Не курила и курящих всегда громко осуждала. Вела демонстративно аскетический образ жизни и презирала всех, живущих на полную катушку. Меня ненавидела с первого же дня знакомства. В кулуарах шутили, мол, это из-за фамилии. Уж больно похоже наши с Карпушой фамилии звучали, и частенько все принимали нас за мужа и жену… Это Нинель бесило. Она не переносила никаких посягательств на свои территории. Впрочем, Карпика она тоже всегда старательно не переносила… И что теперь? Подошла ко мне сама, завела разговор…

Нинель неумело закуривает, выбрасывает сигарету после пары затяжек.

– Гадость! – кривится. – Бесполезная, ничем не помогающая гадость. Уже третий раз пробую закурить, только хуже делается. Так чего ты боишься, Софья? – спрашивает немного насмешливо, но я вижу – ей необходимо сейчас хоть с как-то отвлечься от самой себя. Хоть с кем-то поговорить… Марина, ты погибла не бессмысленно! Твоя смерть изменила Нинель! Представляешь, Марина? Она сама ко мне обращается. Разговаривает, будто и не было никогда всех этих ее косых взглядов и неприязни…

– Боюсь саму себя… Боюсь посмотреть в глаза – тем более в закрытые – покойнице… – отвечаю честно и совсем без издевки, искренне желая не поддерживать дальше наш давний антагонизм.

– Вот и я так же… – Нинель зябко передергивается. Все таки тут очень холодно…

К нам подходит Карпуша, заботливо обнимает Нинельку за плечи.

– О чем беседуете? – спрашивает шепотом и с положенным моменту сочувствием.

Нинель мгновенно приходит в себя, стряхивает Карпушины руки, смотрит на меня негодующе, как бы говоря: «А, это ты? Так что я тут время на тебя трачу?»… В общем, в приливе привычной вредности возвращается из прострации. У них с Карпиком давние странные отношения. Несмотря на то, что он давно уже живет у нее, и даже печать им в паспорта, судя по слухам, уже поставили, несмотря на все это Нинель все еще не отвечает Карпуше взаимностью и обращается в зловредную стерву при всяком его приближении на людях. Выражение ее лица принимает обычное немного обиженное выражение, губы сжимаются в напряженную куриную попку.

– О нашей роли в случившемся, – отвечаю я Карпику, не имея никакого повода оставлять его вопрос без внимания.

– Точнее о том, что никакой нашей роли там не было, – раздраженно перебивает Нинель. – Нет, я понимаю, конечно, Бесфамильной было тяжело в последнее время! – добавляет с явным осуждением.

Ну вот. Марина, увы, я ошибалась. Даже твоя смерть тут бессильна…

«Вокруг меня, чужие люди,/ У них совсем другая игра,/ И мне жаль, / Что она умерла…/ Лай-лай-лай-лай-ла-а,» – тихонечко, но нарочито четко начинаю напевать «Крематорий», выражая таким образом всепонимающему Карпику свое о Нинельке мнение.

– Да, Марина приходила недавно. – Нинель меня не слышит, обиженно перебирает дрожащими губами, понемногу раскрывается. – Она просилась на работу. Я бы взяла, но не мне ж решать! – она не нам с Карпиком говорит, она сама перед собой оправдаться пытается. – Звонили знакомые спонсоров. Бесфамильная умудрилась что-то с ними не поделить. И тут успела поцапаться! Все таки вздорный у нее был характер, ничего не попишешь. В общем, работы в нашем журнале она так и не получила… Это плохо, конечно. Я понимаю, что журнал для нее много что значил… Мы все вместе его взращивали, придумывали концепции и прочие умные слова. Обидно, конечно, поставить проект на ноги, потом уехать на пару месяцев, вернуться и обнаружить, что ты уже в этом проекте не фигурируешь… Неприятно, конечно. Но зачем же так убиваться-то?

Мне уже ничуть не жалко Нинель. Она такая же, как была. Она – не меняется…

– А по-твоему, нужно было убиться «не так»? Каким-нибудь другим способом? – спрашиваю насмешливо, без желания услышать ответ и вообще без желания что-либо слышать от этой самовлюбленной барыни.

Нинель еще плотнее поджимает губы, дергает плечами, отворачивается. Она такая же, как все здесь. Она черна лицом, душой и кофтою. Она сожалеет и боится ответственности. Она пришла не прощаться, а оправдываться… Теперь она разговаривает с Карпушей, совершенно не стесняясь, что я слышу сказанное:

– Я ж говорила, не надо звать Карпову. У Софьи Карповой, как известно, слабые нервы и неуправляемый язык. Ладно мне, – я с ней три года в одной комнате проработала и к этим ее завихрениям давно привыкла уже – а если кому из посторонних наговорит подобные гадости… Ведь здесь все – серьезные люди. Карпова в три счета навлечет на себя неприятности. А потом будет удивляться, почему на работу ее нигде не берут, почему поблажек всевозможных не устраивают, субсидии на квартплату оформить не разрешают и… В общем, так же, как наша Мариночка… Тут ведь стоит только один раз могущественного человека задеть и пиши пропало – будешь несчастлив на всю жизнь.

Я даже заслушалась. Иногда Нинельевские речи оказывались настолько совершенны в своей абсурдной бюрократичности, что заслуживали внимания, наравне с текстами хороших юмористов. Вот, например, сейчас она искренне была уверена, что счастье – это наличие работы и субсидии…

– Да и покойница была бы против приглашения Карповой. – продолжает Нинель, на этот раз потише. – Да. Софья ведь у нее из-под самого носа увела молодого любовника…

Ага, значит, все-таки сплетничают о нас с Павликом! Нет, ну дураки дурацкие, честное слово! Хоть бы разобрались в ситуации, а потом языки чесали!

– Ну, Нинок, ну что ты? – Карпуше неудобно, что я слышу все эти бухтения, и он старается замять тему. – Софья была близкой подругою… И потом, с Павлом, Марина, кажется, давно рассталась, еще до того, как он с Соней познакомился. Мне Маринка сама рассказывала. Да оно и понятно. Ей скучно с ним. Он другой совсем… И оставим эту тему. Не хорошо как-то…

Господи! Могла ли ты подумать, Марина Бесфамильная, что одним из самых животрепещущих вопросов на твоих похоронах будет, когда и с кем ты рассталась, и с чем это было связано?!

Отхожу/отбегаю куда подальше… Не хочу слушать все эти пошлости. Совсем-совсем. Сбегаю за дом. Хорошо, что Павлуша этого не слышал, уж он измучил бы себя комплексами… Когда уже хоронить тебя будут, Марина? Надоело толкаться тут, в этом болоте мерзостей…

Карпик, кстати, не потому так страстно урезонить Нинель пытается, что коробится ее поведением, а потому, что тоже перед Мариной хочет получше выглядеть. Ведь он тоже виноват. Друг детства называется! Всю жизнь она с ним провозилась. Делилась своими идеями сумасшедшими, затаскивала его в них – то сборник поэтический издать надо, то прогрессивный журнал для продвинутых людей сделать, то просто новый год на крыше отметить хочется. А когда иссякла – кончились идеи, возраст прошел, проблемы начались какие-то бытовые – глядь… а нет рядом Карпика. Потому что он уже давно своей жизнью живет – полюбил нашу стерву Нинель, сделался «нормальным пацаном», и ему просто в голову не приходит, что кто-то рядом может нуждаться в совете и помощи. Понятно, что его нынешние советы Марине только настроение бы испортили. Понятно, что так, как она хотела, быть не могло. Ну, не возможно это, чтоб пока она где-то по своим приключеням разъезжает, все бы жили своими жизнями, а потом, по первому же ее требованию, бросали бы все и всех, сбегались бы и начинали, как в детстве карусель, вокруг нее крутиться и всем ее новым мыслям радоваться…

– Идемте, идемте, уже некогда ведь… – во дворе начинается небольшая суматоха и всех нас, наконец, зовут в дом, греться и прощаться с Мариною…

* * *

– Бесконечные похороны! – думала я, продвигаясь в очереди знакомых и не знакомых, скорбных и неприязненно косящихся на мои джинсы. Я кажусь им одетой не подходяще для такого повода….– Да что вы так смотрите, они же черные! Черные – значит, в трауре. Черные – значит, как положено…

Приближалась моя очередь. Все это медленное продвижение, все эти наигранные охи-ахи и чьи-то слезливые причитания, эта заведенная с компа музыка, цветы, украшающие гроб так, что он становился в два раза выше моей Марины… Все это выводило из себя.

Миг – и я увидела лицо желтокожей, накрашенной куклы с идиотски зализанной на бок светлой челочкой, аккуратно выглядывающей из-под платка. Кукла эта не имела с моей Мариной ничего общего. Павлуша уже попрощался, теперь он стоял около и неотрывно, расширенными глазами смотрел на покойницу. К гробу подошла Нинель. Торжественно наклонилась, коснувшись щекой ее лба. По-моему люди прикасались к покойнице, чтобы удостовериться, что нас не разыгрывают, что перед нами не манекен, а настоящая, еще недавно живая Мариночка… Нет, нет, нет, это не может быть она! Не обманите! Это лицо носит ее черты, находится в ее доме но… Но оно лишено главной Марининой составляющей. Это лицо – безжизненно!

Комната кружится вокруг меня. Я с ужасом понимаю, что сейчас подойдет моя очередь. Жмусь в угол, прижимаюсь к стене. Внезапно нащупываю какую-то дверь. Не толкаю ее, но облокачиваюсь, отчего дверь сама распахивается. Вот оно – спасение! С пахнущей ладаном и торжественной фальшью веранды вываливаюсь в нормальную комнату. Закрываю дрожащими руками дверь, падаю на первый попавшийся стул, пытаюсь отдышаться.

– Что это я? Что ж это? – говорю сама себе. Говорю вслух, чтоб проверить, могу ли разговаривать. В комнате почти темно – окна занавешены темными шторами, на большом зеркале комода висит шерстяная шаль с двумя дырочками. Беспардонно играя на моих нервах, луч света пробивается в щель между шторами, падает на дырочку в шали, отражается от зеркала и падает узкой полоскою прямо передо мной, на стол, а точнее, на небрежно брошенные на нем тетрадные листики.

– Этого не может быть! Это кто-то меня разыгрывает! – твержу, но сама зачарованно смотрю, как луч света строгими очертаниями освещает сделанную Марининой рукой – точно Марининой, я ее почерк очень хорошо знаю – надпись: «хохочи, моя Сонечка» Сердце колотится бешено и скорее в ушах, чем в грудной клетке. И пугаюсь этого знака, и не верю в него, и радуюсь, что все это необычное со мной происходит. Решительно хватаю листики.

– А-а-а-а, что наделала! Кто тронет волю покойничью, тот и долю покойничью на себя перетянет. А, что наделала! – внезапно раздается громкий вой откуда-то из угла.

Не совладав с собой, бешено визжу и вскакиваю. Дверь в комнату тут же распахивается, кто-то щелкает выключателем. На пороге – Карпик с товарищами. В кресле возле комода – сумасшедшая старуха, та, что бубнила в маршрутке. Смотрит на меня в упор безумными водянистыми глазами в обводе наведенных тенями фиолетовостей, мелко трусит головой и прической, как японский болванчик, повторяет несколько раз свою фразу, потом принимается за еще более маразматичное:

– Кто так делает? Кто так хоронит? Кто так? Бабок зовут, бабки ведают! Кто так? Так не положено! Так во снах видеть будете. А кто воли покойничей коснулся без наговора, тот долю на себя перетянет, век не свою жизнь жить будет… Кто так?

Одни люди подскакивает к ней, другие – ко мне:

– Успокойтесь, бабушка. Выпейте водички… Что происходит тут?

Старуха моментально замолкает. Пьет жадно и с удовольствием. Теперь она выглядит вполне нормальной. Тупит взгляд, опускает плечи, дает себя вывести…

– Что? – Павлик смотрит на меня в упор, с едва сдерживаемым гневом. – Что, говори?

– Мне сделалось нехорошо. Я зашла в комнату, а она как закричит из дальнего угла. Я испугалась. Любой бы испугался…

Да что он смотрит на меня так, будто я ему жизнь испортила? Просачиваюсь сквозь плечи любопытствующих, не смотрю ни на конец очереди, ни на предмет ее внимания… Вылетаю на улицу, берусь за сигареты. Надоели!

* * *

Кажется, все уже распрощались… Снова загружаются в транспорт, чтобы ехать к месту захоронения. Прячусь за дом, чтоб дали спокойно докурить. Все равно в своем траурном состоянии загружаться будут нестерпимо долго и муторно…

– Алло, да. Здесь, рыбка, здесь. А что, есть варианты? – не замечая меня, за дом влетает запыхавшаяся барышня. Та самая, с фляжечкой…. Она явно ищет уединения со своим телефоном и с фляжечкою. – Что? – нервно кричит своему телефонному собеседнику. – Нет, Артура тут не наблюдается. Да, действительно она и действительно мертвая. Поцелую и от тебя. – ухоженное лицо искажается тяжелой усмешкою, потом обретает отрешенно-деловое выражение. – Мы опоздали, друг мой. Сборник уже издают другие. Не знаю кто, что-то государственное. Да, именно тот. «Нараспашку», если не ошибаюсь … Да пусть издают, ну их к дьяволу! Мы что-нибудь другое для нее издадим… Что-нибудь более громкое!

Надо же, какой ажиотаж вокруг нашего сборника. «Нараспашку» – так назвали мы его еще при создании. Стихи. Маринкины, Анечкины, мои… А еще новеллы всякие и уматные Карпика рисуночки… И никто, никто им раньше не интересовался, а тут вдруг – сразу многие. Карпик, кстати, в связи с этим очень забавным образом нас всех и обзванивал. Никогда не забуду тот день, никогда не забуду ощущения…

– У меня две новости, с какой начинать? – наигранно приветливым голоском спросил тогда Карпик.

– С хорошей, конечно, – ответила я, ожидая большого приятного сюрприза а затем, в качестве плохой новости, малюсенького какого-нибудь к нему неприятного дополнения. Иначе, мне казалось, Карпуша бы не звонил. Попросил бы секретарш Нинелькиных, или еще кого. Раз звонит сам, хочет полноправно владеть честью носителя какой-то новости, значит новость не может быть ужасною… Так рассуждала я, и смеялась, немного кокетничая:

– С хорошей, конечно!

– С нашим «Нараспашку» подписали договор об издании. Хороший тираж и оформление должно быть приятственным, – сообщил Карпик, как-то очень уж сухо, для такой грандиозной новости, а потом сразу перешел к главному: – А плохая новость такая: Марина повесилась. Позавчера, в ванной, от сумасшествия. Похороны завтра. Собираемся возле ее подъезда в восемь, и не опаздывая. Хоронить будем у родителей. Да, полтора часа на машине от города. Она там уже.

К чести для себя я не стала ахать, рыдать и расспрашивать. Сухо сообщила, что все ясно, и что приду обязательно. Карпик даже растрогался:

– Спасибо, что так реагируешь. Я задолбался уже по телефону успокаивать и всем отчитываться, будто сам ее вешал. Тебе вообще боялся звонить, думал, замучаешь истерикой. Ты – молодец.

Я поблагодарила за похвалу и повесила трубку. Вообще, я так правильно отреагировала не из-за сдержанности, а от глупости. Не поняла я просто, что случилось. И тут же давай Павлуше на работу названивать. Не потому, что он тот, с кем любым горем поделиться можно, а потому что Марину мы оба хорошо знали, и он может распологать какой-то информацией… Звоню, звоню, а там – занято. Оказалось, потому что он мне дозвониться пытается:

– Ты в курсе? – хором спросили друг у друга мы, созвонившись-таки.

Выяснилось, что Павлуше только что звонил Жека – тоже близкий друг Марины и даже бывший муж по совместительству. Ничего конкретного Жека не рассказывал, сообщил, что они на пару с Карпушею занимаются организацией, попросил при матери никаких околоцерковных разговоров не вести, потому что отпевать самоубийцу церковь отказывается, и для Марининых близких это в сто крат усиливает трагедию.

Павлик как услышал – сполз по стенке без сил себя контролировать. Благо стул на работе возле телефона стоит, а то б так на пол и уселся. В таком состоянии, естественно, ничего толкового Павлуша у Жеки не спросил и очень поразился собственной реакциею.

– Знаешь, – говорил мне, подавленно. – Марина рассказывала как-то про сына поэтессы Цветаевой. Так тот сын, когда вернулся однажды к дому и услышал от соседей, что мать повесилась, схватился за голову и бессильно опустился на землю. Уселся прямо в дорожную пыль, хотя рос во Франции и потому был большим пижоном и чистюлею. А я, помню, еще не поверил этому рассказу. Слишком уж пафосно, картиночно, в Маринином стиле: взрослый мужик и вдруг подкашиваются ноги… А вот теперь у самого так. Это Марина меня, наверно, проучивает…

А потом Павлуша неожиданно разозлился и воспринял все случившееся прямиком на наш счет:

– Но что же мы могли поделать? Откуда мы знали? – закричал отчаянно.

И поплыл-поехал тот разговор, неприятный и с каждым словом всех нас загрязняющий…

– Вот и придется нам встретиться. Видишь, я же говорил, что все эти твои переосмысления – бред сплошной. Вот даже судьба нам сама доказывает… – сказал Павлик в конце разговора.

Об этом напоминать мне было не нужно, об этом я и сама подумала. А ведь накануне, совсем переполнившись презрением к себе и жалостью, я на миг стала чистою и решила все же сделать выбор. Ну конечно, не в пользу Павлика. Не потому, что он хуже Бореньки – он в стократ лучше, надежней и положительней. А потому что я – не чета Пашуле совсем. Нам обоим только хуже будет от продолжения этого союза. Сорвемся ведь, прекратим притворство – Павлик вон уже потихоньку срывается – и пойдут сплошные взаимные претензии и раздражения…

Сказать открыто о разрыве я не решилась: уж слишком ночь была звездной и пронзительной, а мы, сидящие на балконе, так походили на романтичную влюбленную пару… Я не смогла поломать красивую картинку, которую с таким азартом когда-то строила. Я была влюблена. Не в Павлушу, нет… В наши с ним романтичные и светлые отношения. И вот сейчас, когда все так запуталось, когда я врала каждый день и оттого нигде не чувствовала себя счастливою, когда я поняла, что пора делать окончательный выбор, то все равно не могла сказать нужных слов. Произнесла неопределенно намекающее:

– Может, отдохнем друг от друга немного?

Как ни странно, Павлуша принял мое высказыванье всерьез, не так как все предыдущие мои попытки поговорить на подобные темы – те попытки он принимал за мое кокетничанье и тут же набрасывался с цветами и необходимым, как он думал, словесным доказательством моей превосходности. Сейчас он уделил моему предложению должное внимание и разгорячился весь.

– Соня, я понимаю, отчего ты так говоришь. Знаю, что тебе все это кажется увяданием… – начал он с проникновенной глубиной в голосе. – Да, мы почти не гуляем вечерами по городу, да, видимся только дома у тебя и каждый раз все одинаково. Но посмотри на вещи объективно: новая работа, у меня, у тебя, новые нагрузки, хлопоты… Сейчас это грузит, но пойми, это же перспективы, они дают нам уверенность в будущем! Ведь кроме проявлений чувств, существуют еще и сами чувства! А у нас с ними все в порядке. Мы целенаправленно и устермленно идем к стабильным отношениям. Не побоюсь сказать даже «к семье». А это больше, чем страстные встречи и полуночные гуляния. Так? Мы ведь оба уже взрослые…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю