412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ирина Потанина » Русская красавица. Анатомия текста » Текст книги (страница 3)
Русская красавица. Анатомия текста
  • Текст добавлен: 28 апреля 2017, 20:00

Текст книги "Русская красавица. Анатомия текста"


Автор книги: Ирина Потанина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 21 страниц)

Взрослой скорее была я, а не он, потому во все эти выгоды, перспективы и планирования уже наигралась, и теперь хотела настоящего чувства. Было бы оно, а уже остальное – приложится, кровью и потом выстроится.

– Пойми, – продолжал Павлуша. – Мы ведь привыкли уже друг к другу. А привычка – это всегда убийство яркости… И видимся теперь чаще. Если каждый день будешь есть конфеты, то перестанешь ощущать их сладость, в конце концов…

– Вот я и говорю, давай на время расстанемся. А потом, если скучать будем, или, там, поймем, что никак друг без друга… Тогда начнем сначала все. И вкус тогда снова почувствуется.

– А потом опять приестся и мы всю жизнь так и проведем, то съезжаясь, то расставаясь! – Павлик горячился все явственней. – Я много думал об этом. Так нельзя, Сонь. Мы должны понять, что мечты убиваются воплощением, а яркость чувств – временем. Понять, смириться, и гнаться уже не за яркостью, а за гармонией и стабильностью. Только тогда все будет хорошо. Иначе – бред слошной…

Я как-то даже смутилась от такой его теории. Ведь здорово звучит! Уверена, слышали б это какие другие женщины, разорвали бы меня на кусочки, чтоб добиться права обладания таким порядочным и степенным мужчиною… Человек так ко мне относится, строит планы, ищет перспективы, а я… Дура набитая.

Ведь расстаться я хотела вовсе не из-за угасания чувств с Павликом – накала для меня с ним никогда не было, всегда – упоение чистотой отношений и их правильностью. Разрыва я жаждала из-за появления в моей жизни Бореньки. А Павлик о нем не знал, и потому истолковал все по-своему…

– Мне нужно остаться наедине со своими чувствами, – выдавливаю через силу. – Нужно разобраться в себе. Давай какое-то время не видеться.

– Бред это все! – Павлуша болезненно морщился. – Ты просто ищешь очередных трагедий и, не находя, сама их устраиваешь. Посмотри на себя? Ты ужасно выглядишь, когда говоришь о расставании. Видно же, что ты страдаешь от этого…

Еще бы! Не всякий человек добровольно откажется от стабильного и надежного компьютерщика ради безбашенного и безнадежного рокера… А тот, кто таки это сделает, выглядеть будет ужасно, потому что начнет тут же бояться за свое будущее. Вот я и боялась, а Павлик принимал это за страдания по нему-любимому…

– Впрочем, если тебе действительно необходимо разобраться, я на время исчезну. Сколько тебе нужно? Две недели? Месяц? Перед тем, как выходить замуж, тебе действительно лучше проверить себя…

Я провожала его при полном надрыве чувств. В последний, как мне тогда казалось, раз, обнимала ладонями гладкое лицо с почти детской кожею. Желала счастья, шепча одними губами что-то схожее с молитвою. Разглядывала его огромные загибающиеся кверху ресничища и сквозь слезы улыбалась их спутанности. В общем, была наполнена торжественностью и чистой, светлой печалью, как уходящая в монастырь грешница, прощающаяся с такими милыми сердцу земными удовольствиями.

Я знала прекрасно, что этот светлый мальчик уже через неделю обязательно окажется кем-нибудь подобранным. Оглянуться не успеет, как утешится от воспоминаний обо мне, и будет строить свои грандиозные планы на перспективное будущее с какой-нибудь другой единственной. Не потому, что ветреный, а как раз наоборот – оттого что сильно целеустремленный и не может долго жить без человека, с которым можно строить четкие и важные планы на будущее.

И вот, спустя пару скандалов с Боренькой, свидетельствующих о нашей безумной любви и полной несовместимости, спустя несколько кардинальных смен моих мировоззрений и убеждений… А точнее, спустя три дня с момента нашей последней встречи с Павликом, мне звонит Карпуша и заявляет, что Марина повесилась, то есть, что мне так или иначе придется с Павлушей увидеться. И это, конечно, воспринимается мною, как перст судьбы или как ненавязчивая Маринина подсказка: так, мол, тебе лучше будет, друг-Сонечка!

– Все. Пока. Пойду торжественно присутствовать, – кричит дама, и захлопывает крышечку мобильного. Завидев меня, и осознав, что я все слышала, дама выражает возмущение: – А что вы тут, на отшибе? Больше пройтись негде, да? Странный способ искать уединения. Обычно это делают в местах, которые никем еще не заняты!

К великой своей чести и немалой радости, я умудряюсь ничего не ответить на ее хамство. Не от стеснительности, а из смирения. Захотелось побыть хорошей. Захотелось вымолить прощение. Потому что, как ни крути, я в смерти Марининой виновата больше всех. Им – остальным – простительно. Забыли, замотались, не были готовы к трагедии. А я – родственная душа, женщина, – должна была разгадать, предвидеть, вытащить… Ведь я любила ее. Всем сердцем и всем своим пониманием… А потом – как все – позабыла, забросила. И это ей, конечно, страшной болью вышло. И это ее, конечно, в людях разуверило…

Столько раз я и себе, и ей, и всему городу признавалась в своем огромном, безграничном Мариною восхищении. Какая бы она ни была, но она был яркая, живая, настоящая!!! А она отмахивалась от моих похвал решительно. Нет, они приятны ей были, разумеется, они ее поддерживали, но по правилам, я должна была хвалить, а она – отмахиваться. А потом я забилась в своей жизни, заметалась между двумя мужчинами, двумя мирами, образами жизни и целями… И так обалдела от всего этого, что Марину забросила. И не хвалила ее уже, и не восхищалась ей. А она без этого восхищения – как без пищи. Она без него теряла себя совсем, потому что всегда собственную личность лишь из оценок других ощущала.

Я свои оценки выражать перестала. А однажды – в самый последний наш разговор, накануне самоубийства уже – наговорила я Маринке страшных глупостей. Ну, мол, она все еще в детстве пребывает и что зря носится со своею этой поэзией, и что жизнь много серьезней и разительней… Да не со зла я говорила это, а в истерике! Ведь решила тогда раз и навсегда выбрать путь реалиста-скептика. Поклялась стать нормальным человеком и порвать с прошлым и своею натурою. Решила всего на миг, потом опомнилась, поняла, что от себя не убежишь, долго целовалась с Боренькой и плакала… Но за тот миг, что пыталась нормальной быть, успела Марине наврать с три короба и она повесилась.

Нет, понятно, что она сама тоже не права. Звонила, интересовалась всякой чепухой, вроде жилищных вопросов, погоды и прочего, а я, по ее мнению, должна сама по голосу или каким другим проявлениям догадаться, что происходит нечто ужасное. Ну не обязана я ее мысли читать, не обязана!

Понятно, что будь в Марине чуть больше уважения к нам, скажи она кому-то все напрямую – вмиг все сбежались бы… А так оставила всех нас несчастными, дикими комплексами вины разрываемыми, друг на друга крысящимися и глаза поднять опасающимися: «А вдруг он все знает, вдруг меня подлецом и убийцей считает. Не, я лучше с ним здороваться не буду…» И так будет теперь всегда… /Долгая память – хуже чем сифилис/ Особенно в узком кругу./ Такой вакханалии воспоминаний/ Не пожелать и врагу…/

Собираюсь уже идти к нашему микроавтобусу. Как вдруг вижу забытую в проеме окна небольшую, пузатую, раскрытую кожаную сумочку. Серебристая фляжка заманчиво поблескивает на поверхности. Оглядываюсь в поисках нахамившей мне барышни – никого. Нет, вот она – сидит в машине, нетрепливо смотрит на процессию.

Ну что ты будешь делать! Хватаю сумочку, невольно опускаю глаза внутрь. Возле фляжки, любовно прижавшись к ее аппетитному боку, лежит маленький черный браунинг. Я видела такой в фильмах о блюзах и гангстерах, я представляла такой, когда читала об элегантных шпионках и кокаинистках-эмигрантках. Штучка! Вещь! Может, не рабочий? Зажигалка, там, или какая другая бутафория… Рядом лежит пачка долларов. Довольно! Захлопываю сумочку, решительным шагом направляюсь к Хонде, стучу в стекло, демонстрируя сумочку. Стекло мгновенно опускается.

– Вы забыли! – протягиваю вещь хозяйке. Старательно отворачиваюсь, но все равно вижу, как на лице ее отражается паника.

– Вечно ношу все, то в карманах, то в сумочке, то… все теряю… – говорит она как-то жалко и растерянно, потом решается на мучительный вопрос: – Вы заглядывали внутрь?

– Нет, – отвечаю, как положено.

– А как же вы узнали, что это моя сумочка? – нервно настаивает дама, она снова почти кричит на меня.

– По запаху! – говорю первое, что пришло в голову. – Сумочка пахнет вашими духами! Извините, мне некогда…

«Черти что! Я ей оказываю услугу, и я же должна выслушивать ее крики… Ой, надо было сказать, что она единственная, кто стоял там, за домом. А то как-то неправдоподобно получилось с запахом…»

– Вы извините, что я так на вас набросилась. – дама снова вплывает в круг моей видимости. Она раскраснелась, она догоняет меня, нервничая. – Это я от несдержанности и усталости. И потом, в наше время так редко это. Я думала, вы вознаграждение потребуете или еще что. Знаете, в любых контактах с малознакомыми людьми всегда подвох ищу. Не знаю, почему я так устроена… Не бегите вы! Немедленно остановитесь и примите мои извинения! А то обидитесь еще, повеситесь, не дай боже… – дама улыбается очень неестественно. Видно, что принесение извинений – дело для нее непривычное и стоит ей невероятных усилий. – Меня Лилей зовут. А вас – Сонечкой. Добрые люди уже просветили…

Молча закуриваем, глядя куда-то сквозь друг-друга. В даме чувствуется повышенная истеричность и высокомерие. Вообще-то, Марина таких не любила. Интересно, что их связывало? Впрочем нет, вру, любила все яркое и, наверняка, ценила эту даму за оконченность образа.

– Как вымуштровала нас всех покойница, а? – Лилия отхлебывает из своей фляжки и, кривясь, подмигивает. – Хошь, не хошь, а насильно вешаешь на себя добрый взгляд, возвращаешь сумочки, мило благодаришь, ходишь, блин, с лыбочкой. Прежде чем сказать что-то, сто крат думаешь. Вежливой быть стараешься, словно в пансионе благородных блядиц… Да?

Дама тянет меня в единомышленницы, заглядывая в лицо.

– Я всегда возвращала сумочки, – отвечаю устало. Потом не сдерживаюсь. – А вы с Мариной что..? – спрашиваю неопределенно.

– Да вот это самое… – хмыкает Лилия, потом пускается в откровения. – Воевали по большей части. Она нашему концерну свой сборник предлагала. Мой босс то соглашался, то отнекивался, а я переговоры с ней вела. Довелась вот… Теперь отряжена от фирмы на похороны. А на издание сборника теперь полное добро получено, но его уже, блин, издали. – Лилия вдруг резко поднимает одну бровь и смотрит на меня в упор. – Наша компания поддерживает и раскручивает начинающее искусство. – выпаливает пьяно и заученно. – У вас есть что-нибудь с покойницей связанное, что реализовать можно?

/Продана смерть моя!/ Про-о-о-дана!/ – надрывается в мыслях мастерица светлой печали Янка Дягилева. Смотрю на Лилию в упор и ощущаю вдруг невероятно острый приступ раздражения.

– Да есть, – отвечаю сухо, не сводя с собеседницы взгляда. – Где-то завалялась пара трусиков и упаковка прокладок. Она забыла в прошлый визит ко мне. Как будем продавать? С аукциона, да?

Меня откровенно тошнит. Смерть близких и шоу – вещи несовместимые. Хочется заехать даме по измотанной, но ухоженной физиономии, застывшей сейчас в гримасе удивления.

– Хи! – приходит в себя Лилия, спустя мгновение. Не обиделась, не разозлилась, приняла, как удачную шутку… – Хи-хи-ха-ха-ха! – заливается громким истеричным смехом. – Ой, насмешила, ой, молодец, детка, ой, Сонечка!

Она не прекращая бурно смеяться, выдавливая из себя хохот короткими стреляющими горошинами, пошатываясь, идет к своей Хонде. Усаживается. Кажется, она изрядно пьяна…

– Эй, детка, возьми визиточку, ты мне понравилась! – кричит на весь двор, немного опуская стекло. Потом кидает сквозь щель пачку визиток. – Возьми! Я в долгу у тебя!

Спустя минуту, ко мне, опасливо косясь на Нинель, приближается Карпик.

– Возьми, – сует подобранную визитку Лилии. – Это тебе предназначалось. Она не последний человек, хоть и явно нездоровая. Пригодится еще. Бери…

„Да пошли вы все!!!” – кричу в мыслях.

– Спасибо, – говорю вслух.

* * *

Спустя время обнаруживаю себя с рюкзачком далеко за Марининой калиткой, а в рюкзачке – последнюю сигарету, визитку истерички-Лилии и… тетрадные листочки, покрытые Марининым почерком.

Не вернула! Не выложила на стол, когда бабка причитать начала, а нечаянно сунула в свои вещи… Ох ты, а ведь эти листочки, наверное, искать станут. Ладно б остальные, до них и дела нет. Но ведь матери Марининой, наверняка, все бумаги ушедшей дочери дороги и важны…

Возле трассы стоит магазин с надписью «Продукты, Напитки, Сигареты, Ксерокс, Парфюмерия». Ясно. Мне сюда. Благодарно киваю небу, дескать, спасибо, все поняла, действую. В тот же миг подтверждая свое ко мне расположение, из-за туч выглядывает давно уже не посещавшее наши места и души солнышко… Надо же!

Что-то я к этим знакам судьбы стала последнее время впечатлительна. Прям, как Марина незадолго до смерти. Прямо, будто слова старухи сумасшедшей сбываются, честно слово. Уподобляюсь покойнице, перетягивая на себя ее свойства…

Подобная мысль очень развеселила меня. То есть грех, конечно, смеяться над больными духом. Но старуха так складно говорила, так по-ведьмачески… И напугала меня вполне по-настоящему. Кому скажи – испугалась безобидной бабушки, божьего одуванчика! Засмеют ведь. Да и мне самой сейчас весело от таких нелепых своих промахов.

– Сколько копий снять с этой копии?

– Одну. – вроде, по заборам Маринкины записи расклеивать не собираюсь…

Нехорошие предчувствия уже тогда зашевелились в груди, но я глаза отводила, стараясь не прочесть ни словечечка, чтоб не реагировать бурно при посторонних. А реакция – я чувствовала – действительно будет бурною.

Усаживаюсь тут же, под магазином на лавочке. Закуриваю, чтоб заглушить любое волнение. Стараюсь рассматривать эти записи поспокойнее.

Какое там! Во-первых, эти строки – действительно воля покойничья. В том смысле, что это предсмертная записка Бесфамильной. Понятно, почему в доме лежала копия. Оригинал в таких случаях остается пришитым к делу в милиции. Я это не на собственном опыте знаю, а от папеньки…

Начинаются Маринкины записи весьма оригинально: «Господу Богу всемогущему… заявление…прошу уволить меня по собственному желанию…» Сердце захлестывает волна чего-то теплого. Теплого, но боле-е-езненного… Ах, Марина, Марина… Леди, вы не исправимы… И перед смертью играете в литературщину, ищете красивые решения, разите замысловатыми штучками… И как мир теперь без ваших /милых поз/ станет обходиться?

Кроме этого лирического прошения об отставке, на листочках еще три коротенькие записки.

Одна – государственным органам с просьбой не входить в комнату обутыми. Интересно, выполнили?

Точно знаю, что нет, потому как еще в юности сама пострадала от вторжения наряда милиции. Ушла когда-то погулять, а дверь в квартиру нечаянно забыла запереть. Через три дня соседи обеспокоились и милицию вызвали: «Дверь нараспашку, а самой соседки-пигалицы уже неделю, как не видать. Небось, прирезали ее пьяницы и наркоманы, те, что к ней в дом постоянно ходят и никогда не бреются…» По вызову приехал наряд. Квартиру я тогда только начала обживать – ни заначек, ни одежд, ни мебели. Только ковровое покрытие, да корематы на кухне, и как стол, и как стулья, используемые… Жуть! После визита милиции ковер весь был покрыт комками грязи, с кухонного подоконника пропала пачка печенья, а ни в чем не повинные корематы оказались украшены огромными, не отмываемыми следами сапог, совсем не похожих на человеческие. /Но рядом с тобой, коза сущее дитя,/Ты оставила у меня на стене/ След своего ногтя/ Я отнес его в музей/ Мне сказали, что ты динозавр/ Скажи, что это не та-ак/ – крутится в мыслях при воспоминаниях. Но все это я увидела несколько позже, когда смогла попасть в квартиру. Дело в том, что милиция заперла дверь на верхний замок, единственный ключ от которого валялся у меня в комнате. И в результате, я выяснила, что попасть домой могу только через участкового, у которого хранится мой ключ, а попасть к участковому – только «через гастроном». А все из-за глупых соседей, которые вместо того, чтобы тихо прикрыть дверь, вздумали вызвать милицию. Причем соседям милиция понравилась и они потом еще пару раз пытались ее вызвать, нося участковому тухлые заявления, свидетельствующие о проблемах в мозговой деятельности авторов. Наряд милиции ко мне больше не приходил, зато зачастил участковый, доброжелательно интересующийся, действительно ли у меня там наркоманский притон, или соседям просто завидно. С участковым мы довольно быстро сдружились. Не путать со сблизились – в этом смысле у меня табу на работников органов: не терплю тех, от кого потом сложно отделаться. А просто по-дружески участковый мой заходил частенько. Потрепаться, почаевничать, партейку в шашки сыграть или к общему преферансу присоединиться. А чего б не заходить: баба молодая, шабутная, живет одна, против выпивки не возражает, народ веселый к себе водит. Выходил он, как все, под утро, и опять же, не бритый, что побуждало соседей строчить новые заявления, на этот раз уже начальству участкового:

– Понимаю, конечно, что все мы тут /как один, социально опасны/… – взбунтовалась я. – Но еще и ваше начальство я у себя не переживу! Вы участковый или где? Оградите от посягательств злых соседских языков!

– Нет, – пьяненько морщился мой участковый и наетое пузо поглаживал. – Не могу оградить! Нарушу тем природное равновесие. Ежели какие языки вам зло чинят, то это именно потому, что какие-то – делают много приятного. Все вокруг друг друга компенсирует!

Это он, гад, на мою подружку Женечку намекал. Отчего-то в тогдашней моей компании было принято считать нас с Женечкой лесбиянками. А мы с ней, хоть и дебоширили вместе всегда, но друг с дружкой – ни-ни-ни, разве что целовались пару раз по большой пьяни и как-то даже стыдились потом такой дурости. Я раньше вообще старалась не смешивать дружеские отношения и интимные. Спать и там же душу наизнанку выворачивать – дурной тон. Так я считала в юности. С любовниками всегда старалась оставаться загадочной, казаться лучше, чем я есть, интриговать и ходить в победительницах. С теми же, с кем была самой собой – даже не представляла никаких сексуальных сцен. Настоящая, завораживающая эротика всегда чуточку гротескна, витиевата и возвышенна, и потому с людьми, которых знаешь, как облупленных, смешно играть в такие игры. Думаю, даже реши мы тогда с Женечкой делом поддержать всеобщее о нас мнение, даже начни друг другу что-нибудь возбуждающее демонстрировать, ничего не вышло бы, потому что тут же впали бы в ржачку и гневной фразой: «Разве мое тело не вызывает у тебя дикой страсти?» друг друга бы в шутку подкалывали.

Впрочем, все это было раньше. Пока в мою жизнь не ворвался Боренька. Он многое сломал, в том числе и мысли о невозможности дружбы между любовниками… В том числе мысли о возможности безграничной дружбы и полном расположении…

Перебираю все это в памяти, и даже бормочу под нос некоторые предложения вовсе не из-за внезапно настигнувшей ностальгии по своей юности или там по Бореньке. Просто, если отвлечься от себя, то придется читать дальше Маринины записи. А мне нехорошо от них. Марины самой давно уже нет, а буквы прыгают по листу уверено, складываются в слова-словечечки, чего-то требуют, о чем-то просвещают. А еще мерцают и переливаются из-за слез, стеной стоящих в моих глазах.

Кроме записок – аккуратными крупными буковами-каплями, словно не писала их, а плакала– в захваченных мною записях встречается пара листов исписанных небрежно, наскоро, скомкано. Не мыслями даже покрытых – потоком ощущений. Это что-то вроде дневниковых записей. Фиксацией ощущений самоубийцы, когда все уже ясно и предначертано, до рокового шага осталось несколько минут и водопад неоконченных мыслей. Это читать больнее всего. Это не прилизано автором для встреч с посторонними, этому не придан скептически-ироничный оттенок, как в записках для публики… В этих мыслях – действительно бессвязных почти, сумбурных, совершенно сумасшедших – в этих мыслях Марина, судя по всему, очень честная…

Вот абзац маме с извинениями. Марина пытается объясниться, подбодрить и в то же время по-детски нажаловаться… Господи, Мариночка, прости, что влезла, прости, что читаю, сама не знаю, почему оторваться не могу. Горечью захлебываюсь, первые попавшиеся мысли в целые лирические отступления выращиваю, увлеченно рассматриваю все окрестные вывески… Но потом глаза сами возвращаются, и читаю, глотаю, переживаю, окунаюсь в последние строчки, что остались от тебя.

Еще одна цивильного вида записка. Эта – бывшему мужу. Ему, как всегда – с поручениями… Жека – лучший Маринкин супруг, которого она совсем не ценила и, в конце концов, бросила, не забыв сохранить при этом удобные дружеские отношения. Лучший не потому, что совсем порядочный – всевозможных прегрешений за ним водилось немало, не зря среди знающих людей он звался Свинтусом – а оттого, что всегда к Марининым авангардностям относился с пониманием и вытерпел бы, останься она с ним, любые ее задумочки и вытянул бы из любого кризиса… Но Марина не терпела постоянства, не переносила постепенное угасание чувств к своей драгоценной персоне, в общем, к семейной жизни, как и я когда-то, совсем не была приспособлена. В записке Марина навешивала на Свинтуса все заботы о своем бренном теле. При ее жизни он, бедняга, такой чести давно, поди, уже не удостаивался. Впрочем, нехорошо злорадствовать. Я свидетель – Свинтус принял на себя массу забот, привлек Карпика в помощники и устроил правильное, пышное, невыносимо нудное торжество…

Третья записка, оказывается, мне. Она сразу же успокоила. Не в том смысле, что в ней доказывалось, мол, слухи о Марининой смерти явно преувеличены, или еще что-то такое воистину успокаивающее, а в том, что у меня тут же появилось оправдание. Теперь понятно, почему я записку из дома покойной выкрала, и по какому праву сижу тут, съежившись от холода, тяну третью уже сигарету и слежу сквозь стену слез за неровными Мариниными буквами.

«Дорогие друзья-сотоварищи!» – начинается обращенная мне записка. Дальше идет просьба не отказать в последнем одолжении. Марина просит разыскать Артура и предупредить… О чем, спрашивается? Кто такой Артур, я понимала с трудом. Иссохший дряблый юноша с взглядом вампира и длинными черными волосами… Судя по взгляду, юноше уже под сорок, по телосложению – нет и тридцатника. Он был как-то связан с Марининой предыдущей работою. Той самой, которую Павлуша считал хорошо и чисто обставленной проституцией. Артура я видела дважды – один раз мельком у Марининого подъезда, когда выходила от нее, а он приехал машиною, второй – когда Марина попросила нас с Павликом разыскать одну ее давнюю подругу. Мы разыскали, и поразились, застав у нее мистически бледного марининого Артура. И вот теперь, уже покойницей, Марина снова мне о нем напоминает: «Разыщите Артура, предупредите, не хочу, чтоб из-за меня у него были неприятности». И тут же вдогонку еще добавляет просьбочку – обелите мое имя, скажите ему, что никогда я не подличала.

Нет, ну Мариной была, Мариной до последних минут осталась! Тоже мне поручение! Все, по ее мнению, должны невесть откуда сами догадаться, кто этот Артур такой и какие шашни ее с ним связывают. А поподробнее расписать слабо было? Ну и что, что писала в состоянии психического отклонения! Я вон, можно сказать, живу в таком состоянии, но, если что-то прошу, всегда умею четко поставить задачу. Интересно, может нам с Павликом, невзирая на все сложности, заняться выполнением Марининой просьбы?

– Ты где? Не звони, тут в трансе все и неудобно разговаривать. – не дав мне и рта раскрыть, шепчет в телефон Павлик. По моим подсчетам, процессия должна как раз сейчас подъезжать к кладбищу. – Слушай, приедем на место – поговорим. Я в джипе еду, вместе с родственниками… Как подъедем, выбирайся из толпы этих малознакомых личностей. Держись рядом со мной, плевать, что подумают…

Павлик уверен, что я еду в одной из машин. О, как это в его стиле! Просто даже не заметить моего исчезновения… Не от невнимательности, а потому, что он всегда уверен во мне: знает, я все равно все сделаю правильно, потому не наблюдает и не беспокоится…

– Пашуль, я не в толпе.

– Ну, смотри сама. И все же лучше рядом быть, когда закапывать станем и все такое… Представь, гроб ведь будут заколачивать… Наболтаешься еще со своим Свинтусом, или кто там тебя везет…

Нет, с рассказами о Марининых предсмертных записях я явно не вовремя. Пришлось признать это и ошарашить Павлика заявлением, которое у него в мозгу так и не уместилось окончательно…

– Ты не понял, Павлик. Я вообще ушла с похорон. Да. Еду домой. Ну, у меня вдруг голова разболелась и… Позвонишь, когда освободишься.

– Что? Что ты такое говоришь?!

– Тише. У тебя там все вокруг в трансе и неудобно разговаривать. Я уже в пути, вернуться не могу. Поговорим позже. Пока.

Насилу отбилась от его полного непонимания. В последнее время все чаще вру, чтоб облегчить задачу общения. Это плохо, конечно, но очень поддерживает…

Отбилась и спохватилась вдруг: да что ж это я здесь сижу, когда они все скоро там уже будут. Приедут, глянут, а «воли покойничей» на месте не наблюдается. «Нехорошо, – подумают, – ты поступила, Сонечка!»

Спешу обратно к дому. Нужно вернуть Маринины записи, пока никто не заметил их исчезновения. Машины разъехались, и опустевший переулок кажется теперь просторным. Шагаю медленно, пристально рассматривая все, как в музее. Незримо царит над всем этим торжественная надпись: «здесь прошло Маринино детство!» И от сознания этого в груди делается как-то щекотно. Непонятно, то ли очень хорошо, то ли, напротив, плакать хочется.

В двух шагах от Марининой калитки на полянке, между огромной, больше похожей на маленький пруд, лужей и двумя завораживающими ивами живут останки детской площадки. Перевернутая вверх дном полукруглая качалка забита истыканной бычками фанерой и явно служит местной молодежи лавочкой. Песочница разорена и разгромлена. Деревянный мухомор, служивший когда-то беседкой, похож на лишившееся листвы осеннее дерево – все дерево с него давно уже поснимали. Среди всего этого, возвышаются чудом сохранившиеся ржавые и скрипучие качели. Повинуясь неясному порыву, сажусь на них, раскачиваюсь. Качели дико скрипят на всю округу и именно этим скрипом вызывают к жизни картину-воспоминание:

– Ах, Марина, ты неисправима! Нас сейчас поколотят, и будут правы!

Мы были в местной командировке от редакции, пробирались сквозь засаду мрачных, одноликих пятиэтажек спального района. Мы искали нужный дом и совершенно уже заблудившись. Дворы производили неприятное впечатление. Неухоженные, с месяцами невывозимыми мусорными контейнерами, с подозрительными личностями в спортивных штанах и шлепанцах, со стойким запахом мочи и перегара. И вдруг посреди всего этого бедствия – обнесенная небольшим кованым заборчиком лужайка неестественно зеленой, по-западному ухоженной, сочной травы.

– Ничего себе! – ахнули мы с Мариной хором. – Откуда?

Оказалось, она вовсе не на газон охала. Про этот газон, оказывается, все давно уже были наслышаны. Наш клиент Громов – интервьюируемый, к которому мы сейчас направлялись – эту травку год назад велел у себя под окнами высадить. Так уж сложилось, что он – хозяин крупного предприятия и большой эстет – испокон веков жил в этом районе. Когда фирма стала процветать, переезжать не пожелал. Выкупил весь этаж дома и прекрасно себя чувствовал. Вот только вид из окна раздражал и тоску навевал. Едва глянешь на заоконные заросли репейника, пробившиеся сквозь пласт грязи и мусора – сразу любое, даже самое приподнятое настроение падает. «Не опускайте мое настроение, иначе оно опустит вас!» – глубокомысленно сообщил Громов подчиненным, и они прислали бригаду, чтобы озеленила клок земли под окнами. На районе началась чистая паника. «Житья от вас нет, буржуи!» – кричали вредные старушенции. «Только еще одной стоянки нам тут и не хватало, зачем общее место забором ограждаете! Я сейчас милицию вызову!» Пришлось долго объясняться с местными. Слушать они ничего не хотели и два раза еще потом ломали решетку. Когда ее восстановили в третий раз, местные жители поверили в серьезность намерений защитников газона. Поняли, что никаких зданий им во дворе строить не будут, смирились, и даже частенько засовывали за решетку шальные головы, когда над газоном включалась автоматическая поливалка. А история о сопротивлении дворовых жителей долго еще ходила по городу, как яркая иллюстрация межклассовой борьбы и необъяснимой раздражительности пролетариата.

Эту историю Марина рассказывала мне достаточно спокойно. Ей газон не казался волшебным. Она восхищалась совсем по другому поводу:

– Качели! Смотри, они же почти не поломаны! – Марина решительно подошла к скелету качелей, уселась на железяку, на которой когда-то было сиденье и, извиняясь, проговорила: – У меня возле маминого дома такие же… Каждый раз качаюсь…Качели – несчастнейшие существа, как и некоторые стопроцентные женщины. Они созданы, чтобы дарить счастье и удовольствие, в юности они радостны и востребованы всеми. Потом стареют, пугаются своей старости и накручивают себя до состояния одряхления. Становятся никому не нужны и одиноки. А ведь ничто, кроме этой былой своей нужности, не приносит им удовольствия! Всегда, когда вижу хоть как-то работающие качели, я сажусь на них и катаюсь. Хоть немного сделаю их жизнь лучше!

После этих слов Марина начала раскачиваться. Страшный скрип взорвал тишину двора. Качели стонали и требовали отдыха.

– Ты маньячка, Марина! – поначалу я еще смеялась. – По твоей философии выходит, что геронтофилия – это не извращение, а настоящая душевная доброта… И вообще, ты у качели спросила, хочет ли она тебя катать? Слышишь, как кричит, выражает негодование!

Упрямая Марина далеко не сразу прекратила свое издевательство.

Тогда я даже сердилась на нее за черствое отношение к нервам жильцов двора, а сейчас сама, непонятно чем завороженная, монотонно раскачиваюсь взад-вперед, стараясь не слышать адского скрипа, а просто наслаждаться ускорением.

– Хватит! – решительно вырываю себя из лап оцепенения. – Так гляди и впрямь на Марину похожей стану, перетащу на себя ее долю, как старуха предсказывала.

Отряхиваюсь, иду к Марининому дому. Тут какая-то суматоха. Сердобольные совсем юные девочки (между «памперсом» и «тампаксом», как охарактеризовал этот возраст Боренька) – все в черных платочках, все с печально-добрыми лицами – окружили несчастную уличную собачку и пытаются ее накормить. Пес боится такого скопления людей, поджимает хвост, скулит и не может понять, что от него хотят. Девочки нападают, непременно требуя, чтобы пес взял косточку с руки, а не подбирал с пола…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю